Этот, прыгнувший на меня из тьмы, схватил меня за руку мертвой хваткой. Я поглядела вниз, на его ноги. В другой руке он держал огромный финский нож. С такими ножами в Сибири ходят на медведя. Да я не медведь, и он не медвежатник. Он правильно держал нож - острием ко мне, чуть направив его снизу вверх. Кармен, тебя не обожают и ничего тебе не простят. Все враки, сладкие сопли. Тебя убьют просто и бешено - одним жестоким верным ударом, хакнув, всадив нож по рукоять, как бьют зверя в тайге.
Я хотела вырвать руку. Человек меня не пускал. Я не видела его лица. Оно, как назло, было в тени ворот. Ах, проклятый проходной двор, как ты всегда коварен. Всегда так охота тебя перебежать быстро, по снегу, чуть ступая легкими, невесомыми стопами, стремительно. Так бы перейти жизнь, как по канату - нежно, стремительно и осторожно. Вот она и перейдена, твоя жизнь, дура.
Перейдена?! Неужели?!
Я выбросила ногу вперед и ударила убийцу ногой в живот. Он покачнулся, но руки моей не выпустил. Я закричала, но крик мой тут же оборвался - убийца дал мне подножку, и я свалилась в колкий обжигающий снег, лицом вниз, и задохнулась в снегу, в его иглистой алмазной лютости. Я почувствовала колено на спине, между лопаток. Как это страшно, когда тебя топчут. Да, по мне прошлись ногами! Боль между ребер пронзила. Не хватало, чтобы он сломал мне ребро! Кому нужно будет ТАМ твое сломанное ребро. ТАМ тебе уже ничего не нужно будет.
Он перевернул меня ногой на спину. Я попыталась вскочить. Он снова уронил меня в снег. Встал надо мной на колени, расставив ноги, и я оказалась между его раздвинутых ног. Мне показалось - он сейчас расстегнет ширинку. Он захочет, чтоб я ублажила его напоследок.
Его рука скользнула вниз, к пряжке ремня под распахнутой курткой. Да, так и есть. Он изнасилует тебя, прежде чем убьет тебя.
Я забилась под ним. Он присел, плотно сел на меня, придавливая меня ко льду ногами, задом.
- Ты!.. - Он ощерился. - Еще дернись только!..
И я застыла. Это мороз сковал меня. Ведь я лежала спиной на снегу, на зеленом льду.
Он, держа руку с ножом на отлете, другой рукой расстегнул штаны.
- Бери, - сказал он. - Живо! Если только укусишь - кишки выпущу и намотаю тебе на шею, поняла?!
Я лежала и смотрела на него снизу вверх. Он ударит меня ножом сверху вниз. Значит, не как Кармен. Как просто - на бойне - корову; или собаку; или барана. Жаль только, шерсть с меня не сдерешь.
- Ну! - заорал человек, сидящий на мне. - Разевай пасть! Не хочешь?! Я тебе сейчас в пузе дырку ножом сделаю!
Я услышала, как нож вспарывает мне твердую замшевую кожу дубленки. Рука в кожаной перчатке легла на мои снова заоравшие губы. Зубами я не могла уцепить кожаную руку, зато прокусила себе губу, и кровь из прокушенной губы потекла у меня по щеке, сразу застывая на морозе.
Темнота встала перед глазами стеной. И алмазы снега рассыпались, как стекла из разбитого калейдоскопа.
- А-м-м-м… м-м!..
Кому нужны твои стоны. Погибаешь с музыкой. С ней, родимой.
И внезапно сидящий на мне оказался отшвырнутым вбок, на снег; он странно сковырнулся, свалился с меня, как мешок с картошкой, грузно осев, нелепо взбросив руки; серебряно, остро сверкнувший нож отлетел из его разжатого кулака далеко, мог бы утонуть в сугробе, да стукнулся об лед, прокатился по льду, застыл. Черная тень метнулась надо мной. Будто огромный коршун вспорхнул. В руке человека, пнувшего в грудь моего убийцу, черной масленой сталью высверкнул маленький револьвер. Позже, когда мы стали любовниками, он объяснил мне, как называется его оружье. Смит-вессон тридцать восьмого калибра. Дамский вариант. Облегченный. Нержавеющая сталь, stainless steel.
- Давай быстро, чеши отсюда к едрене-фене, - глухо и весело сказал человек с револьвером. - Не заставляй меня ждать. А то я разозлюсь и выстрелю. Тогда в тебе появится маленькая красивенькая дырочка.
Насильник, с расстегнутыми портками, попятился. Отходя к сугробу, попытался схватить отлетевший в сторону нож. Тот, кто держал револьвер, поднял его повыше, прикрикнул:
- Но, но! Руки прочь! Это теперь мое.
Сквозь зубы неудавшийся убийца пробормотал витиеватые матюги; тот, кто спас меня, мой черный ворон, подошел ко мне, худой и крылатый, ковыляя на лапах - он никогда не умел ходить, как все люди, то летел стремительно над землею и льдом, то переваливался с боку на бок, как на протезах. Я все еще лежала на снегу. Он поглядел на меня сверху вниз, и я увидела, как из черной бороды мне улыбаются дикие, хищные зубы. Глаз не было. Вместо глаз в мохнатом заросшем лице светились две хитрые длинные щели, прорезанные вот этим, валявшимся на снегу, бандитским ножом.
Он наклонился и поднял нож. Повертел в руке. Сунул в карман.
- Жаль, без чехла, - посетовал он. - Ну ничего, чехол я сам сделаю. Или нет. Ты мне лучше сошьешь. Разве я неправ?.. А?..
Он протянул мне, лежащей на снегу, руку.
Я схватила эту руку.
Господи, зачем только я схватила ее!
Он поднял меня легко, как если б я была пушинка, снежинка.
- А ты девочка ничего себе, - процедил он сквозь прокуренные желтые зубы - они зловеще поблескивали под его черными усами. Я отводила взгляд от блеска его зрячих прорезей в черепе - и не могла отвести. Мои глаза сами приклеились к его лицу - так мошки приклеиваются к липучке. Он играл револьвером в руке. Играл глазами. Играл носком сапога, выставленного передо мной на снегу. Военный сапог, подумала я, скользнув взглядом вниз; весь в заклепках, в железных скобах, с плотной шнуровкой. Черт, на шнуровке - это уже не сапог, а ботинок. - Идем со мной?.. Все-таки, как-никак, а я тебя спас. И ты меня должна отблагодарить.
- Чем? - дрожа под грубо распаханной на груди финским ножом старой дубленкой, спросила я. - Самой собой?.. Чем же ты лучше того…
Я кивнула на тень от ворот. Смешливый хищник, черная борода, не сводил с меня хохочущих глаз. Револьвер в его руке тускло поблескивал черной запекшейся дьявольской кровью.
- Нисколько не лучше, ты права, - смеясь всем - зубами, щелками глаз, торчащими жесткими волосенками бороды, ямками на подбородке, морщинами на лбу, подтвердил он. - Я, быть может, даже хуже. Я тебя у него отбил. Я победитель. Я тебя добыл в схватке. Это мое право. Ты принадлежишь мне. Женщина - не человек. Женщина должна всегда принадлежать владыке. Я же не просто человек, ты знаешь. Я Джа-лама. Мою голову отрубили когда-то и возили на пике, устрашая бурятский и ойратский народ. У меня была темная голова, ее просолили и подкоптили, чтоб не испортилась. А на затылке у меня росла короткая седая щетина, а еще зияла дыра от пики. Видишь, какой я был тогда красавец. Ты бы в меня тогда сразу влюбилась. А теперь вот глядишь на меня, оцениваешь. А?.. Чем я тебе нехорош?.. Все при мне. А какой я мужик, м-м. Тебе и не снилось.
Он крепко взял меня за руку. Я представила себе свою одинокую койку в грязном актерском общежитии, где все ложились спать в четыре утра под вопли, слезы и смех и пили дешевую водку и дешевое ягодное вино.
Час спустя, в широкой и приземистой сибирской чернобревенной избе, с окнами, плотно закрытыми покосившимися тяжелыми ставнями, узкоглазый дьявол, сумасшедший мужик с револьвером, назвавшийся Джа-ламой, терзал меня на узкой, как лодка-долбленка, деревянной скрипучей кровати, и я вздрагивала и кричала под ним от боли и наслажденья. Он подчинил меня себе, как нойон подчиняет пленную рабыню.
Джа-лама назвался принцем Амарсаной; бродяга и бандит Георг назвался Джа-ламой. "Джа-лама восставал против китайцев - я восстаю против этой власти, что замучила нас, затравила". Значит, ты политический бандит, спрашивала я его, значит, ты хочешь собирать вокруг себя людей и вести их в бой с властью?.. Да, кивал он, вроде того. Меня ведь уже загребали, хотели упечь в тюрьму. И суд был. "Ты… убил кого-нибудь?!.." - в ужасе кричала я, трогая пальцем его черную жесткую бороду. Он брал мою руку, больно сжимал, отводил от своего лица. "Ты судишь об этом по моей пушке?.. Изволь так думать, пожалуйста. На мне в зале суда, конечно, не было кандалов. Меня спас друг. Он консул в другой стране. Большой жук, богач. Он откупил меня у суда. Дал немыслимые бабки судьям, прокурору. Я бы мог загреметь надолго. Соскучился бы я в застенке, ты знаешь. Там довольно тоскливо".
Иногда он пристально, долго глядел на меня. Я переселилась из актерского вертепа к нему - верней, он сам переселил меня, пришел, покидал мои вещички в сумку, понес в свою черную избу, а я бежала за ним, скользя и падая на иркутском зеленом льду. "Вышей мне, дорогая, Юссун-сульде". Это еще что такое?!.. - вскидывалась я. "Белое знамя. Одно из главных девяти знамен Чингис-хана". Я покупала кусок белого атласа, красные шелковые нитки, вышивала на знамени… кого?.. дракона?.. восходящее Солнце?.. полную Луну?.. прищуренную наглую смуглую рожу Чингиса?.. Я не знала. И дракон, и Солнце походили на раскосое бандитское лицо. Я клала печать Джа-ламы на все, что видели мои глаза, что подворачивалось под руку. Я метила его красными кровавыми невидимыми нитями, тянущимися, прядущимися из черного дула его смит-вессона, из которого он никогда при мне не стрелял, заматывала куделью его пристального взгляда весь широкий мир, сузившийся для меня, пока я была с ним, в одну жемчужину ангарской раковины, в один золотой глаз байкальской рыбки-голомянки.
Мы везде в Иркутске бывали вместе. Нас боялись. При виде Георга народ вздрагивал, отводил от нас глаза. О нем шла дурная слава. Похоже, он гордился ею.
Он сказал мне: я родом из Улан-Удэ, я был объявлен последним Джебдзундамбой-хутухтой; я узнал вещи, принадлежавшие мне в прошлой жизни, вещи умершего седьмого Правителя, великого Богдо-гэгэна. Я воплощение Амарсаны и Занабадзара. Ты не смотри на меня так, будто я из больницы сбежал. Да, я нюхал и лазарет, и тюрьму, и вытрезвиловку, и Бог знает что только я не нюхал; но это моя здешняя, дурацкая, идиотская, мелкая, ничтожная, человеческая мусорная жизнешка, а на самом деле я великий, неужели ты не видишь?.. Он вставал передо мной, длинный, огромный, как китайская башня, шаткая пагода, и смеялся: видишь, какой я великий, когда иду, даже страшно мне с моей высоты поглядеть на землю. Вы, люди, такие мелкие, маленькие. Бегаете у меня под ногами, как маленькие черные жучки… или собачки. До сих пор не пойму, зачем я тебя спас. Выдернул из лап того справедливого человека. Ведь он вполне справедливо поступал. Он тебя добыл и хотел насладиться добычей. А я ему помешал. Но я не жалею. Ты оказалась достойной подругой перерожденца Махакалы. Я и не думал, что ты такая воинственная. Я всегда тосковал по дикой женщине. Я никогда не жил с женщинами. Я был всегда один и царь. Ты первая женщина, с которой я живу.
Он называл Луну странно: царица Ай-Каган. В лунную ночь он внезапно, посреди нашего общего сна, поднимал голову от подушки, вставал с постели, голый и босой, худой и страшный, подходил к окну: оно не было захлопнуто ставнями, и через бельма стекол сочился белый, чуть синеватый зимний свет. Глаза его были закрыты. Он протягивал руки к Луне. Я вскакивала, тоже босиком, подбегала к нему. Не открывая глаз, он шел за лунным светом по избе, ощупывал пальцами призрачные струящиеся лучи. Мне становилось страшно, я хотела кричать, но я молчала. Я понимала: стоит мне крикнуть, и он, с закрытыми глазами, как лесной кот, вцепится мне в горло. Его лицо, бородатое, широкое, как тарелка, было все залито молоком лунного света. Губы его шевелились. Я вставала на цыпочки, слушала. "Царица ночи Ай-Каган, - тихо, невнятно говорил он, - дай своему Джа-ламе новое воплощенье. Подари ему, царица, иное время. Время, в котором я живу теперь, съест меня. Оно уже гложет мои кости, царица. Я чувствую - должна пролиться кровь. Если ты не поможешь мне воплотиться вновь, я убью себя". Я обливалась холодным потом. "Или кто-нибудь убьет меня". Я вспоминала, как он, на кухне, когда я готовила ему, по его приказу, всякие бурятские и монгольские блюда, что он любил - поозы из бараньего мяса и теста, люй-ча с жиром и сливками, - смеясь белозубо, вкладывал мне в руку тесак, поучал: если хочешь убить кого-нибудь, заноси руку так, вот так. И брал мое запястье в свой горячий кулак, и взмахивал ножом в моей руке. Я делала вид, что смеюсь. Вырывала руку. "Ты мне стряпню испортишь. Уйди". Уж не меня ли, кухонную жрицу, он хочет избрать для своего кровавого перехода в иное воплощенье?!
Да, Георг был настоящий бандит, я очень скоро это поняла. Я не мечтала связаться в жизни с бандитом, но это произошло, и поздно было переходить разлившуюся реку вброд, как говорили монголы. К нему в избу приходили люди с грубыми и хитрыми, со смуглыми и бледными лицами, говорливые и угрюмые, но их всех, пришельцев, объединяло одно: кровь. На их лицах, изнутри, на скулах и веках, в морщинах и радужках, в прикусах зубов и на крыльях носа, проступала невидимая кровь. Я чуяла ее соленый запах. Люди Георга занимались кровавыми тайными делами, и деньги, что они добывали себе и своим близким на жизнь, пахли кровью. Я понимала это - и молчала. Я задумала удрать от Георга, но от Джа-ламы удрать было невозможно. Он приковал меня к себе незримыми цепями. И самой крепкой была цепь, соединяющая в лунной ночи мужчину и женщину, безумствующих на узком лодочном ложе.
Это не была любовь. Я представляла себе любовь другой. Мне было страшно от близости Георга. Но, когда он сдирал с меня одежды и обхватывал меня костлявыми жгучими руками, когда его рот, скалящийся из мохнатой дикой бороды, находил мой испуганный рот и вбирал его, я понимала - я ветка, брошенная в погребальный костер вождя, и я сгораю, и пепел остается от меня.
"Если ты не будешь отвергать, один за другим, все соблазны упокоенья и вознесенья на вершины власти и довольства, ты никогда не войдешь в состоянье бардо.
Если ты, ослабев духом, будешь оглядываться назад, на прожитую жизнь, сожалея о том, что ты оставил в прошлой жизни, и будешь стремиться вернуться к тому, что бросил ты без жалости, - ты никогда не войдешь в состоянье бардо.
Войдя в состоянье бардо, утишься, послушай себя. Ты уже готов к новому воплощенью, но ты не готов к его высоте. Ты можешь низринуться с высоты. Хочешь ты стать собакой, после того, как ты был человеком? Ты станешь собакой, обещаю тебе это. Возможно, ты станешь хищным волком и будешь терзать нежную плоть животных, предназначенных волку в пищу; и если ты, не повторяя священной мантры, как должно, станешь не волком, а козленком, утаскиваемым волком в логово свое, ты обречешь себя на новое страданье и на новый переход из бытия в бытие; но козленок не может произнести священную мантру, и, значит, его ждет воплощенье низшее, ибо у Будды продуман и взвешен каждый оборот Колеса".
Белый шерстяной хадак, подарок тибетского Ламы, обматывал его горло. С небес сыпал колючий острый снег. "Кланяйся в землю жанжину, кланяйся в землю", - зашипели на него чиновники, но он, держа коня за повод, лишь с достоинством поклонился в пояс генерал-губернатору Улясутая.
"Про тебя ходят слухи, что ты собираешь народ, возмущаешь людей, производишь волненья, обещаешь людям неведомое счастье, морочишь им головы?.. Откуда ты можешь знать будущее?.." - спросил его узкоглазый китайский наместник.
"Вся жизнь, жанжин, состоит из перемен, - снова чуть поклонившись, насмешливо обжег глазами Джа-лама китайца. - Ты же сам, жанжин, гадаешь по Книге Перемен, по великой И-Цзин. Я учен. Я долго жил в Индии, Тибете, Китае; лишь в Ямато, в Японии, не довелось мне пожить. Я мудр, может быть, мудрей, чем ты. Ты - власть, и ты - глупая власть. Как я могу подчиняться тому, кто глупей меня?.."
Разъяренный китайский наместник соскочил с трона.
"Взять его!.."
"Попробуй, возьми меня, - оскалился бородач и, мгновенно обнажив меч, вскочил на коня. Конь заиграл под ним, заржал, взвился на дыбы. - Еще мальчишкой, в монастыре Долоннор, я умел зарезать ножом горного черно-белого медведя и выстрелить из арбалета во врага, подкрадывающегося ночью к стенам монастыря. А потом я убил много людей, еще очень много людей. Пули не берут меня - я знаю священную мантру, хранящую воина в бою. Если даже все твои чиновники возьмут палки и ружья и нападут на меня, я убью их всех. Прощай."
Он тронул поводья коня, оскалился, повернул коня, поскакал прочь. Снег все падал с небес на дощатый помост, где торчало резное кресло наместника, на островерхие шапки чиновников, на голые зимние деревья вдоль дороги, по которой скакал улыбающийся всадник.
Георг рассказывал мне все, что якобы помнил. Это происходило всегда ночью, и лунной ночью. Я ждала полнолуния со страхом и любопытством. Георг в полнолуние метался. Подавлял в себе приступы лунной болезни - он часто порывался взобраться на крышу избы, ходить там, задрав бородатое лицо к Луне; он хотел босиком, голяком, ходить по ночным зимним дорогам; я еле отговаривала его от этого - "тебя же заберут, пойми, тебя упекут снова в больницу, в тюрьму, ты опять туда хочешь?!.." - и тогда, чтобы успокоиться, чтоб развлечься и утешиться, он нашел выход. Садясь на пол перед постелью в позу лотоса, не открывая глаз, раскачиваясь, он говорил мне свои дикие небылицы, а я слушала, трясясь, обнимая себя голыми, в пупырышках холода, руками под льняной ночной рубахой.
- Я глядел в зеркало, Елена, - тихо, гундосо, мерно ронял он, и у меня было чувство - в комнате бьют медным звоном часы, и круглый лунный маятник ходит, ходит взад-вперед, - и я видел себя. Знаешь, я был совсем неплох, я бы тебе тоже тогда понравился. Лицо мое было кругло, как сейчас, скулы торчали, глаза сверкали, и нос у меня был перебит, в той жизни мне тоже его перебила одна сволочь; жаль, кривой - сломан хрящ. Халат мой был сшит из русского темно-красного драпа. Знаешь, такой драп цвета запекшейся крови. Мрачно-красный, почти черный. Красиво. Я собой любовался. Рукава широкие, без обшлагов, так всегда носили дэли тибетские ламы. И я носил; и еще на мне были хорошие, крепкие русские дорожные сапоги, а из-под халата, я видел это в зеркале и смеялся, смешно торчал ворот военного мундира - я снял его с убитого китайца, да, так я ненавидел китайцев… Но и плохих русских - тоже ненавидел… Хотя, может, я и сам был плохой; Будда этому судья, не я. Что там еще было, в юрте?.. - Он раскачивался с закрытыми глазами туда-сюда, я, сидя на кровати, вдавливала озябшие пальцы себе в голые плечи. - Я помню… на решетке юрты висел браунинг… на кошме, на полу, валялись две раскрытых кожаных сумы… Я видел в зеркале нашивку красного цвета на воротнике мундира… Еще лежали на кошме две пары стремян с деревянными плашками - для того, чтоб на верблюда садиться… Ты каталась когда-нибудь на верблюде, девчонка?!..
Он крепко сжимал мою руку. Я неотрывно глядела в дикое прекрасное лицо. Когда он так бредил, он был прекрасен ночной, степной красотой. Я понимала: я погибла. А завтра утром снова придут люди, пахнущие кровью. Запоминай, запоминай его бред; может быть, все это святая правда, как правдив лик сине-белой Луны над уснувшим холодным миром.