Мне было завидно от того, что вот он идёт по земле, которую считает своей, а я на ней случаен и одинок.
Когда я смотрел на лица моих товарищей, покрытые грязью и пылью, мне было понятно, что они свои на этой земле.
Я был только свидетелем, чужаком среди них, будто бездельник, пришедший на праздник - просто так, поесть или выпить на дармовщинку.
Моя правда быть лишним в этой войне.
Сидя у костров, я разглядывал заскорузлые руки крестьян, которые ложились на рычаги трактора только для того, чтобы втащить пушку на пригорок.
Эти люди воевали за своё - а я был свидетелем.
Мы начали спускаться с горы к изгибу дороги, где у пробитой пулями стрелы, указывающей путь к какому-то давно не существующему колхозу, стоял грузовик с продуктами из деревни.
Геворг спускался легко и весело, пока не понял, что в грузовике чужие люди.
Но было уже поздно, и, ещё не слыша выстрелов, я увидел, как разрывается куртка на спине моего друга, и летят мне в лицо ошмётки его тела.
Я так и не увидел тогда его лица, потому что тоже упал навзничь и равнодушными от боли глазами смотрел на жука, медленно ползущего в траве. Жук полз медленно, то и дело сваливаясь с травинок, полз, явно делая нужное природе и себе дело.
Грузовик уже давно уехал, а у меня всё не было сил встать или даже просто ползти обратно. Кто-то надоумил людей с той стороны холмов перехватить нашу машину, и отчего-то я сразу придумал себе этого кто-то.
Вот чему я был свидетель, и никто не обещал подарить мне иной мир, чем этот, ни звёзд его, ни солнца.
Ни один пророк не обещал мне ничего, и всё же я был свидетелем.
Свидетелем. Я был свидетелем-одиночкой, каждый раз становясь перед судом чистого листа бумаги и наверняка зная, что мои показания не будут выслушаны.
И вот прошло три года, и теперь ко мне явился человек из другой, окончившейся уже жизни.
"Ты просто испугался, - говорил я себе. - Ты испугался и сделал вид, что ничего не произошло. А все ощущения должны быть чёткими, в ощущениях нельзя халтурить, что бы ты ни делал. Нельзя обманывать себя ни во вкусе вина, ни в оценке людей, с которыми ты говоришь".
Я включил свет в своей комнатке и открыл настежь дверь. В кармане у меня лежала початая пачка "More" - плата за глупый и долгий разговор. Такие сигареты были для меня тогда экзотикой, были очень слабые, но я скоро придумал, что с ними делать.
Финкой я отрезал им длинные фильтры, и это хоть как-то исправило положение. Ощущение табака стало более верным. Сигареты дымились по всей длине и прогорали быстро, но я стал выкуривать их одну за другой, и дело пошло на лад. Три заменяли одну настоящую.
Тем же вечером ко мне пришёл старик-сосед, и я не сразу узнал его.
Лицо украинца было землисто-серым, а в руке он держал бутылку водки.
Я поднялся и пошёл к нему. Испуганная жена жалась к стенке, а украинец плакал. Он плакал, размазывая слёзы по лицу, вмиг согнувшись. И я увидел, как он стар на самом деле. Оказалось, он воевал. Протащил на себе ствол миномета сначала от Минска до Варшавы, а потом от Варшавы до Берлина. Он приписал себе год, уходя на войну, а теперь, в день взятия города Харькова, ему крикнули, что он сделал это зря.
Украинские пьяные мальчики кричали ему, захмелевшему, что если б он не совался куда не надо, они бы пили баварское, а не жигулевское пиво, а москали бы убрались с этой земли.
Раньше ему было чем жить, и вот душной коктебельской ночью этот смысл отняли.
Мы с соседом хлестали водку и плакали, все - я, старик и его жена.
Я обнимал украинца и бессвязно бормотал:
- Суки, суки… Мы им всем ещё покажем…
Я утешал старика и, забыв про разницу в возрасте, говорил ему:
- Прости, друг, прости… Не в этом дело, прости и не думай…
Они уехали на следующее утро, забыв на верёвке своё полотенце, и, когда я выносил мусор, розовый утёнок печально подмигивал мне с него: "Так-то вот, брат, и так бывает".
Я не жалел, что мои соседи уехали, потому что мне было бы тяжело теперь встречаться с ними.
Я всё позже возвращался в свою комнатку, но продолжал надеяться, что всё же мне удастся здесь что-нибудь сделать до конца.
Я писал, и снова мне снились страшные дневные сны. Я снова видел "Шилку", но уже не ползущую по склону, а заваливающуюся на бок и горящую, а потом видел школьный класс, и мучительный стыд двоечника, не знающего ответа, посещал меня в этом сне.
Страх смерти и одиночества был таким же, как боязнь невыученного урока, и мы не научились отличать эти чувства.
Злобными детьми взялись мы за оружие, не заметив, что оно - не игрушечное.
Однажды наводчик миномёта, стоявшего за селом на холме, отлучился. Пришедшие ему на смену бойцы оказались неопытными, а миномет - ворованным.
На миномёте отсутствовал предохранитель от двойного заряжания.
Дело в том, что мина, опущенная в ствол, иногда спускается вниз, но не вылетает тут же, наколовшись на боёк. Она остаётся внутри.
Я не знаю, отчего это происходит. Может, украинский или русский парень, стоя за токарным станком, не выдерживают размер. Может, что-то случается с зарядом.
Для таких случаев на ствол надевается кольцо из чёрного металла, с флажком, предупреждающим опускание второй мины в ствол.
Однако миномет был украден в какой-то воинской части, и предохранителя не было.
Две мины одновременно рванули в стволе, и по серому облачку на холме я догадался, что двое небритых крестьян перестали существовать.
И скоро об этом забыли все, но я был этому свидетелем.
Чашин нарушил моё одиночество. Вот в чём дело. И теперь мне тяжело думать о любви. Я ненавидел тупую мерзость войны, когда она превращает мир в танковый выхлоп и стреляные гильзы, и поэтому-то уже не получалось думать про любовь, а выходило лишь про эту мерзость.
"Война не пришла в наш дом, - повторял я. - Мы сами привели её за руку. И никуда от неё не деться".
Ветер жил в моей комнате, и снова скрипел стол. Мошкара стучала в стекло, негромко работал соседский приёмник, и в синкопированный ритм вплетался вкрадчивый голос неизвестной мне француженки.
Герой мой начал действовать самостоятельно, нет, я сам был им, но видел себя, как видят своё существо во сне - отстранённо и заинтересованно.
Для того чтобы писать, приходилось заново прожить не только то, что случилось со мной, но и чужие жизни.
Однажды, это было на исходе отпущенной мне недели, я прервался и пошёл в кухоньку вскипятить воды. Кроме того, я решил смочить полотенце и завесить им лампочку, чтобы отдохнуть от яркого света.
В этот момент в окно ударили автомобильные фары, обмахнули комнату и погасли.
Было отчётливо слышно, как хрустят под баллонами камешки на дворе. Хлопнула дверца, сказала что-то женщина, и я подумал, что вернулись с ночных приключений мои соседки.
Камешки под туфельками хрустели всё ближе, одна из женщин споткнулась, её, видимо, поддержали, кто-то засмеялся, и, наконец, в косяк моей двери постучали.
Занавеску отвели рукой в сторону, и я увидел вчерашних девушек.
Та, которую я знал, улыбнулась. Она ещё не раскрыла рта, но я сразу понял, что работа на сегодня кончена и надо вылить ненужный теперь кипяток.
Заперев комнату, мы вышли и сели в машину. За рулем тоже сидела женщина, и, только я увидел её, в груди что-то оборвалось. Я сидел на переднем сиденье и неприлично рассматривал её.
Кажется, её я видел на пляже в первый день здешней жизни. Тогда, на пляже, она казалась мне недосягаемой, и вот сидела рядом в машине, набитой японской электроникой.
Девушки засмеялись: "Познакомься, это Анна", - а она посмотрела мне в глаза - внимательно и просто.
Но было и другое воспоминание, не дававшее мне покоя.
Глядя на её длинные красивые ноги, я вспомнил туманное утро на чужой земле и другую, такую же красивую женщину. Мы с Геворгом лежали в кювете рядом, сжимая ещё молчащее оружие.
Пулемёт тогда ударил внезапно - это всегда бывает внезапно. Первую машину развернуло на дороге, и она двигалась по инерции, подставляя бок под пули. Идущий за ней грузовик тоже потерял управление и уткнулся рылом в кювет.
Мы быстро добили охрану и начали осматривать место.
Первое, что я увидел, была женщина. Она вывалилась из-за двери. Пулемётная очередь переломила её пополам, потому что пуля крупнокалиберного пулемёта больше сантиметра в диаметре.
Она была очень красива, эта женщина, но ноги её, почти отделённые от туловища, жили своей, отдельной жизнью. Лицо было залито красным, и я тупо смотрел на эти длинные красивые ноги, двигающиеся в пыли и крови. Рядом с женщиной лежала разбитая видеокамера.
Подошедший Геворг тоже уставился на дёргающееся тело и нервно сглотнул.
- Всё равно их стрелять надо, их надо стрелять, потому что они, как стервятники прилетают на свежую кровь, - сказал мой друг.
Если бы он прожил больше, то понял бы, как он неправ. Сначала приходили романтики из чужой стороны, потом приходили чужие люди за деньгами. Привыкшие к припискам, они воевали даже с некоторым дружелюбием - ведь там, за холмом, куда летели их снаряды, сидели такие же как они, с теми же фабричными клеймами на оружии.
И они действительно всегда что-то приписывали в донесениях. Лучше, когда смерть приписывают, и она живёт не в людях, а на бумаге.
А потом пришли другие - те, кто жил чужой смертью. Они любили и умели воевать, и вот эти-то и были стервятниками.
Но это было уже потом.
Когда мы отошли, кто-то более жалостливый дострелил женщину.
Мы забрали оружие, слили бензин из баков и минировали машины.
Геворга убили через несколько дней. Вынести можно было только раненых, и он остался лежать у дороги. Вчерашние крестьяне в милицейской форме, ставшие противником, но неотличимые от моих товарищей, сноровисто отрубили уже мёртвому Геворгу голову.
Я увидел эту голову потом, когда меня везли на санитарном грузовике, а село уже снова взяли с боем.
Фальшивые милиционеры валялись с вывернутыми карманами на улицах.
И всё это было бессмысленно.
Я сразу вернулся в ночной курортный мир, поскольку мы быстро доехали почти до набережной и, пройдя совсем немного, вошли в железные воротца.
Надо было ещё немного подняться по бетонной дорожке, и, наконец, я очутился в большой прокуренной комнате.
Там сидели один из лабухов, подбирая аккорды, и несколько моих старых знакомых. Нас встретили радостно, как необходимый компонент застолья.
Незнакомку усадили рядом со мной, и я молча улыбался ей, передавая то стакан, то вилку.
Мне было легко и просто, потому что я воспринимал её не как реальную женщину, а как видение, что-то нематериальное.
Справа от меня сидел бывший вертолётчик, а теперь владелец нескольких вертолётов, туристического комплекса и ещё чего-то, катавший за валюту богатых иностранцев над побережьем.
Мы с ним сразу заговорили о "вертушках", о том, как трясёт в Ми-4, но я всё время чувствовал присутствие своей соседки.
Внезапно все переместились в ночное кафе, и часть людей исчезла по дороге точно так же, как и появилась.
Надо было прощаться, но я не знал, как это сделать.
Эта встреча казалась мне продолжением моих мыслей о женщинах и оттого даже была чем-то неприятна. Я был отравлен собственными размышлениями и часто начинал думать о том, о чём думать не стоило - об унылой заданности курортных романов, об их утомительном ритуале.
Я думал об их бесконечных повторениях и о себе самом, о повторениях в моей жизни, о её похожести на тысячи других.
Больше всего мне не давало покоя то, что она уже описана - людьми военными и штатскими, говорившими о моей реальной жизни так, будто они видели то, что видел я. Они писали о ней разными словами и в разное время, но это была моя жизнь, и я не знал, что мне ещё прибавить к их словам.
Сама обстановка - южная ночь, пляжи, зарево над дискотекой, издали похожей на горящую деревню, запахи незнакомых женщин - раздражала меня.
Трудно было уместить это в себе достойно и правильно, без надрыва и тоски, а написать об этом было гораздо труднее.
Наконец я тихо сказал "спасибо" и поклонился своей спутнице.
В таких случаях надо было записать номер телефона женщины, с которой прощаешься, но я написал на какой-то бумажке свой, московский, и помахал рукой, отдаляясь, оставляя себе лишь её имя. Вот я и познакомился с Анной, будем знать, что она - Анна, и этого достаточно.
Я помахал рукой, будто разгоняя чад этого вечера, и повернулся.
Опять я шёл домой той же дорогой и радовался, что вырвался не так поздно.
Дойдя до поворота, я услышал шум машины и тихо отступил в тень кустов.
Это была её машина.
Женщина заперла дверцу и вышла ко мне.
Мы брели по набережной и вот уже миновали притихшую дискотеку и кемпинг, светившийся огоньками портативных телевизоров, прошли пионерский лагерь и начали подниматься в гору. Задыхаясь от подъёма, я начал чувствовать, как во мне начинает расти желание к идущей рядом женщине.
Я слышал, как она дышит, так же тяжело и неровно, как я. Наверху мы курили, и, наконец, я обнял её за плечи.
Между нами возникло странное молчаливое соглашение. В тумане бухты переливались какие-то огоньки, и так же, как и во все эти дни, ярко горели августовские звёзды. Я чувствовал под рукой тепло её плеча и вспоминал Свидетелей Иеговы, двух девочек на пляже и шум прибоя.
В этот момент я решил, что никто не заставил бы меня обменять этот вечер на горе ни на какой придуманный мир в будущем.
Мы спустились с горы и пошли по дороге к посёлку. Я думал о том, что случится со мной через несколько минут, и будто плыл в вязком киселе, не загадывая будущего позже утра. Мы поднялись по лестнице на второй этаж, к внезапно знакомой мне двери, и она, раскрутив сперва ключ на пальце, открыла дверь.
Да, тут я и сидел два дня назад - под чужие песни. Комната была пуста, и вещи подруги исчезли.
- Подожди немного, - шепнула моя спутница.
И вот она вернулась, замотанная в полотенце, и обняла меня.
Волосы её были мокры от попавших капель, видно, после душа она почти не вытиралась.
Балкон был открыт, и с улицы доносился шум листьев.
Ближе к утру она кипятила воду в кружке, и мы пили растворимый кофе, обжигаясь от нетерпения.
Несмотря на это нетерпение, мы были медленны, даже чересчур медленны.
Переводя дыхание, я вспоминал свои страхи, но это были уже другие воспоминания, они лишились страха и горечи.
Наконец она уснула, крепко схватив меня за запястье, и только спустя час, случайно повернувшись, выпустила его.
Уснуть я не мог и, натянув брюки, прошёлся по комнате. Сегодня меня будет искать Чашин. Он начнёт меня искать, а я буду прятаться.
Пора уходить - менять дислокацию.
Я увидел на столе придавленный бумажником листик со своим московским телефоном, зажал его в ладони и скомкал. Нет, что-то было в этом гадкое, была какая-то мерзкая патетика. Я раскатал бумажный шарик и положил его обратно. Поискав на столе карандаш, я дописал на листке свой временный, такой же временный, как и телефон, адрес.
Я шёл по шоссе на Феодосию, а мимо меня проносились первые утренние машины.
На середине пути я чуть не расплакался. Это не было излишней сентиментальностью, а всего лишь реакцией на нервное напряжение.
Я свернул с шоссе налево и начал, не сбавляя шага, взбираться на гору Климентьева.
День начинался без солнца, и это было хорошо, потому что горы, залив и холмы лежали подо мной без рекламной синевы неба и ослепительного солнца - тусклые, но прекрасные.
Я закурил под памятным знаком советского планеризма.
Из-под камня, который я случайно отвернул ногой, вылезли какие-то жучки и червячки и начали осматривать своё поруганное жилище. Они суетились, а я смотрел на них, чувствуя жалость. Жучкам я не в силах помочь. Один из них забрался мне на ногу, но потом, видимо, передумал и скрылся в траве.
Я пошмыгал носом и втянул в себя влажный морской воздух.
Смотря на мыс с двусмысленным названием Лагерный, более известный как Хамелеон, на холмы над морем, я думал, что надо уезжать.
Надо уезжать, потому что здесь мне было очень хорошо, а продлить это состояние души невозможно.
Радость не продлевается, а продлённая - похожа на спитой чай.
Никто из тех, с кем я жил здесь, не хватится моего отсутствия и не будет меня искать.
Я знал также, что если, экономя деньги, пройти километров шестнадцать до Феодосии, то можно там сесть на дизельный поезд и добраться до Джанкоя.
А там можно уехать, купив случайный билет, или просто договориться с проводником.
Я буду ехать и снова жить в мире, где мне не дадут пропасть - поднесут помидорчик, насыпят соли на газетку, одарят картофелиной.
И снова, как по дороге сюда, будут стучать друг о друга какие-то железнодорожные детали, и снова будет хлопать дверь тамбура.
Мне нужно туда, и уходить нужно сейчас. Теперь я буду жить с надеждой, а впрочем, как повезёт.
Сейчас, пасмурным утром, когда проснулись только местные жители, когда можно, не прощаясь с хозяйкой, повесить на дверь смешной замочек, а ключ оставить прямо в скважине, - моё время здесь окончилось.
И тогда я начал спускаться с горы.
По коридору ходил старик. Он ходил и бормотал что-то.
Не знал я, о чём он бормотал. Пришло, видимо, время ему выговориться, и скоро ему умирать.
Но он был теперь моим хозяином.
Друзья сосватали мне комнату в его квартире, так и не рассказав об условиях. Условий, как оказалось, не было. Мой хозяин говорил со мной редко, он забывал про деньги, а однажды, уже потом, засовывая плату за очередной месяц в его буфет, я обнаружил деньги прошлого месяца, к которым старик не прикасался.
Я устроился преподавать - временно, по контракту.
Рано, в чёрном утреннем городском тумане, я ездил на другой конец города, чтобы там стоять между чёрной доской и студентами и писать на этой доске сербские и хорватские слова. Сербские я писал кириллицей, а хорватские - латиницей, хотя слова эти были похожи и составляли один язык. Я рассказывал им про чакавский и кайкавский диалекты, которые называются так по слову "что?" - ча, kaj и што. Я говорил про пять гласных звуков, два типа склонения прилагательных, тоническое ударение и вытеснение аориста и имперфекта сложным прошедшим временем - перфектом. Я рассказывал своим слушателям про Законник царя Душана и пейзажи северной Далмации.
Студентам хотелось спать, да и мне - тоже. Но строгая наука брала верх, и они послушно повторяли за мной - непонятное.
А днём я работал ещё и в другом месте - одной загадочной организации, которая занималась раздачей денег неизвестным мне людям. Денег у организации было довольно много, и часто среди разных её начальников происходила возня, которой хорошо соответствовала калька английского выражения - "драка бульдогов под ковром". Организация долго жила своей жизнью.