5
Бес провожал Тонкую. Не оставаться же ей было ночевать в халупе, их и так тут было слишком много.
Они мерили быстрыми, молодыми шагами лестницы и пригорки, корки блестящего под ранней Луной наста и бетонные платформы. Под их ногами мелькали, убегали вдаль грязь и лужи, снег и доски, лед и камень - родная земля плыла и исчезала, катилась под них, а они, на быстрых ногах, катились на ней, и она и впрямь казалась им немножко шаром.
В поезде метро они жадно целовались, Бес прижал Тонкую к стеклу двери, к надписи: "НЕ ПРИСЛОНЯТЬСЯ". Он нарочно прислонил Тонкую спиной покрепче к запрету, к приказу.
Тонкая радостно чувствовала губами родные губы и быструю рыбу языка Беса. Бес был молчаливо пьян от счастья, терял разум, когда он отрывался от лица Тонкой, она видела в его раскосых глазах пляшущий, нежно-дикий свет.
- Ну не можете, что ли, до дома подождать? - беззлобно, вежливо спросила их маленькая, ростом с ребенка, старушка в пуховой вязаной шапочке, похожая на весенний гриб сморчок.
Бес и Тонкая сделали вид, что старушку не услышали.
Снова стали целоваться. Поезд грохотал на стыках рельс.
Старушка не унималась.
- Ну как же, ребята! Вы зачем свою тайну - перед всеми людьми? Это ведь Божья тайна.
Тонкая легонько толкнула Беса в грудь ладонями.
- И правда, ведь это наша тайна, - тихо сказала она, улыбаясь.
Бесу как шлея под хвост попала.
- А хочешь, я сейчас заору на весь вагон, что я люблю тебя?!
Он вдохнул воздух поглубже.
- Я-а! Люб…
Тонкая закрыла ему рот черпачком руки.
- Тише, тише…
Бес исцеловал, хорошо, не изгрыз и не искусал, как пес, любимую лапку. Лапка пахла масляной краской, пиненом и еще чем-то: лаком, разбавителями, даже известкой, - как не рука девушки, а мужика мастерового.
На Питер густо-синим старым платком, будто на клетку с канарейкой, плавно опускалась ночь.
Бес и Тонкая уже подходили к общежитию, когда за их спиной раздался быстрый топот.
Все летело быстро, диким резким ветром. С ног сбивало. Чужая рука толкнула Тонкую. Еще одна рука, в локте согнутая, закинулась за ее шею. Тонкая захрипела, заверещала. Бес живо сунул руку в карман. Он ни о чем не думал. Мыслей не было. Вернее, они были ясные, алмазные, четкие, без страха, разумные, совсем не дикие, ручные. Они - улыбались.
- Я же говорил тебе, Питер - бандитский го…
Он выстрелил.
И - выстрелили в него.
Он ничего не понял. С пистолетом в руках, глядя веселыми раскосыми глазами, дикими сливинами, прямо перед собой, он начал падать - и падал долго, долго, а земля все никак не ложилась под мосластое, жаркое, поджарое тело.
…что будет с той, с девчонкой с пацаненком…
…зачем ты о ней-то думаешь сейчас…
…а о чем я должен думать?.. о ком…
…да, Тонкая… без меня… как…
…нет, спасут… все равно… все…
Тот, в кого он попал, да ведь с такого расстояния и слепой попадет, тот, кого он убил, выпустил Тонкую из душащего захвата и грузно, слепо осел на подмороженные лужи, на тротуар. Тонкая ловила сырой воздух ртом. Колени ее подогнулись, и она тоже упала на асфальт - на колени. Повалилась на бок. Она протянула, потянула по наледи руку, пачкая ладонь в ледяной грязи, и схватила Бесов пистолет.
Оськин пистолет.
Оськин…
- Ося…
Дуло пистолета слепо, невидяще водило по растерянным рылам. По грязно-небритым и гладко выбритым рожам. По молодым, не старым ведь, еще молодым! свежим! зверино-жадным! бледным и румяным! - харям.
"Это все лица, лица, лица, Настька, это все лица, лица, лица… Они - живые… Это все человеки… И ты - не выстрелишь… Нет… Не-е-е-ет!.. Никогда…"
Курок прожигал палец. Тонкая перевела стеклянные от ужаса глаза на Беса.
Он лежал на асфальте ничком. Он растопырил руки, обнимая чужую землю. Он целовался с землей. Он целовался с землей Питера, как с ней.
Прощался?!
Тонкая целилась в рыла, в морды, в ряшки. В хари.
Нет. В лица, в живые лица людей целилась она.
И в нее тоже - целились.
И одна из харь, одна из небритых рях, из зверьих морд выдавила, как краску из тюбика, тупо, глухо, жадно рыча:
- Ну что, ухлопаем ее?
Ледяной пот потек по спине Тонкой. Она чувствовала всем телом угольный жар, исходящий от лежащего ничком на тротуаре Беса.
Тело. Тело Беса. Оськино худое, угластое тело. Оська, родной, ты только не уходи! Ты подожди. Я сейчас. Я сейчас…
Лежащий на тротуаре, Бес был похож, в черной "косухе", на черную кочергу - так нелепо заломились его руки, так железно согнулась спина.
Дуло медленно ощупало одно рыло. Затем - другое. Третье.
Тонкая рука, держащая пистолет, наливалась чугуном, а пистолет внезапно стал невесомым, ненастоящим. Будто прозрачным. Призрачным.
"Жар. Я чувствую жар. Значит, ты теплый. Ты живой. Ты…"
Лица, лица, лица. Запоминай их. Ты напишешь их портреты.
Ты напишешь портреты их всех, потому что ты их всех - запомнила.
Ты, потом, если тебя не убьют, напишешь портрет своего времени - в полный рост.
"Меня тоже сейчас убьют. Бес! А как же наш ребенок! Я же не рожу тебе! Я не рожу тебе! Ребеночка… сыночка… Дура я, зачем аборт сделала…"
- Не стреляй, девочка, - нежно, будто пел колыбельную, вымолвила другая харя. - Не стреляй. Мы ошиблись. Вы не те. Вы другие. Нам неправду сказали. Нам… Тише… тише… не стреляй… не стреляй!.. не-стре-ляй… не-стре…
ЛАТИНСКИЙ КВАРТАЛ
Посуда летела из стеклянных дверей кафе.
Посуда летела и со звоном, почти колокольным, разбивалась о мостовую, бац! бац! - ого, дорогой фарфор-то бьют! А может, это дешевый фаянс? Все равно жалко! Летели тарелки и чашки, вот полетела и тяжко, брызнув льдинками острых осколков, вдребезги разлетелась супница; летели салатницы, соусницы, молочники. А вот полетел и хрусталь! И богемское стекло! Рюмки! Бокалы! Господи, какие красивые бокалы, как жалко-то! Бац! Дрызнь! Бац!
Мара беспомощно оглянулась на Илью.
- Надо вызвать полицию… скажи ему…
Она повернулась к высокому человеку в строгом черном смокинге, стоявшему рядом и весело наблюдавшим, как безжалостно бьют хорошую посуду.
- Пьер!.. - задушенно, будто в платок, вскрикнула она. - Полис!.. Полис, как это у вас там… тэлэфон, полис, силь ву плэ…
Тот, кого назвали Пьером, небрежно поправил лацкан смокинга. Судя по всему, он веселился от души. Боже, он даже хохотал! Беззвучно и белозубо, и ледяной, метельной подковкой блестели в ночи его ровные, может, и искусственные, фарфоровые, подумала Мара, зубы. Нет, не вставные, полно, он же такой бравый молодчик.
"И бравым молодчикам в драке зубы выбивают. Всякое бывает".
А хозяин кафе, стоя на пороге, все швырял и швырял на мостовую тарелки и рюмки, размахиваясь от души, разбивая тонкое цветное стекло и снеговой чистоты фарфор с хаком, с удалью, нагло, сладострастно. И при этом вопил как резаный:
- Медам! Месье! Медам! Месье!
Сзади него, за его спиной, стояла с подносом целенькой посуды разбитная девочка с черной, по брови, густой как щетка челкой, а другая, с другим подносом, еле успевала подтаскивать еще и еще.
- Медам!.. Месье!..
Мара охрабрела и дернула за рукав веселого Пьера. Дерг вышел смешной и робкий.
- Шер Пьер, - покривила она лоб и губы сразу, - ну силь ву плэ… Полис… Катастроф!..
Толпичка изумленных русских художников за их спинами перекидывалась короткими возгласами:
- Да, круто!
- И никакой полиции. Свобода!
- Да уж! Свобода…
- А он все перебьет?
- Силен бродяга!
- Посудке капут!
- А может, старая она! Избавляется!
- Мостовую засоряет!
- Ну, заплатит…
- Кому? Самому себе?
- Щас ажаны прикатят все равно!
- Братцы, нет, это сюжет, жаль, этюдника нет!
- Да, это б написать…
- Этюд!..
- Этюд твою мать…
В ультрамариновой густой осенней ночи безжалостно горели фонари. Они горят, думала Мара, ярче факелов. В фонарном свете синим, химическим блеском пугали белки глаз и зубы в улыбках. Пьер сам взял Мару сначала за рукав, потом его змеино-ловкие пальцы переползли выше, на ее слишком тонкое запястье.
- Не трудитесь говорить по-французски, - сказал он на очень хорошем, с совсем маленьким, скромным акцентом, русском языке, и Мара стыдливо вздрогнула. - Вы забыли, что я хорошо говорю по-русски.
- Да… Я забыла, извините. Тут везде… - Мара развела руками. - Франция… Вот я и…
Илья Каблуков, бородатый и усатый, остро выглянул из зарослей колючей, могучей бороды. Он глядел, как пальцы Пьера слегка погладили Марино запястье; как рука Пьера нехотя оторвалась от женской руки и полезла в карман смокинга, за сигаретами.
Мостовая тускло поблескивала под ногами, как внутренность противной устричной раковины, что в изобилии продавали здесь с лотков. Мара уже пробовала устрицы, и ее чуть не вырвало. "Я угощу тебя лягушками", - радостно пообещал Илья. Она закрыла ему мохнатый рот рукой. Потом закрыла рот рукой себе и быстро, стыдясь, семеня ногами, побежала в сверкающий, как дворец, туалет гостиничного ресторана.
Пьер уже смеялся громко, открыто, во всю пасть. Мара снова покосилась на его идеальные, нечеловеческие зубы.
- А что это он такое тут делает, месье Пьер? - подал голос художник Хомейко из Дивногорска. - Может, все-таки полицию?
- Не тревожьтесь! - "Знает такое сложное слово "не тревожьтесь", пораженно подумала Мара". - Это - реклама! Так он привлекает к себе внимание! Зазывает посетителей!
"Да он по-русски говорит лучше, чем я", - уже совсем потрясенно, глазами-блюдцами глядела Мара. Глаза у нее и правда были большие и круглые, как чайные блюдца, и цвет их трудно было понять - то ли угольно-карий, а то ли густо-синий. Художники говорили: ты похожа на испанку. Ну, во Франции тоже за свою сойдешь, девушка! Южный тип.
- Посетителей? - "Еще одно сложное слово". - Вы хотите сказать… что он…
- Это бизнес, дорогая! - Рука Пьера снова, отдельно от него, шатнулась к ее руке, коснулась и оторвалась, как обожженная. - Для бизнеса ничего не жалко! Смотрите!
Она смотрела. Привлеченные шумом, в ночное кафе тянулась публика. Люди хохотали, осторожно переступали через груду осколков, мужчины подхватывали дам под локотки, а кое-кто и хватал на руки, перенося через битое стекло и фарфор. Стеклянные двери кафе угодливо раскрылись. Внутри все огни были зажжены. Мара глядела во все глаза. Радушный хозяин кланялся, как китайский бонза, девочка с челкой-щеткой сновала взад-вперед, как челнок, метала на столы новую, нетронутую посуду.
- Вот видите, - Пьер радостно вздернул раздвоенное копыто подбородка, - все в порядке!
- Все в порядке, Ворошилов едет на лошадке, - сердито махнула пухленькой ручкой Алла Филипповна Ястребова, акварелистка из Красноярска, - да что ж это, сколько посуды перебили, нехристи!
В Алле Филипповне просто кричала уязвленная погибелью чужого добра хозяйка. Пьер утонченно улыбнулся. Огонек вкусной дорогой сигареты ходил, метался в ночной потемени, красный жучок, от его рта вниз, к мостовой, куда летел невидимый пепел, и опять вверх, ко рту, тихо освещая его бритые щеки и длинный, как у многих французов, чуть хищный нос.
- Франция - христианская страна, - веселье в голосе Пьера не утихало. - Французы - христиане. Мы - католики. Вы просто забыли.
- А гугеноты это кто тогда?! - возмущенно любопытствуя, выкрикнул Толя Рыбкин из Петербурга. Толя писал в основном заказные портреты богатых господ, а раньше, в другой жизни, что давно умерла, старательно малевал картины на производственную тему. Толя окончил с отличием питерскую Академию художеств, и портреты у него получались блестяще. Что заводских бригадиров, что нынешних дамочек в золоте и соболиных мехах. "Да ты, брат, какой-то прямо Семирадский, - то ли в осуждение, то в похвалу сказал однажды Толе Илья. - Мех как натуральный. А жемчуга, те и вообще круче, чем у Рембрандта". Толя не знал, дать Илье с ходу в рог или хорошо выпить с ним.
- Гугеноты? - Пьер сощурился хитро, и лицо его стало похоже на остроносый башмак большого размера. - А, гугеноты! Вар-фо-ломей-ская ночь?
"Ага, ошибся. Хоть раз ошибся, правильный такой".
- Варфоломеевская, - прошептала Мара громко, так, чтобы было слышно. А вроде и не подсказка, вроде себе под нос.
Но он услышал.
- Мерси боку, - слегка поклонился. - Вар-фо-ло-меевская. Благодарю. Зайдем в кафе? - Он сделал рукой щедрый, приглашающий безоговорочно жест. - Посуда новая! Ничего не бойтесь. Он не повторит этот… трюк.
"Трюк" он произнес, бешено, рокочуще грассируя.
- А что! Пойдем выпьем к хулигану! - беспечно воскликнул, потирая раннюю лысину, грузный и комковатый, как мешок с картошкой, москвич Костя Персидский. Костя славился среди друзей и галеристов тем, что умел, как никто, рисовать обнаженных женщин. Женщины все, как на подбор, были с маленькими, как вишни, грудями и с широченными, как гитары, бедрами, такими чудовищно огромными, что куда там было первобытным толстобрюхим и вислозадым Венерам. Женщины назывались "Персидские Женщины". И более никак. Косте лень было придумывать названия картин. И другие сюжеты тоже. Эти толстобедрые бабы, гурии и наяды, парили над его праздничной столичной судьбой и сыпали денежку в его широкий неряшливый, измазюканный маслом карман.
В жизни Костя был грустен и одинок; жены и даже просто женщины у него не было.
- Да! Пойдем выпьем! - загалдели художники, всегда желающие выпить, особенно на дармовщинку.
- Я угощаю, - уточнил Пьер ситуацию.
- А он снова не будет? - робко спросила Мара.
Рука опять украдкой потянулась к руке. И быстро, спелой ягодой, опала под зорким и злым взглядом бородача.
- Нет. - Пьер помолчал и добавил: - Не бойтесь.
- Я не боюсь, - сказала Мара. - Где мы вообще? Это куда вы нас привезли?
Черно-лаковая, немыслимо шикарная, громадная, как корабль, машина осталась на стоянке, поодаль, за пройденной ими гладкой, поскользнуться можно, мостовой. Может, тут и камни лаком поливают, так все блестит? Или - подсолнечным маслом? Все блестит, все сверкает, все чистое, - а вчера вот шли-шли, прямо по знаменитой улице Риволи, по ней когда-то французский восставший народ, топая по камням тяжелыми сабо, бежал брать Бастилию, и вдруг - оп! - под ногами - куча дерьма! И свежего. Что не собачьего, это точно. И Пьер не растерялся, развел руками и расхохотался снегозубо: "И это тоже - Франция!"
- Это Латинский квартал! - крикнул Пьер.
Они познакомились с Пьером около русского храма Александра Невского на рю Дарю. Долго искали они эту улицу и этот храм, тыкали пальцем в карту Парижа, щурились, спорили, куда повернуть, направо или налево, и где тут парк Монсо, а где ближайшее к храму метро, и Хомейко кричал: ну что вам сдался этот храм, обойдемся без него! - а Алла Филипповна кричала: это преступление! Это преступление, быть в Париже, в кои-то веки, один раз за всю жизнь, и не побывать в храме Александра Невского!
Храм они отыскали. Купола увидали еще издалека. Радостно рванули, перебежали улицу перед носом медленного, как тюлень, автобуса. Автобусы тут ходили редко; у каждого была своя машина. На ступенях храма стоял маленький, как лилипут, человечек с лицом, до глаз заросшим бородой. Смотри, Илюшка, твой брательник, хохотнул Костя Персидский. А может, он художник?! Ты что, не видишь, священник он, только в мирском наряде.
Алла Филипповна сообразила быстро, подбежала, квадратная, на кеглях-ножках к бородатому дядьке и заговорила с ним по-русски. А потом и черпачком руки сложила, и благословилась. Вернулась, торжествуя. "Его зовут отец Николай Тюльпинов! Он приглашает! Сейчас начнется служба!" Службу отстояли с трудом. Ноги отекали, ломило в костях. Четыре часа на ногах, это безумие, ворчал атеист Хомейко. Долгая литургия Иоанна Златоуста текла, как золотая река, и Мара, крестясь, шныряла глазами по сторонам. Не только иконы, но картины на Евангельские сюжеты, холст-масло, населяли мрачную, с высокими сводами, старую церковь. Мара не знала, что вот это - Боголюбов, а вот это - Поленов; она плохо разбиралась в живописи. Зато Илья знал. У него в зобу дыханье сперло от счастья. Он щупал живопись жадными зрачками, залезал в нее взглядом, копошился глазами в ней, как пчела в цветке. Нет, иконы тут тоже будь здоров. А Алла вон знай молится да крестится, и эта стоячка, как на допросе, на пытке, бабушке нипочем! Крепкая сибирская старуха.
Мара тайно обглядывала другую старуху - ту, что сидела справа от нее, инвалидка, паралитик, в массивном стальном кресле на колесах. Седые букли были взбиты для похода в храм. На сморщенной слоновьей шее на золотой паутине цепочки покорно, покойно лежала мертвая птичья лапка нательного креста. Черные руки земляной костлявой горкой торчали на коленях, на странных, старых, чисто выстиранных, почти деревенских кружевах. Сколько ей лет, подумала Мара, сто пятьдесят, что ли?.. столько не живут… Старуха подняла лицо, повернула его, как лампу, к Маре, и осветила ее, просветила до дна внезапно бешеными и молодыми глазами. Серый, голубой хрусталь, хрусталь и золото, и свечи, и старые, завтра уже мертвые кости. На черной головешке пальца у старухи неистово, ножево сверкнул в скрещенном свете свечей красный кабошон. "Может, еще подарок Царя, может, она любовница какого-нибудь… Великого Князя", - слепо проносились богохульные мысли. Хор пел. Священник литургисал. Причастники тянулись, шли медленно, сложив на груди покорные руки, к Святым Дарам. Много молодежи, и детишки со свечками. Знают ли эти правнуки русских русский язык? А если не знают - зачем сюда идут?
Художники к Причастию не подошли - никто не исповедовался, а без исповеди причащаться нельзя было. Батюшка произнес отпуст. Народ расходился медленно, будто нехотя. В храме пахло нагаром и медом. На крыльце слышался бойкий, и правильный и ломаный, русский говор. Алла Филипповна, как всегда, везде поспела. Она уже скатилась колобком по ступеням к старинному, в стиле ампир, домику рядом с храмом, уже читала вывешенные под стеклом объявления, уже махала пухлой, в поросячьих жирных складках, ручонкой и кричала:
- Да тут русские объявленья вешают! Эх, ребята, ну и ухохочешься! Давайте сюда!
Илья, сжимая Марину руку в руке, вразвалку подошел.
- Продам хорошего синего попугайчика… за двадцать евро… умеет говорить по-русски! - Илья читал громко, чтобы всем было слышно. - Даю уроки русских танцев, хоровод, кадриль, мужская пляска вприсядку! Открыто русское кафе "ВОДКА РЮСС", меню: блины, икра, пироги, уха из осетрины, гречневая каша, щи, борщ, пельмени! Требуются повара и официанты! Профессиональный русский актер за недорогую плату выступит на русской вечеринке, желательно в богатых домах! Концерты! Пение под гитару, незабываемый барон фон Бенигсен, Майский Соловей, и с ним его супруга, баронесса фон Бенигсен, Певчая Славка!
- Плохо им тут, - вздохнула Мара.
И голос резко вспыхнул за их плечами:
- Русские?.. Из Москвы? Разрешите познакомиться!
Все тут же обступили человека, судя по всему, француза русскоговорящего.