Свидетель - Владимир Березин 4 стр.


Туда я и устроился. В конце концов произошло, видимо, то, о чём рассказывает старый анекдот: зулусы съели французского посла, и Франция объявляет им войну. Зулусы недоумевают: "Ну съешьте одного нашего - и дело с концом".

Мне сказали, что причина моего увольнения в том, что я не поздоровался с начальником на эскалаторе. До этого я не подозревал, что он пользуется этим видом транспорта.

История была забавной и ничуть не обидной. Так воспринимаешь прекращение тяжёлых, как камень, отношений. Я распихал пачки денег по карманам и вышел в московскую слякоть. У первого ларька я купил пива, а рядом - с рук - колбасу. Отхлёбывая из горлышка, как последний лоточник, начал движение по городу и скоро очутился дома, где уже ждал меня голодный старик.

Я помахал ему батоном колбасы, и мы пошли готовить ужин.

И опять я ездил на окраину, и студенты задавали мне вопросы, и я отвечал им, и курил с этими, в общем-то, славными ребятами на лестнице. Я вспомнил тех своих крымских необязательных знакомцев, вкус мидий, запахи моря и свои слова об одном и том же поколении - что, дескать, мы одной крови - с вами, с вами, и с вами, и с тобой, и с тобой тоже.

Теперь я понимал, что тогда я просто подлизывался.

Правда была в том, что поколения сместились, и те, кто не успел перемениться, чувствовали себя неуютно. Все искали себе места, но эти поиски места всегда в итоге превращались в поиски времени - или возраста.

Глядя в лица студентов, я вспоминал старый фильм, в котором одного лейтенанта посылают охотиться на одного полковника.

- Ты убийца? - спрашивала лейтенанта будущая жертва.

- Я солдат, - гордо отвечал тот.

- Нет, - говорил полковник, готовясь умирать. - Ты просто мальчик, которого послали убивать.

Мне хотелось бы быть мальчиком, но это уже было невозможно. Я стал взрослым, но тяга к детству, прежней беззаботной возможности выбора оставалась.

И вот я курил на лестнице и улыбался этим новым мальчикам, росшим совсем в другом мире, нежели мир моего детства и юности.

Хотя, я бы сказал, такое занятие не прибавляло радости.

Мы возвращались в класс, и я снова писал что-то на доске, ученики повторяли хором незнакомые слова, и снова я рассказывал им о далёкой стране, которая прекратила своё существование. Я представлял себе Княжев Дворец в Дубровнике и Плацу, рассекающую нижний город на две половинки, где камень перемешан с зеленью, где висят на верёвках между домами платки и ковры, где лежат на продажу раковины и завёрнутые в пальмовые листья сардины, где мальчишки торгуют плетёнками и тапочками, сделанными из водорослей, где все кричат что-то, гомонят, но когда солнце падает в узкую щель улицы, всё замирает, и продавцы, оставляя товар, разбегаются в тень.

Мои уроки не отнимали у меня много времени, но всё же это был хлеб. Это было пропитание.

Главное, что всё-таки я нашёл комнату.

Так думал я, путешествуя длинным коммунальным коридором, мимо старинной, неизвестно чьей, детской коляски и заготовленного стариком дачного пиломатериала.

Несмотря на то, что это было временное жильё, очередная комната, я полюбил её так, как зверь любит свою нору. И впервые я устроил свою нору как хотел, поэтому все стены здесь были оклеены топографическими картами, и то было осуществлением давней мечты.

Тёмным зимним утром я внезапно просыпался, и первое, что я видел, включив свет, был коричневый угол бывшей Туркменской ССР с Ваханским хребтом и отвилком Вахан-Дарьи. Этот угол был коричнево-жёлт, весь в прожилках горизонталей и отметках перевалов.

А собираясь на службу, я косил глазом на лоскут африканской карты, на котором плоскогорья оставили жёлтый след и большинство рек отмечены пересыхающим пунктиром. Несмотря на это обстоятельство, на самых крупных были отмечены пороги и водопады и, отвлёкшись от утренних сборов, можно было легко ориентироваться в скалистых ущельях провинции Кунене.

Рядом с окном висела и карта страны, в которой я родился. Она была самой мятой и потёртой. Цвет её - зелень - превратился в белизну на линиях сгибов и затёртых прокладок.

Это тоже был маленький кусочек чужой земли - сто на сто километров, всего несколько листов, которые больше всего страдали от солнца, бившего из окна.

Зима уже пришла на московскую землю.

Я всегда любил зимнее утро - ещё со школьных времён, когда из-за болезни, впрочем, нет - в каникулы - я оставался дома.

Светил зелёный торшер, пейзаж за окном превращался из чёрного сначала в синий, а затем в белый. За окном были хмурая немецкая зима, однообразные постройки военного городка. Эти здания гораздо лучше выглядели в утренней дымке, чем при обычном свете.

Я сидел у окна в зелёном круге торшера, отец уже ушёл куда-то, а может, уехал надолго, я не знаю куда, ведь отец занят чем-то важным, и вот теперь я один в свете утра и электрической лампочки.

Этот процесс теперь повторялся. Только отца уже не стало и некого было ждать.

За моим окном теперь была Москва. Пейзажи военных городков для меня кончились - сначала в восьмом классе, когда меня, заболевшего воспалением лёгких, как будто неживого, будто груз, привезли в этот город, а теперь асфальтовые дорожки и крашеный в белую краску бордюрный камень ушёл из моей жизни совсем. Всё же в этот час хорошо было сидеть в светлеющей комнате со всё ещё включённой лампой. Как бутылка в застольном фокусе, комната наполнялась серым табачным дымом, а я-засоня наполнял себя кофе.

Это всегда были счастливые часы.

Так изучал я московскую жизнь. Смотрел на неё в дырочку оконной изморози. Смотрел спокойно, но пристально.

Вот, думал я, мой небесный патрон тоже вот смотрел, разглядывал послов, изучал и выбирал веры.

Выбрал.

Спокойно и не без своей выгоды.

А потом продолжил воевать - со своими и чужими.

Но хватит об этом - под конец года вдруг потеплело, пошли дожди, и на улицах возникли лужи талой воды.

Однажды у дверей метро я обратил внимание на группу маленьких человечков со скрипками, дудочками и контрабасом. Но не было у меня времени, и мокрые ботинки сами тащили меня домой.

Иногда я приходил домой днём и старался поспать.

Мой хозяин весь день напролёт смотрел латиноамериканские сериалы, а перегородка между нашими комнатами была тонкой.

Бормотали страстные слова дублёры, плакали женщины. То, что происходило, напоминало гипнопедию.

Через два часа я просыпался со вкусом медной ручки во рту и именем Ренальдо Макдонадо на устах. Кто он, я не знал и путался в этих именах.

Был в них, несомненно, особый смысл, но пока недоступный мне. Уличная музыка меленьких человечков была мне ближе, её чёткий ритм волновал меня. Хотелось, не заходя домой, идти на вокзал и ехать, ехать куда-то. Но я лишь как свидетель старался запомнить свои ощущения.

Случился у меня день рождения, случился и прошёл - без последствий. После него я слонялся по спящей квартире и курил забытые гостями сигареты. Сигареты были разные, как, впрочем, и сами гости.

Позвонил мне и человек, к которому ушла моя жена. Мы дружили с ним - можно так сказать, и он передал мне привет от неё. Бывшая жена в этот момент куда-то уехала, в другой город, а может, в иное застолье.

А я продолжал принимать поздравления.

Рядом, испуганный таким количеством людей, крутился мой старик. Он подходил ко мне и запрокидывал голову, будто спрашивал: "Скоро? Скоро, да?"

Но они исчезли - все, только старик ещё жался ошеломлённо к стенам. Скоро испуг его прошёл, и он заснул.

Такие вот истории происходили со мной.

Вернёмся к старику.

Он спал и был виден через полуоткрытую дверь его комнаты. Он спал изогнувшись, с запрокинутой головой.

Пройдёт время, и, так же заснув, он встретит следующий год, а потом снова выйдет в коридор прогуливаться и ужасаться уже прожитой им жизни.

Снова после долгой паузы попал в дом на Трёхпрудном переулке. Жил в этом доме один интересный человек с простой фамилией Гусев, у которого я квартировал прошлым летом. Осенью он пропал куда-то, а теперь вот объявился.

Я попал туда на день рождения хозяина - несколько неожиданно, потому что узнал об этом событии случайно, за час или два.

Добираться до Трёхпрудного нужно было по улицам, заваленным мокрым снегом, и вот услышал комариный писк домофона, увидел вечерних чужих девушек. Под мышкой у меня был подарок хозяину - бутылка водки из Израиля.

Эту бутылку мне прислал человек, похитивший жену у именинника.

Я заметил, что в моём повествовании вообще много чужих жён. Но слишком много и войны, и вот похититель чужих жён, в этот момент одетый в военную форму, окапывался где-то в песке чужой пустыни.

Круг, таким образом, замкнулся, а этот чужой день рождения получился, не в пример моему, долгий, с ночной игрой в футбол, с ночёвкой и даже с дракой, с размытой слезами женской тушью.

Но это было потом, а в середине ночи я увёл соседку гулять по снежным улицам. Мы говорили о чём-то, о чём, я не помню, и вдруг я узнал, что моей спутнице не восемнадцать, а двадцать четыре, и у неё своя, не известная никому жизнь. Жизнь, которую я никогда не узнаю, и я почти влюбился в эту случайную женщину, в её смех и поворот головы, хотя эта любовь была сродни жалости к самому себе, а уж что-что, а такую жалость я ненавидел.

И мне пришлось вернуться домой - к спящему старику.

Через несколько дней, перед самым Новым годом мне опять позвонил Гусев.

- С праздником, - произнёс он. - Я тебе подарочек припас. Тут тебя разыскивали.

Кто меня мог разыскивать - непонятно, и всё же я насторожился.

- Тут одна тётенька тебе обзвонилась, надо было тебе раньше передать, да тебя не найдёшь.

- Ну?!

- Не догадываешься, кто это?

- Душу не томи, - цыкнул я, хотя уже догадался, о ком это он.

- У меня всё записано.

- А когда она звонила в последний раз?

- Да месяц назад. Погоди, она оставила телефон. Ты записываешь? Правда записываешь, а?

- Брат, - мне это начало надоедать. - Терпение моё не безгранично.

- Ты уже столько терпел, что ещё чуть-чуть - не страшно. Ладно, ладно, - и он начал диктовать телефон.

Подождав несколько минут, я набрал этот номер и наткнулся на автоответчик, быстро пробормотавший что-то. Я перезвонил и снова услышал:

- Entschuldigen Sie bitte… Bitte, rufen Sie spater an… Bitte, rufen Sie ein anderes Mai an… Bitte, hinterlassen Sie eine Nachricht nach dem Ton…

Я позвонил ещё и ещё, и, наконец, мне ответили, и я попросил Анну, вспомнив, что не знаю её фамилии.

Мне ответили, что она вернулась домой, и эта фраза меня озадачила. Что значит домой? Но я спросил лишь, когда можно перезвонить.

- О нет, - ответили мне на том конце провода. - Она совсем уехала. В Германию.

Внутри у меня заныло, вот оно, достукался. Что стоило мне самому искать её, хотя я не знал как.

И всё же я назвался и спросил:

- Не оставляла ли она для меня информации?

Слова были стёртыми и официальными, но лишь такие приходили мне на ум.

В неизвестной мне конторе пошуршали бумагой, хмыкнули, вздохнули и с удивлением сказали:

- О! Для вас есть конверт…

Мы договорились встретиться, и на следующий день я брёл по бывшей улице Жданова, выискивая неприметное здание незнакомого офиса.

Самое интересное, что адрес этот я давно знал и чуть ли не каждый день слал по нему свои нефтяные бумаги.

Охранник дышал мне в затылок, пока девушка искала оставленное письмо. Она искала его долго, и дыхание охранника меня бесило. Нужно было сказать ему вежливо, чтобы он отступил в сторону, но я загадал, что если не сделаю этого, то всё будет хорошо. Что хорошо, я не знал и, получив долгожданный конверт, оказавшийся очень длинным и узким, немного испугался.

Было утро, и я шёл домой круговой дорогой, спускаясь вниз к Цветному бульвару, мимо Сандуновских бань и нефтяных компаний, которые всегда сопровождали меня, не мог я отделаться от нефтяных компаний ни в Азербайджане, ни в Москве…

Снова была слякоть, и если я проходил слишком близко к домам, то на меня срывалась с крыш тяжелая зимняя капель, но это уже была иная дорога, так не похожая на ту, которой я шёл, уволенный из загадочной организации.

Недотерпев до дома, я достал конверт из кармана и вскрыл его, стоя у перехода на Петровке.

"Привет, - было написано на маленьком кусочке бумаги, лежавшем внутри конверта. - Я тебя долго искала". И всё - дальше шёл адрес и номер телефона, длинного телефона. Адрес тоже был чужим, далёким.

А что я, собственно, хотел? Каких слов? Признания?

Всё было правильно. Мы перекидывались нашими меняющимися адресами, как мячиком. И всё же она меня искала.

В последний день этого года пошёл проливной дождь.

Я проснулся поздно и застал старика в кухне открывающим форточку. Зимний морозный рассвет заливал комнату, и старик, в толстом зелёном халате, стоял на стуле у окна.

Старик кормил голубей. Он высовывался в окошко и сыпал на карниз перед белоголовым голубем нарезанный хлеб. Я заметил, что и сам старик в зелёном халате был похож на птицу, на своего белоголового друга молчаливый старик с седым хохолком.

Однажды я начал звонить друзьям и обнаружил, что никого из них нет дома. Сначала, правда, в трубке бились короткие гудки, а уж потом - долгие, будто все они созвонились, встретились в метро и уехали куда-то.

Пусто стало мне. Только сосредоточенный на какой-то особой мысли старик ходил по тёмному коридору и бормотал о чём-то своём.

И я записывал это, как и многое другое, что происходило вокруг меня.

Записи мои были похожи на записку в бутылке - в ней был обратный адрес, но не было адреса прямого. Этих записок становилось всё больше, но я не был уверен, что их кто-то прочтёт, даже я сам. Оттого в моём повествовании помимо бессвязности существовало странное бескорыстие.

Бессвязность присутствовала во всём, даже в чтении. Например, случайным пухлым томом вплыла в мои вечера антология русской литературы - века, названного восемнадцатым, и я был поражён Ломоносовым.

Московской ночью я нашёл неизвестно кем оставленный в жилище старика сборник стихов. Книг у моего хозяина было мало, а я и вовсе растерял свои во время многочисленных переездов. Было несколько разрозненных энциклопедических томов, было краснокожее собрание сочинений Ленина и ещё несколько огромных и страшных своей толщиной книг - Некрасов, Тургенев и тот самый растрепанный Ломоносов вперемешку с Херасковым и Державиным.

Читая, я представлял, как Ломоносов, сидя на обочине дороги, разглядывает замершее на секунду насекомое. Я даже воображал русского гения в парадном облачении, ловящего это насекомое в траве, а потом с удивлением рассматривающего добычу. "Кузнечик дорогой, сколь много ты блажен, сколь много пред людьми ты счастьем одарён…" Заканчивалось это - "не просишь ни о чём, не должен никому".

И я, взрослый человек, сидевший в ночной комнате, оклеенной топографическими картами, испугался.

Волосы зашевелились у меня на голове, когда я повторял эти строки - как формулу счастья.

"Неужели вот оно, - думал я. - Я всегда кому-то был должен, всегда священный долг и почётная обязанность стояли надо мной, и вот толстый человек в съехавшем на бок парике, который много лет назад вылез из кареты на обочину, говорил мне о другом, он говорил о выборе, о свободе, которой я не знал".

Впрочем, старик мой несчастлив, и, быть может, поэтому вскрикивал во сне. Кричал о чём-то, может, о своей подневольной жизни, о невстреченных жёнах.

Я пил пиво, немного, но хорошее и, пока были деньги - дорогое.

Время от времени я приходил к моему старику, и тогда мы пили пиво вместе - молча глядя в телевизор. Там бушевали страсти на испанском или португальском, который был перебит русской речью.

Я совершал путешествие через длинный коридор со стаканом в одной руке и бутылкой в другой, а потом обратно - только со стаканом.

Но пивная моя дорога никак не заканчивалась.

Приехавший на родину друг потащил меня по ирландским барам, где было накурено, играли в дартс и говорили - сбивчиво и непонятно.

Мы опять пили пиво - уже чёрное, и рассказывали друг другу о том, как живём, говорили о его жизни - там, вдалеке, и моей - здесь. Было в этих разговорах что-то важное, что заключалось не в словах.

И приятно мне было ощущать себя не то потёртым мужичком, не то тёртым калачом.

А потом я вернулся домой - к старику. И снова сжималось сердце, и сиял в ночи напротив меня холодный хирургический свет. Там, напротив, вскрывали кому-то череп в мозговом институте имени Бурденко.

Горели операционные лампы и падал, падал снег, проходила ночь.

Я ложился и старался уснуть, вцепившись в подушку, как во врага. И это не было ни печально, ни грустно.

Я вспоминал ночное море и шорох гравия под шинами автомобиля, распахнутую дверь и отведённую в сторону занавеску.

Это не было печально ещё и потому, что я надеялся, что по апрелю поезд унесёт меня на юг, и буду я там снова мерить шагами горные склоны.

А может, думал я, это случится летом, когда там тепло и пахнет отпускным сезоном, когда beach рифмуется с bitch.

Вряд ли мне там будет хорошо, в этом праздном южном существовании, но поехать туда стоит, ведь в этом и есть поиск того, чего мне не хватало.

Только старик мой уныло ходил по комнатам и бормотал что-то.

Потом я потерял работу и уехал на чужую дачу.

Был у меня не друг, а просто знакомый человек с замечательной фамилией Редис. Жена Редиса погибла в автомобильной катастрофе, и Редис жил вместе с маленькой дочерью.

Дочь Редиса сейчас была с бабушкой, а Редис с нами.

Дача была огромной, зимней, оснащённой отоплением, ванной с горячей водой и туалетом. Жил я там вместе с двумя приятелями - Редисом и его другом, любителем Баха, тем самым Гусевым. Любитель Баха Гусев стал теперь учителем труда и по совместительству завучем. У Гусева были золотые руки - он сидел в школьной мастерской и в промежутках между уроками что-то паял и точил. Он действительно был любителем Баха, и место снятого портрета Ленина на школьной стене занял хмурый немец в парике. Гусев оставил свою квартиру бывшей жене и теперь скитался по чужим, оказываясь то на Шаболовке, то на Загородном шоссе в квартире с видом на сумасшедший дом, а то возвращаясь в квартиру каких-то своих родственников в Трёхпрудном переулке. Впрочем, это не было для него неудобством - он лишь перетаскивал из дома в дом огромные колонки, аппаратуру и ящики с компакт-дисками.

Я несколько месяцев жил у него, и мне всегда казалось, что стены выгибаются от работы этой техники. Однако соседи отчего-то молчали.

Сидя на этой даче, я договорился с Гусевым, что он наложит новую эмаль на мой орден взамен отлетевшей. Один из пяти лучей Красной Звезды облупился, и, хотя я его никогда не надевал, это было обидно.

А пока Гусев говорил о своей бывшей жене, я молчал о своей - тоже бывшей.

Назад Дальше