15
Врач напоминала ей следователя. А вот когда вы заметили за собой это? А вот когда то? А собственно, почему вы полагаете, что муж вам изменяет? Какие он подавал вам конкретные поводы подозревать его в этом?
Врач была необыкновенно высокого роста, чуть не на две головы выше ее, и, хотя полнота скрадывала рост, а лицо, обрамленное волнами свободно распущенных белокурых волос, имело выражение мягкое и даже приветливое, это телесное превосходство врача было слишком явным и усиливало невольное Альбинино чувство, что она перед следователем.
Сама она ощущала себя преступницей, которой во что бы то ни стало нужно перехитрить преследующий ее закон, намолоть как можно больше неправды, скрыв истинные события, и таким образом уйти от ответственности.
Она находилась в этой больнице уже полторы недели. Ее доставили сюда вечером того же дня, когда она закатила прилюдно скандал перед воротами своего дома. Чего муж боялся всю жизнь, то и случилось: оказалась его жена в психушке.
– Как, как вы говорите? – оживилась врач, перебивая Альбину. До этого, задавая свои вопросы и выслушивая ее ответы, она имела вид довольно скучающий. – Говорите, будто не принадлежите себе? Как это не принадлежите? В чем это выражается? Попытайтесь конкретизировать.
Она что, сказала что-то подобное? Альбина смотрела на врача и не могла припомнить своих слов. Неужели она проговорилась? Наверное, да, раз та просит конкретизировать.
Ее чем-то кололи – таким, от чего немного спустя будто проваливалась в некое существующее рядом с обычным, безвременное, не пропускавшее в себя никаких звуков извне пространство, мир сворачивался до его пределов, замыкался в нем, и так длилось несколько часов. А только начинала рушиться невидимая, неосязаемая перегородка, отделявшая ее от обычного, широкого мира, вкатывали новый укол, и он снова сшибал с ног, и сейчас, спустя полторы недели, она уже не очень хорошо понимала, что делает и что говорит.
– Ох, извините, у меня от этих ваших уколов… – Она приложила руку ко лбу и попыталась улыбнуться. – Я так сказала: не принадлежу себе? Не знаю, к чему я это. У меня ум за разум заходит от ваших уколов.
Она не могла припомнить своих слов, но что она имела в виду, проговорившись, – знание этого было с нею. И она не должна была раскрываться дальше, она должна была обвести врачиху вокруг пальца, – так что-то внутри подсказывало ей.
– Это очень важно, чтобы вы прояснили, что вы имели в виду. Для вас важно, – настаивая, однако, на своем, внушающе произнесла врач. – Чтобы мы знали, с чем в вас бороться. Постарайтесь, пожалуйста, соберитесь. И уколы здесь ни при чем.
– А что значит, для меня важно? – спросила Альбина.
– Для вас, чтобы вы были здоровы.
– А я не здорова?
Выражение лица у врача было все так же профессионально приветливо, и только углы губ отозвались летучей складкой надсадной терпеливости.
– Вот мне и нужно понять, насколько вы нездоровы. Чтобы лечить вас. И вы мне должны помочь в этом.
– Да, с нервами у меня стало скверно, – согласилась Альбина. – Я и не скрываю. Я уже и сама ходила к врачу, вы же знаете.
Наверное, подумалось ей, они специально колют ее этими лекарствами, чтобы она плохо соображала, проговаривалась – а они бы ловили ее на обмолвках, и так бы выведали ее тайну. Она сейчас очень остро чувствовала, что живет с тайной, о которой не может, никак не должна проболтаться, – ни в коем случае, ни в коем, а проболтается – все пропало. Странным образом буквально через день-другой, как оказалась в больнице, все события минувшего лета исчезли из нее, будто их и не было, провалились куда-то и сгинули; как невыносимо было, как больно, невозможно терпеть – так больно, хоть умри – так больно, когда объявил ей о своем решении, и какое сумасшествие все лето: принималась ждать новой встречи с ним, едва расставшись, – а тут лишь вспоминался иногда, и так тускло, так блекло – не могла увидеть отчетливо его лица. Зато постоянно, каждое мгновение, и даже когда проваливалась в те глухие, черные дыры, в которые они запихивали ее своими лекарствами, стояло перед глазами другое лицо, и сердце точилось и точилось виной перед Ним: не думала о Нем, забыла, так навредила Ему… Нет, конечно, лично врачихе тайна ее не нужна, лично ей – ни за чем, и тем отвратительнее, что так выведывает, так настаивает, чтобы открылась… с какой стати?
Особенно сейчас, вот в эти дни, чувствовала Альбина, не должна она раскрыться, сейчас самые те дни – когда ни в коем разе, пусть хоть пытают – но ни за что!
– Напрасно вы таитесь, – доброжелательно, сердечно глядя на нее, произнесла врач. – Вы только хуже себе делаете. Скажете все, что вы чувствуете, что вас мучает – и мы тогда сможем вам помочь. А то мы что же сейчас. Наощупь. И вам плохо, и мы неудовлетворены.
– Я ведь телевизор сегодня смогу смотреть, да? – по неясной для самой себя логике спросила Альбина.
– Телевизор? – непонятливо переспросила врач.
– Ну да, телевизор. Раз я теперь… это… уже не там.
Она только второй день как была переведена в "легкую" палату, а до того лежала в "тяжелой", выходить оттуда было нельзя, и даже в туалет следовало отправляться в сопровождении санитарки с постоянным ключом на запястье, и после, все время, что ты находилась в кабинке, та стояла около нее, спрашивала то и дело: "Ну, долго еще?!" – и нужно было непременно отозваться.
Врач, наконец, поняла насчет телевизора.
– Да, безусловно, смотрите сколько угодно, раз вы теперь в другой палате.
– Ага, – удовлетворясь ее ответом, сказала Альбина. И улыбнулась. Ей стало удивительно хорошо от того, что врач подтвердила ее право на телевизор. Как-то необыкновенно хорошо. И на мгновение она расслабилась, потеряла контроль над собой. – Нервы у меня действительно… Вот сегодня, например… – Она осеклась.
– Что сегодня? – тут же встрепенулась врач.
Сегодня, откуда-то было известно Альбине, из всех этих особенных последних дней самый особенный, и, хотя лекарства, которые ей кололи, должны были гасить все ее эмоции, на деле все в ней внутри снова, как бывало прежде, дрожало и звенело натянутой тетивой.
– Сегодня мне, например, все время хочется плакать, – ответила она врачихе, – совсем не то, в чем было едва не призналась. Говоря это, она знала, что делает себе хуже, потому что если ей хотелось плакать, это значило, что ее следовало колоть и колоть, увеличивая дозы, дабы в ней не возникало подобных желаний, но она должна была сбить врачиху со следа, должна была перестраховаться, не могла и близко подпустить ее к своей тайне, – и это было важнее всего. Отуманенный ее мозг каким-то непостижимым образом очень хорошо соображал, как схитрить наилучшим манером.
Врач, глядя на нее все с тою же терпеливой сердечностью, посидела в раздумье.
– Ладно, идите, – отпустила она ее затем.
Сегодня врачиха явно не очень хотелось возиться с Альбиной. Была суббота, конец недели, и ей, как всякой женщине, хотелось освободиться нынче пораньше.
Для Альбины день недели не имел никакого значения. Для нее было существенно, что 1-е октября. Первого октября, знала она. Первого октября, дрожало в ней натянутой тетивой, и Боже, как давно с нею не случалось подобного!..
Телевизор стоял в общей комнате, имевшей название комнаты отдыха, его включали в семь вечера, после ужина, и уже без десяти семь, едва отужинав, она сидела в кресле перед ним. Никакие передачи до девяти ее не интересовали, но телевизор был выпуска старых лет, с маленьким, утопленным внутри экраном, и, чтобы хорошо видеть изображение, следовало сидеть строго напротив экрана. Кресел же перед телевизором на всех желающих не хватало, и, чтобы наверняка иметь удобное место к выпуску новостей, следовало занять кресло прямо сейчас и ни на минуту не покидать его. Ей нужно было проверить, так ли все, как обязано было произойти. Ей требовалось удостовериться. И в том ей не должно было существовать никаких помех, ничто не должно было воспрепятствовать ей.
"Сообщение ТАСС", – объявил диктор.
– Замолчите все! – яростно крикнула она на кого-то сбоку, вдруг зашептавшихся.
На экране под голос диктора, с деловитой торжественностью читавшего текст постановления, принятого особой сессией Верховного Совета, появилось Его лицо. Портрет, как всегда, был выбран такой, чтобы похожее очертаниями на материк Африки родимое пятно надо лбом, справа от теменной кости, было почти незаметно, и это, неожиданно для нее самой, почему-то взбесило ее. "Идиоты!" – не удержавшись, ругнулась она про себя.
Но больше у нее не было поводов для огорчений. Все произошло как надо. Как тому следовало произойти. Он переиграл противодействовавших Ему. Теперь в его руках сошлись все нити, теперь, если отказывалась действовать одна, он мог потянуть за другую, события середины лета были нейтрализованы.
Диктор дочитал основное постановление, Его портрет исчез с экрана, диктор начал читать другие постановления, сопутствующие – "назначить", "на пенсию", "в связи с переходом на другую работу", – и она встала и, шаркая, с трудом переставляя ноги, побрела к себе в палату. Все в ней во мгновение ока обмякло, обвисло, одрябло, – не звенело никакой тетивы, ничего не дрожало в напряжении. Ее мутило от слабости, шатало, перед глазами стоял туман. Словно она переработала, перетрудилась физически. Словно зашла за предел своих возможностей, – и вот сказалось.
Как она потеряла сознание, Альбина не помнила. Она лишь неожиданно ощутила, что летит со страшной, неимоверной, невиданной прежде скоростью на качелях, ее болтает из стороны в сторону, дергает, будто некто, невидимый ей, пытается сбросить ее на полном ходу – чего никогда до того не бывало, ужаснулась – и обнаружила себя лежащей на топчане в процедурной, а над нею склонялся врач – не ее врачиха, а, видимо, дежурный, мужчина из мужского отделения. Лицо его было сурово и недовольно.
– С чего бы вы это? – спросил он немного погодя, убедившись, что она окончательно пришла в себя. – Я карту посмотрел, вам еще ничего не вводят, чтобы подобные фокусы выкидывать.
– Все равно вам ничего не удастся, – ответила она и, ответив, мгновение спустя, осознала, что ответила, не понимая, что говорит, будто бы не она ответила, а некто посредством ее.
– Что же это нам не удастся? – отозвался врач, и было в его голосе такое, что она моментально ощутила: следователь, следователь!
И тотчас к ней вернулась эта удивлявшая ее самое хитрость.
– Ой, я думала, что сон… Ой, я же не ложилась, действительно… я же в палату шла. Что со мной случилось?
На этот раз врач словно не услышал ее. Некоторое время он внимательно вглядывался в Альбину, будто хотел что-то вычитать в ее глазах, потом поднялся с топчана.
– Ничего страшного не случилось, надеюсь. Давайте-ка в палату. Попробуем.
Ноги были совершенно ватные. Под одну руку ее поддерживал врач, под другую медсестра, без их помощи она бы точно, что не дошла.
Через день был консилиум – с нею вели беседу сразу трое врачей, рассматривали, как куклу, допытывались, бывают ли галлюцинации, – и после консилиума ей начали вводить инсулин. Это что, это зачем, пыталась выспросить она у своей врачихи. Чтобы вам лучше было, хотим вам помочь, отвечала та. От инсулина у нее начали трястись руки, стало невозможно читать – так прыгали буквы перед глазами, кроме того она начала стремительно толстеть, буквально пухнуть, прибавляя в весе едва не по полкилограмма каждые два дня, и, глядя на себя в переданное ей тайно Ниной во время свидания зеркальце, она заметила, что глаза ее день ото дня и в самом деле все больше и больше наливаются словно бы безумием.
Это тебе шок будут устраивать, объяснила ей в новое свидание Нина. Она достала там у себя на свободе необходимые медицинские книги и прочитала. Чтобы в твоем мозгу всякие твои причинно-следственные связи разорвать. Доведут тебя до края, а потом новый укол – и отведут.
– До какого края? – недоуменно спросила Альбина.
Нина помялась.
– Ну, это… до комы.
– До какой комы? – Альбина не знала такого слова.
Нина снова замялась.
– Ну! Какой комы?! – не удержалась, прикрикнула на нее Альбина. И на короткий миг почувствовала прилив раздражения к Нине, едва не такой же, как обычно к мужу.
– Ну… это – сбиваясь, начала объяснять Нина. – Это когда почти умираешь… такое состояние. А тебя из него выводят… вернут обратно. И это такое потрясение для всего организма… для психики… ты тогда забываешь, что у тебя неприятное было. Представь себе доску: было на ней что-то написано – и стерли. Вот то же. Стирается в тебе, и ты излечиваешься.
– От чего мне нужно излечиваться?
– Ой, господи, ну от чего! От него, от сопляка этого! Примитив такой, полный примитив, ты уж извини, я тебе раньше не говорила, но уж теперь-то! Совсем сошла с ума с ним. Он это тебя довел! Это у тебя все от него!
Альбина невольно улыбнулась. Не замечательной логике Нины, которая прежде обещала ей сумасшествие в случае, если не заведет себе любовника, а тому, что не сразу поняла, о ком Нина ведет речь. Она и без того уже не помнила о своем любовнике. Почти не помнила. Как странно. А ведь вправду, такое сумасшествие было: день без встречи с ним – все равно что и не жила этот день. Вот что она помнила, так то чувство: как не жила. А если что и вспоминается из всего лета, так даты. Двадцать восьмое июня и девятнадцатое сентября. Они одни. Как два ограничительных барьера, как две гигинтские скобки, замкнувшие в себя без малого три месяца ее жизни. И вспоминаются часто, ни с того ни с сего, без малейшего повода, и всякий раз, как вспыхнут в памяти, такая в груди непосильная горечь, такая боль – ори благим матом.
– А если они не успеют меня вывести из этой… комы этой? – боясь спрашивать и все же преодолев себя, решила она вернуть Нину к начатому той разговору. – Я что, и умереть могу?
Нина замахала руками.
– Ну, хватит, ну, дура! Обрадовалась, что ли? Фиг тебе! Не можешь умереть! Не дадут!
Свидание их происходило во время прогулки, прогулки проводились на огороженной высокой металлической сеткой площадке наподобие теннисного корта, только немного побольше и с несколькими одиночными кустиками посередине, они стояли около этой металлической изгороди, с разных ее сторон, а внутри площадки, за спиной у Альбины ходили по кругу другие обитательницы ее отделения, которым сегодня по их состоянию было разрешено выйти на свежий воздух. Нина не произнесла, а почти прокричала свой ответ – "Фиг тебе!.. Не дадут!.." – на них, почувствовала Альбина, уставилась вся площадка, а ее соседка по палате, доставленная в больницу три дня назад в маниакале, ее одногодка – только это и знала о ней Альбина, быстрым шагом приблизилась к ним, остановилась рядом, около несущего бетонного столба изгороди, и, приложив сжатый кулак к уху, словно телефонную трубку, постучала пальцем другой руки по невидимому рычагу телефонного аппарата на столбе, и накрутила невидимым диском номер.
– Але, Маргарита Изольдовна? Маргарита Изольдовна, говорю? Срочно! Срочно, говорю! Немедленно сюда! Тут одна суицидить собралась, срочно ее в смирительную и стеллазин в жопу!
Маргарита Изольдовна – было имя их врачи.
Маниакальщица положила трубку и бросила Альбине:
– Сейчас придет, пойдешь на растяжку, дура. Жить надо, понятно?
На губе ее висела истлевшая папироса "Беломорканал", она сплюнула ее и, шагнув к ним поближе, протянула руку к Нине:
– Дай закурить, не то прямо в Ассамблею ООН сейчас позвоню. Не те времена, Америка нас в обиду не даст. Рейган вам прямо в лоб, а то перестройка да гласность, а курить не хрена. "Мальборо" давай или "Кент", нас больше не запугаешь, накурились "Беломора" – теперь не хотим.
Нина с недоумением посмотрела на Альбину. Она не понимала: это всерьез или такая шутка, игра такая? Альбина, впрочем, не знала того сама.
– На тебе, – достала она свои "Столичные" – только что, десять минут назад переданные ей тою же Ниной, – вскрыла пачку и постучала по донышку, чтобы сигареты выскочили наружу. – Это "Кэмел" на самом деле. Ну, для маскировки, на всякий случай…
– Блядь, Политбюро сраное, – сказала маниакальщица, беря из пачки две сигареты, понюхала их и одну сунула в рот, а другую заложила за ухо. – Гласность, гласность, а все равно маскируйся и маскируйся. Как шпионка какая. Наостофиздило до чего шпионкой жить, скажи, да?
– Тогда раскройся, – не зная, как ответить, но уже зная по опыту общения с нею, что ответить нужно, сказала Альбина.
– Я тебе раскроюсь, я тебе раскроюсь! – с неожиданной угрозой, даже вынув сигарету изо рта, проговорила маниакальщица. – Ишь, выискалась. Раскрываться! Тебе что, это с мужиком: раскрываться? Назначили – терпи! Христос терпел – и нам велел. Ясно?
Вроде бы все это было бредом, что она говорила, какое все это могло иметь реальное отношение к Альбине? но они встретились глазами – взгляд во взгляд, – и Альбину с ног до головы пробрало морозом. Она увидела, с испугом и изумлением, что глаза у маниакальщицы такие весело-шальные, такие заговорщицкие, – будто та действительно знала ее тайну и так вот иносказательно намекала на то и давала наставления. И следом вспомнилось, что после того, одного раза больше не заходила в церковь, а ведь ей тогда стало лучше, словно какую силу в себе почувствовала, легкость, спокойствие!.. Ей обязательно нужно в церковь, обязательно, как она забыла о ней!
– А ты крещеная? – спросила она Нину, когда маниакальщица, прикурив через сетку забора от Нининой зажигалки, ушла обратно на круг.
– Ну, крещеная, – сказал Нина.
– В церковь заходишь?
Нина пожала плечами.
– Да нет. Чего мне там. А что?
– Сходи, – попросила Альбина. – Подай там, ну, окошечко будет или стол, я не знаю, подай записку – за мое здоровье.
Нина не ответила ей. Стояла, смотрела на нее, и в глазах ее было такое выражение, будто Альбина требовала от нее чего-то невозможного – словно бы пожертвовать собственной жизнью.
– А ты ж вроде некрещеная, – сказала она наконец.
– Нет, не крещеная. И что?
– А то, что не приобщена. А не приобщена – не положено. Будто бы, если не приобщен кто, не действует молитва.
Для Альбины это было открытием. Как странно. Неужели так может быть?
– Все равно, – сказала она, подумав. – Напиши – и отдай. А спросят, скажи – крещеная. Подумаешь, понимают они, действует, не действует. Откуда им знать? Они тоже люди. Как мы. Выдумали себе правила.
– Я лучше сама за тебя, – помолчав, отозвалась Нина. – Схожу и помолюсь, как умею.
– Нет. – Альбина никак не могла взять в толк, откуда в Нине такое несвойственное ей упрямство. – Сама – это сама, сама – это что ты, что я, все одно. Пусть они. Чтобы они именно. Подумаешь, установили правила!
Теперь Нина не ответила ей совсем. Стояла там, смотрела на нее сквозь ячею разделяющей их металлической сетки и молчала. Молчала, – и молчание длилось, длилось, и Альбине стало бесповоротно ясно, что Нина не сделает для нее того, о чем она просит. Не сделает, сколько ни проси. Может быть, все, что угодно другое, – но не это.