Катя поняла, что надо говорить всю правду. Как на суде.
- Муж есть. Живу одна.
- Ра-за-шлась?
- Нет. - Перед глазами пронеслось, как они с Георгием венчались в Ялте. Боже, десять лет назад! Больше. - Он за границей.
- А-ха, убэжал, значит! Ат Страны Савэтав убэжал! - Сталин шагнул к Кате, и она отшагнула назад. Жемчуга яростно горели на черной шерсти платья. - А ты, значит, ас-талась! Хвалю. Так как жи всо-таки его фамилья? Мужа тваего?
Катя сглотнула сладкую, рвотную слюну.
- Сулхан-Гирей.
- А, Гэоргий Сулхан-Гирей! Гоги! Знаю, знаю па-вэсу. Пэрвый па-вэса был у нас в Сакартвело. Вина-дэл! Пра-клятье, какую жэну падцепил!
Рука Сталина вытянулась, Кате показалось - отделилась от его зеленого, болотного френча, как зеленая змея. Он сжал ее плечо, и Катя поймала ртом воздух. Она все поняла. "Лучше бы меня эти изнасиловали, в подворотне", - ударило в виски, как водка. Сталин придвинулся к ней вслед за рукой, и Катя поняла: отодвигаться больше не надо. А что надо? Раскрыть послушные губы? Положить покорную голову Вождю на плечо? Забросить ласковые руки ему за бритую короткую, толстую шею?
Катина неласковая рука, тоже отдельно от нее, нашарила сзади, на столе, укрытым красной скатертью, графин. Рука поняла: тяжелый, с водой, хорошо. Сталин поднес к ее губам тяжелые губы. Она рассмотрела все оспины у него на сером, выпитом пролетарской борьбой лице. Ее рука с графином взлетела у него над головой, и вода хлестнула на темя, в лоб, полилась за шиворот, мгновенно пропитала френч.
Он отшатнулся от Кати. Стряхнул пальцами, похожими на толстых червей, воду с груди. Обтер руками лицо. Катя стояла с графином в руке, сжимала стеклянное горлышко. "Сейчас раздавлю стекло и пораню руку. Пусть".
- Пра-клятье. - Проткнул ее маленькими серо-карими, чуть в зелень, глазками. Пробуравил. - Характэр. Этат грузинский характэр. Ты нас-таящая грузинка, Кето. Карт-вело. Ну харашо. Ат-дыхай. Нэ буду тибя трэвожить.
Катя так и стояла с графином в руке, в этом дивном платье-трубе от Надежды Ламановой, когда Вождь закрывал за собой дверь, и на черной тонкой шерсти расплывались водяные брызги.
А еще через полчаса к ней пришел Берия. Катя сидела за столом, уткнув лицо в ладони. Она не плакала. Она просто думала так, с закрытыми глазами, что с ней теперь будет. Не удивилась приходу Берии. Берия не набрасывался на нее с объятьями. Не грубил. В душу не лез. Не ухаживал за ней. Он просто стал с нею беседовать, тихо и доверительно, и она отвечала ему. Горничные бесшумно приносили яства, уставляли стол блюдами, уносили пустые тарелки. Берия ел много, весело и жадно, только за ушами трещало. Катя украдкой глянула на настенные часы: три часа ночи. Берия, смачно жуя и пошло причавкивая, говорил о том, что Вождь не спит, работает над государственными планами, ищет нелегкие пути к великому процветанию Великой Страны. Катя кивала головой, смущенно отщипывала виноградины от огромной кисти, лежащей на фаянсовом блюде размером с колесо авто. "Вы ешьте, ешьте, Катя, - гостеприимно кивнул Берия на пышную еду, разложенную по всему столу, - вы же голодны, я вижу!" Он был весел и прост в обращении, и совсем не страшен, и Катя потихоньку стала есть. "А… утром я могу уйти?" - спросила она, уже предчувствуя, что ей ответят. "Нет, Катичка, - Берия цапнул, как кот, с тарелки тонко нарезанный телячий язык и отправил в тонкогубый рот, - нет, не сможете! Вы - наша пленница!" Как это пленница, похолоделыми губами вышептала Катя. "А вот так! - крикнул Берия, встал за столом, отодвинул стул, схватил бутылку "саперави" и плеснул в оба бокала - свой и Катин. - Я пью за вашу красоту!" Он опустился на одно колено. Восхищенно, как юнкер, смотрел на Катю. Катя тоже встала. Держала бокал за тонкую ножку. Вино светилось лиловым огнем. Она отчаянно ударила бокалом о бокал Берии и залпом выпила вино. И бросила бокал через плечо, наотмашь. Хрусталь разбился в брызги, в снеговую пыль.
Он не влюбился, нет. Он только внушил себе это. Сам себе внушил.
Раскуривал трубку; подходил к высокому кремлевскому окну. Где-то здесь, в недрах Кремля, в его корабельных коридорах, сидит эта проклятая, гордая грузинка. И пес ее знает, что у нее на уме? За ней не стоит никого, кто мог бы навредить ему, он все узнал. Но как горда! Это враки, что грузинки покорные как овечки, ходят в черном, низко кланяются своим мужчинам и подают им молча на стол жратву и вина. А правда - вот она: смело глядит ему в лицо, и глаз не опускает. Ему! Вождю! Да если он захочет - он нынче же велит ее расстрелять! Или нет; не расстрелять, а потерзать. На Лубянке умеют терзать, он это знает как никто. У нее же муж удрал, ему и карты в руки покогтить красавицу! Сама на шею бросится! Муж, муж… Надо сообщить в НКВД. Если до сих пор он жив - надо убрать. Разыскать и убить. И конец.
А начало? Неужели ты, Сосо, настолько глуп, что хочешь все начать сначала? Неужели тебе мало твоей Наденьки? Ему пришло в голову, что его вторую супругу зовут так же, как вдову Ильича. Вот ведь и жены у вождей одинаковые имена носят. Разве можно такому Вождю менять жену?
- Каней на пэрэ-праве нэ мэняют, - сказал он себе, пыхая дымом перед заметеленным окном. - Ты проста вы-эбешь ее, и всо. Па-играишься нэмнога и забудишь. Как всэх. Как всэх ас-тальных.
Метель летела мимо окна, сквозь окно, сквозь бесконечную ночь. Он бодрствовал ночью. Ночь, это было его время. Что она делает ночью? Спит.
Он представил себе Катю в постели, с разметавшимися по подушке черными водорослями волос, с ресницами гуще щеток, увидел даже, как кончик соска приподымает кружево сорочки, и его разобрало. Разожгло. Он крякнул, выбил трубку над пепельницей, поправил перед зеркалом френч. "Грязный, - раздраженно подумал, - и сам я весь грязный и пахну потом. Ничего. Женщины любят, когда мужчины пахнут зверем. Сегодня она будет моей. Сейчас". Невтерпеж было, и он пошел по коридорам быстро, кургузо, утино переваливаясь с кривой ноги на ногу, чуть выставляя вперед правое плечо.
Ночная тишина стояла в Кремле: было тише, чем на лесном озере. Он шагал все быстрее. Неясная тревога надавила ему под ребрами. Он ощупал в кармане ключ от ее комнаты. Замок кряхтел, но не поддавался. Отомкнулся наконец. Он вошел, уже почти запыхавшись, весь покрытый липким потом плохо сдерживаемой похоти. Перед ним в полутьме моталось белое, черное, тряпичное. Мелькали руки и рукава. Блеск слезных белков, высверк зубов, сопенье и хрипы. Он ничего не понимал.
- Включитэ свэт! - заревел. - Дэжурная! Включитэ свэ-э-э-эт!
Он сам нашарил черный стручок выключателя. Люстра загорелась радостно и ослепительно, как в Большом театре. Катя поправляла на плече разорванную рубашку. Ее рот был приоткрыт, зубы блестели, глаза горели, как у кошки, на шее виднелись лиловые засосы и сине-красные, как почтовый сургуч, печати мужских пальцев. Исцарапанное лицо было краше прежнего. Ей очень шел гнев. Берия выпрямился, как на параде перед войском. Без пиджака, в метельно-белой рубахе, ворот расстегнут, галстук сбит. По гладко, досиня выбритой щеке Берии сползала серая жемчужина Катиного плевка.
- Чи-о-о-о-орт, - сказал Сталин. - Лаврэнтий, ты ли эта?
- Сосо, - сказал Берия кривым ртом, и Сталин увидел - край его рта разорван, надорван женским острым ногтем. Или укушен, разве поймешь? - Сосо, послушай…
Сталин шагнул вперед. Берия выпрямился еще жестче.
Они стояли друг против друга, поедали друг друга глазами.
Катя молча глядела на них. Тяжело дышала.
- Эта женшына мая, - тихо и внятно сказал Вождь. - Ты понял, щинок?
- Я все понял, Сосо, - кровавым ртом сказал Берия. Облизнул рваную рану кончиком языка.
- Будим за нэе драться?
Катя увидела: по корявому, в оспинных дырках, широкому, как крышка кастрюли, лицу Сталина течет мелкий пот. Увидела: Берия смотрит ему в глаза.
- Будем.
Они стояли так, глаза в глаза. Время ускользнуло. Осталась одна тьма.
Берия не выдержал. Опустил глаза. Рванул с шеи галстук. Сдернул, как собачий ошейник. Бросил на паркет. Вышел. Сухо хлопнул выстрел двери.
Сталин властно подошел к Кате и обнял ее за шею. Прислонил потное лицо к ее голому плечу. Она ударила его по руке. Он схватил ее за запястье.
- Вы можете убить меня! - крикнула Катя, и по спине Сталина, меж широких сутулых лопаток, от этого крика потек холодный пот. - Но вы не возьмете меня никогда! Ни вы! Ни он!
- Я вазьму тибя. Сэйчас, - прохрипел он и повалил ее на пол, так кабан валит свинью, подмял под себя.
Он был с ней долго. Ему разум застлало. Кремлевская ночь глядела в ледяное окно кровавыми звездами. Метель тихо выла над крышей, как над крышкой гроба. Пока ты жив, ты должен брать от жизни все самое дороге, подумал он в который раз. Наслажденья; вино; песни; казнь врагов; застолья; победные войны; и женщин, женщин, да, их, всегда. Женщина, которую он взял, не глядя на ее отчаянное сопротивленье, сейчас лежала под ним на паркете, как труп. Да, он насиловал труп, это он хорошо понимал. У трупа были открыты глаза, и труп остекленело глядел в потолок. Стояла тьма, люстра тихо звенела хрусталями. Сквозняк. Фортка открылась. Ветер.
Он встал с пола, застегнул ширинку, затянул ремень, заправил брючины в сапоги. Взял женщину на руки, понес к кровати. Уложил. Она не говорила ничего. Он, не раздеваясь, тяжело вздохнув, лег рядом с ней. Катя лежала как мертвая. Она и была мертвая. Чтобы оживить ее, он положил руку ей на грудь. Она закусила губу, и кровь из прокушенной губы темным вареньем поползла по подбородку.
- За-ви мэня Сасо, - сказал Сталин.
Губы живого трупа разлепились, и раздался мертвый, железный голос:
- Зовите меня на "вы". Вы мне никто. И я вам никто.
- Што? Как ты смеишь…
Время текло между них и вокруг них, обтекало их, как мертвый остров.
- Ты… вы… любите каво-нибуть?..
- Я люблю своего мужа.
Они оба опять молчали.
- Гдэ он? Скажи!
Катя повернула на подушке голову со вспухшими от поцелуев, укусов и слез к тому, кто показал ей, что такое зверь и кто такой Бог.
- Очень далеко. Вы не убьете его. Вы не найдете его!
Сталин хотел заорать: да мои люди найдут кого угодно, где угодно на всей земле, ибо земля маленькая, как твоя большая грудь, грузинская сучка, и она - моя, земля, как и ты, как все женщины и все мужчины на земле! - а вместо этого тихо прошептал:
- Люби мэня, детка… и у тибя будит всо!.. всо… што захочишь…
- У меня никогда не будет ничего. И мне ничего не надо.
Два синих глаза из синего льда. Синий отсвет мертвых зубов. Синяя метель за кремлевским окном. Синее вино в ледяном бокале. Ледяной лоб. Ледяная рука. Ледяная грудь. И такой горячий, сладкий, как дыня, живот.
Разве женщина - это лишь матка? Разве любовь - это совокупленье?
Он вдруг понял: он может перетрясти в своей жизни, как сто груш, еще сто женщин, а может, и тысячу, а может, и десятки тысяч, он может все перепробовать, весь виноград и все персики, всю чистоту и все извращенья, но он никогда не узнает, что такое любовь, не ляжет она ему на язык, не раскусит он ее, не разгрызет, не проглотит, не высрет. Любовь - это то, что нельзя переварить и отрыгнуть; что выскользнет из любой его тюрьмы, удерет из-под любого ареста; ляжет под любую пургу, под свист любых пуль, в снеговой саван Печоры, Кеми, Енисея, Воркуты, а не захлестнет его шею единственным, жарким кольцом возлюбленных рук. Он не вберет губами ее сладкий сок. Он не выпьет ее вина. Он никогда не узнает, кто такой Бог; ибо он зверь, и знает лишь зверей вокруг. И голодным, страшным светом горят в кремлевской ночи его маленькие, кабаньи, одинокие глаза.
Сталин соскользнул, упал с кровати. Прежде чем понять, что он делает, он уж стоял перед кроватью, где лежала бездвижная Катя, на коленях. Катя мертво смотрела в лепной потолок, а Сталин стоял на коленях и плакал.
Он отпустил Катю. Она вернулась к себе в коммуналку на Котельнической набережной. Соседи ее не искали; мало ли кто пропадал сейчас без вести? Страшное время, да, невозможное время, - шептали оробелые губы, выстреливали вбок, трусливо, глаза. Катя вошла к себе в комнатку, дверь была открыта, она никогда не запирала ее. Стащила с плеч каракульчевую шубу. Шуба упала на пол, и Катя с наслаждением наступила на нее грязным сапожком. Стянула сапожки; они полетели в угол - один, другой. Сорвала с себя Ламановское платье. Рванула нитку ожерелья, она лопнула, катышки жемчуга посыпались на пол с веселым детским звоном. Она не успокоилась до тех пор, пока не сорвала с себя все кремлевское, чужое, липкое, позорное. Ей казалось: одежда будет знать, помнить, что с нею сотворили.
В коридоре зазвонил телефон, будто зазвенел старинный, под лошадиной дугой, валдайский колоколец. "Екатерину Петровну? - раздался голос соседки. - Щас! Катя! Тебя!" Катя едва успела влезть в халат и выбежать в коридор, чуть не споткнулась о кованый сундук.
- Алло, - крикнула она в черную и тяжелую, как гантель, трубку. - Алло! Слушаю вас!
В туманном снеговом далеке хрипело, трещало, вспыхивало, гасло людское, смертное. Дальний призрачный голос кричал, как шептал:
- Вам подарок! Вам просили передать! Приходите сегодня! Вечером! Ресторан "Парадиз"! Около Казанского вокзала!..
- Что за подарок?! - крикнула Катя в трубку, и соседка шарахнулась: она подслушивала, горбясь за сундуком. - Я не принимаю подарков!
- От Георгия!..
Она чуть не выронила трубку. Так, с трубкой во влажной, ослабелой руке, села на сундук.
- Гоги, - прошептала бессильно. Закричала в трубку: - Приду!
Когда она вошла на кухню и в лицо ей пахнул нищий, машинный запах керосина, и запах перегнившего мусора из поганых ведер, и запах пригорелых котлет на соседских сковородках, и запах крысиного мора, и запах боли и слез, соседка, запахивая на груди атласный стеганый халатик, подкатилась ей под ноги и, нюхая воздух вокруг нее, будто вынюхать хотела всю подноготную ее отсутствия, сморщилась от зависти и любопытства:
- Катик, золотенький мой! Где ж ты купила такую очаровательную шубку? И на какие же, с позволенья сказать, шиши? Каракуль, самая мода! И к тебе так идет, та-а-а-ак!..
- Ко мне бежит, - грубо сказала Катя и вышла из кухни.
Привокзальный ресторан "Парадиз" держал грузин, это был еще дореволюционный ресторанчик, и они с Гоги любили сюда приходить, когда наезжали в Москву. Сидели вечерами напролет, заказывали шашлык, чахохбили, хинкали, сациви из гуся, пальчики оближешь, хачапури, а то и хаши, иногда и яблочную чачу, а чаще всего - Катино любимое "саперави", о, Гмерто, как же любила она "саперави"! Его густая, почти черная синь напоминала ей море. "Гляди, вино цветом как твои глаза", - смеялся Георгий. Князь Георгий, раньше его звали так. После революции он враз перестал быть князем. Его чудом не расстреляли. Его чудом не замучили. Он успел. Он успел уйти. Он хотел с собою взять Катю. Он успел, а Катя - не успела.
Они жили тогда в Питере. Они должны были перейти границу по льду Финского залива. Прийти по льду в Гельсингфорс. У Кати начались роды, еще не успели они отойти от петроградского берега и одной мили. Она лежала, раскинув ноги, на льду, под ярким зимним солнцем, и дико, как зверица, орала. Она орала от боли, а потом кричала мужу: "Беги! Беги-и-и-и! Ты нас потом спасешь! Беги-и-и-и!" Проводник, угрюмый рослый финн, то и дело вынимал из кармана дубленой шубы бутылку с водкой, отхлебывал водку, как воду. Георгий вырвал у него бутылку, сделал глоток, бросил пустую бутылку на лед. "Катя! Я вернусь! Катя!" Он уходил и все оглядывался, шел по льду и оглядывался. А Катя лежала на льду, расстегнув шубку и задрав до груди пышные теплые юбки, глаза ее круглились от ужаса и боли, и над ней наклонялась женщина, их с Гоги служанка, русская, Глафира Шергина, из Тосно. Глафира и приняла Катиного мальчика на руки. Младенец умер сразу, как родился. Он был весь обмотан пуповиной и был весь синий. Катя отлежалась, послед вышел, она встала, опираясь на Глафирину руку, подплывая кровью, и они доковыляли по льду до питерского берега. Глафира похоронила мальчика в сугробе. Руками выкопала ямку, положила туда красное тельце и присыпала снегом. Катя не плакала. Все слезы вылились, пока она рожала. Деньги были при ней, в сумочке, что судорожно прижимала к животу Глафира. Они не стали возвращаться в квартиру. Это было опасно. Поехали на Московский вокзал, взяли два билета до Москвы. Какое там купе! Они еле втиснулись в товарный вагон, под крики и тычки, под рыданья и матюги.
А потом была голодная Москва. А потом погибла Глафира - ее на рынке пырнули ножом в бок, за сетку картошки и банку тушенки. А потом Катя стала давать уроки и этим кормилась.
Она вошла в зал "Парадиза" и огляделась. В полутьме мерцали на столах редкие свечи. Люстры не горели: Важа экономил электричество, она знала. Иногда, в эти годы, она одна приходила сюда. Сидела за столиком и вспоминала. Важа посылал к ней халдея с подносом яств, сам приходил, грузно садился визави. Они молчали. Два грузина. Что им было говорить? Жаловаться? Восторгаться? Плакать? Они восторгались тем, что живы, хотя слаще было умереть. Они плакали без слез о былом.
Катя бесшумно села за столик и осмотрелась опять. Немного народу; на нее не глядят. Она решила не любопытничать: если ее знают, к ней подойдут. Она разглаживала тонкими пальцами вьюжно-белую салфетку. Официант подошел, наклонился учтиво. "Саперави", - сказала Катя очень тихо. И добавила еще тише: - "Запиши на мой счет". За ее спиной раздались вкрадчивые шаги. Сутулый человечек в шляпе пирожком сел за ее столик. Деликатно сказал: "Не помешаю?" Катя прощупала глазами серенькое, мышье, без возраста, личико. Обе руки мужчины лежали на скатерти - с такими же тонкими, нервными, как у нее, пальцами. "Я музыкант, - сказал он одними губами. - Я пианист. Я выездной. Я вернулся с гастролей. Из Парижа. Я вернулся, потому что тут у меня мать, жена и дочь. А так я бы остался. Вы Екатерина Сулханова?" Катя из страха не наклонила голову, глазами сказала: да. Пианист сказал так же, без голоса: "У меня для вас письмо и подарок. От вашего мужа. От князя Георгия. Он в Париже. Бедствует. Держится. Он был на моем концерте. Он очень помог мне с покровителями. У меня есть каналы. Может, мне удастся уехать с семьей. Вам тоже удастся. Не отчаивайтесь. Здесь жить невозможно. Здесь все мы умрем". Катя молчала. Мышиный человечек, щелкунчик, глубоко и прерывисто вздохнул, сунул пальцы в рукав. Катя безотчетно положила руки на стол. Как он. Его рука незаметно, плавно, будто он ноктюрн Шопена играл, сунула ей в рукав сложенный вчетверо лист бумаги и маленький сверток. Катя затолкала все поглубже в рукав. Халдей вырос из-под земли, вертел в руках синюю бутылку, обтянутую сеткой. "Разрешите, мадам?.. Разрешите, товарищ?.." Разлил вино. "Товарищ Важа заказывает лучшее в мире "саперави"! На перекладных везут из Тифлиса!.." Свечи меркли, и мерк весь мир вокруг нее.
Она еле добежала до дому. По лестнице поднималась, как в горячке. Сердце билось, как у мыши, пойманной жирным котом. Отодвинула, как вещь, открывшую ей дверь соседку. Не снимая легкого осеннего плащика, дрожа от холода и боли, села на край обитого чертовой кожей стула. Сталинская шуба висела на вешалке. Она избегала на нее смотреть. Сунула руку в рукав; вытащила листок и сверток. Попыталась развернуть сразу и сверток, и письмо. Все упало на пол. Смеясь и плача, она подняла с полу сначала письмо.