С прежней, предновогодней силой эта убитая кем-то, ободранная и брошенная к ним во двор собака вспомнилась ей две недели спустя, в день наступившего юлианского Нового года. На телевизионном экране была ночь, горели прожектора, слепя снимавшую камеру, стояли бронетранспортеры с сидевшими на их броне солдатами в защитной пятнистой форме с автоматами в руках, валялось на земле битое стекло, кричала что-то непонятное толпа одетых в гражданское молодых людей за сетчатым металлическим ограждением, – это был телецентр одной из трех отделяющихся прибалтийских республик, его только что, оставив за собой след в четырнадцать убитых и более полутора сотен раненых, взял штурмом специально натренированный для подобных дел отряд сил безопасности.
Вернее, ей вспомнилась даже не сама собака. Ей вспомнилось то чувство на крыльце, когда неожиданно для себя остановилась, оглянулась, и ее как прошило: жизнь кончена!
И странным образом это чувство было теперь связано с Ним. Кончена, кончена, звучало в ней, и страх, охвативший ее тогда, заставивший закричать в ужасе: "Не-ет!" – не имел больше отношения к ней, то был страх за Него.
Почему за Него? С чего вдруг? Что это значило?
Ей стало все ясно спустя еще несколько дней, когда нечто подобное произошло в столице другой прибалтийской республики. Опять на экране телевизора бликовали прожектора, вспыхивали огневыми цветками автоматные дула, прочерчивали тьму трассирующие пули, и пятеро вечером еще живых человек были к утру бездыханными трупами.
Кровь этих двух городов была совсем не та что прежде. Это не была кровь цены. Кровь неизбежной платы. Это была кровь угрозы. Угрозы Ему.
И как так случилось, что она допустила это, в чем ее просчет, где ошибка?
Между двумя разделенными неделей событиями в прибалтийских столицах далеко на юге, в чужих жарких краях произошло другое событие – началась самая настоящая война, взлетали один за другим с палуб авианосцев, с бетонных аэродромных полос гигантские самолеты-бомбардировщики и ракетоносцы, обрушивали свой ужасный груз на объекты, намеченные к уничтожению, и счет убитым шел не на десятки, а десятки тысяч, – но она как не заметила ничего этого, слушала радио, смотрела телевизор – и всё проходило мимо нее. Происходящее там не имело отношения к Нему. Не имело касательства к тому делу, для которого Он был предназначен.
А вот эта, ближняя, малая кровь, она была страшна. Она была пробой, знаком; она была предупреждением ей.
Альбина панически металась по своей памяти, ища совершенные промахи, отчаянно пытаясь понять, какие ошибки она совершила в последнее время, и выходило, что ей не в чем упрекнуть себя. Вся ее жизнь по возвращении домой была одним беспрерывным слежением за Ним, о некоторых Его днях она знала, как Он провел их, едва не по минутам, вылавливая подробности из разных газет, из сообщений радио, телевидения и потом сопоставляя, она следила за Ним с такой истовостью, с таким тщанием, с какими еще никогда того не делала. Она должна была искупить свою вину перед Ним, ей нужно было исправить то, что она натворила финальными неделями своего садового затворничества. Качели были раскачаны – не остановить, но одного их движения явно недоставало, необходимо было не выпускать Его из поля зрения, не оставлять без своего внимания ни на минуту, и если в чем-то она ошиблась, то в чем?
Ей казалось, что со времени ее возвращения домой все у Него получалось так, как Он того хотел. Как Ему требовалось. Или Он вовсе не хотел этого, а поступал так подневольно? Подчиняясь чьей-то невидимой ей, неосязаемой ею чужой воле? А она, способствуя воплощению Его желаний в реальную жизнь, тем самым вредила Его же собственным намерениям?
Ей вспомнилось лицо мужа, с каким он встретил первое, а потом и второе сообщение из прибалтийских столиц. Боже милостивый, осознала она, это было лицо самого счастья! Всю эту пору после возвращения она испытывала невольную жалость к нему. На него в самом деле было жалко смотреть. Он был раздавлен, расплющен в лепешку, он имел вид человека, чья жизнь обратилась в прах, вид человека, потерявшего все. Но раз сейчас он полыхнул счастьем, раз происшедшее распрямило его, – это являлось верным признаком, что происшедшее в столицах во зло Ему. Все, что во благо мужу, твердо знала она, Ему во зло, однозначно. И ведь муж, еще вспомнилось ей, не просто распрямился, а как-то вдохновенно посуровел, озарился изнутри некоей силой и даже пару раз, чего давно не позволял себе, прикрикнул на нее, а она, совершенно отвыкнув от того, еще растерялась и не ответила. Он теперь не делился с нею никакими рабочими новостями, но, несомненно, все творящееся с ним было связано с его службой, с тамошними их делами и настроениями, – не хватало только того, чтобы она помогала им!
И как оценить всю эту ситуацию с тем медвежетелым и хитроглазым, что стал почти вровень с Ним, побеждая раз за разом на всяких выборах? Кем был Ему все-таки тот: другом, соратником или недругом и соперником? Они почти уже шли рука об руку минувшей осенью, и чем было это их недолгое сближение для Него: добром или злом? И если добром, то не она ли повинна в их расхождении? А если злом, то при чем тогда те послания, что отправил в окропленнуые кровью прибалтийские столицы хитроглазый, винясь за случившуюся кровь и моля простить ее, – таким явным спасательным кругом оказывались они для Него, так облегчали для Него борьбу с угрозой, высказанной Ему этой кровью?
В чем я ошиблась, в чем я ошиблась, дребезжаще звучало в Альбине бесконечной магнитофонной записью, голова разламывалась, в груди над ложечкой лежала чудовищная тяжесть, продавливала внутренности, мешала дышать, ей казалось, вот еще немного, вот еще одно напряжение мысли, еще чуть-чуть – и она все поймет, ей все станет ясно… но никакой ясности в ней не возникало, и совершающая свое бесконечное кружение мысль естественным ходом раз за разом возвращалась к невестке. Что, все-таки пьет, думала Альбина, незаметно, чтобы невестка не видела, вглядываясь в нее. Она снова уже допускала подобное. Но и вдали от невестки все оказалось в итоге скверно, разве что перестала худеть, так при чем тогда тут получалась невестка? Получалось, что невестка – жертва навета. Но если и в самом деле верно последнее, то кому нужен был этот навет? Кому выгоден? Бухгалтерше? Ведь это через бухгалтершу она вышла на ту знахарку. И это с бухгалтершей, уйдя из дому, сблизилась так, как не была близка никогда за все прежние годы совместной работы! Бухгалтерша, как всегда, в обычное время, пришла к ней пить чай, принеся целую килограммовую коробку сахара-рафинада, который стал в магазинах громадной редкостью – необыкновенная щедрость, Альбина пила чай и, предоставив вести разговор бухгалтерше, сама все разглядывала ее. Разглядывала – и ничего ей не открывалось, не могла, не в состоянии была ничего понять до конца!
Ноги, неожиданно для нее самой, понесли ее к Татьяне-птичнице. Год назад не могла заставить себя пойти к ней, а сейчас не пошла, а именно будто понесло туда.
Увидев Татьяну, она поразилась перемене, происшедшей с той. Татьяна и всю-то жизнь была худой и посеченно-морщинистой лицом, теперь ее встретила сухая, как древесный корень, старуха, но, как корень же, твердо-костяная и здоровая даже на вид.
– Ну дак что, правда, – ответила она на вопрос Альбины, действительно ли врачи определили у нее рак, а знахарка вылечила. – Дала поллитровку, велела пить – и видишь, бегаю. Знает свое дело. Не то что доктора эти, тютюрли-матюрли епаные. – И спросила: – А тебе чего? Тоже клещёй ухватил, что ли?
– Да нет, ты что, нет! – вмиг переполняясь ужасом, будто отталкивая от себя ее вопрос, заприговаривала Альбина. – Это у меня знакомая… просила узнать… обращаться, не обращаться…
Знахарка была настоящей – вот единственное, что она вынесла из разговора с Татьяной-птичницей. А то, что сама знахарка утверждала про себя, будто бы всего лишь травница, так это могло быть ложью. И, наверно, являлось ложью: ведь почувствовала ее появление через стены дома!
Озарение, сошедшее на Альбину, было чудовищным в своей сути.
Оно обрушилось на нее тихим звездным вечером – безветренным, ясным, бесснежным и царственно-величественным в этом подкупольном небесном дрожании бархатного свеже-морозного воздуха. Она вернулась с работы, и невестка подгадала как раз к ее возвращению с коляской – выгулять внучку. Можно, конечно же, было просто выставить внучку в коляске у крыльца, а заплачет – выйти потрясти, но невестка категорически не хотела оставлять ребенка без присмотра. Альбина, в общем-то, ее понимала. Когда рожала своих, только и слышала об одном случае, происшедшем у "Гастронома": зашли в магазин, а вышли – ребенка нет, теперь же детей воровали – что ни месяц, то похищение, и двоих за последний год украли у них в поселке. Говорили, будто бы крадут нищие, чтобы просить милостыню, может быть, это и не соответствовало правде, но нищих в городе, и в самом деле, несмотря на зиму, обратила Альбина внимание, становилось все больше и больше, и ходили уже, побирались по домам.
Она заскочила на минутку домой, утеплилась, чтобы, гуляя, не замерзнуть, переняла у раздетой дрожащей невестки коляску и двинулась с нею на улицу. Нелепо было стоять с коляской во дворе, притопывая ногами, уж лучше двигаться. И тут, едва отойдя от своей калитки, остановившись под первым горящим фонарем проверить платок, закрывавший внучке нос от мороза – не слишком ли плотно прилегает, – глянув на младенческое чистое, свежее лицо, она едва не закричала от открывшегося ей знания: вот кто пьет ее! Вот кто мешает ей, сжирает ее энергию! Это она, она, эта девочка, ее внучка! Она, конечно. И вспомнить, когда начала чувствовать себя скверно, – как раз, когда невестка, еще незнаемо для всех, понесла!
Альбина почти бежала по улице, толкая перед собой коляску, дыхание ее сбилось, она вся горела, сердце стучало обезумевшей швейной машинкой. Она поняла вслед озарению: она в кольце. Она была окружена, замкнута наглухо со всех сторон, отделена от Него, как забором: невестка, бухгалтерша, знахарка и вот еще, значит, внучка. И, чтобы Его предназначение исполнилось, чтобы Он сошел с ложного и вернулся на путь истинный, ей должно было разорвать стиснувшее ее кольцо. Разорвать непременно!
Она остановилась под фонарями, вглядываясь в безмятежное, сонное, словное бы невинное лицо внучки, разрумянившееся от мороза, и чувствовала, как в ней поднимается чугунная, лютая ненависть. Недаром же она никогда не испытывала к внучке никаких теплых, положенных вроде бы бабушке, умиленных чувств. Ах, мерзавка, ах, гадина, распаленно звучало в ней, и несколько раз, не сдержавшись, тряхнула на ходу коляску так, что внучка едва не вылетела оттуда.
И все же на окончательный шаг нужно было решиться. Нужно было внутренне укрепиться, чтобы сделать то, что должна была сделать. Хотелось совета. Вернее, не совета, а стороннего взгляда и мнения. Стороннего одобрения. Поддержки. Хотя, ощущала она, если это мнение не совпадет с ее собственным, оно все равно ничего в ней не изменит.
Лучшей кандидатуры, чем Нина, для необходимого разговора было не найти. Конечно, она тогда обидела Нину, прогнав ее от себя, и Нина, безусловно, держит на нее сердце, но тем не менее Нина не откажет ей во встрече, не посмеет отказать, – почему-то она твердо знала это.
Нина отозвалась на ее просьбу встретиться без раздумий, мгновенно. Да, жду тебя, подъезжай, сказала она.
Они встретились в стоячем кафе-забегаловке около Нининой работы. Нина выскочила к ней из подъезда в наскоро наброшенной на плечи шубке, схватила за руку и повлекла за собой:
– Пойдем согреемся кофейком.
Кофе подавали в граненых стаканах – переваренную бурду с молоком, с плавающими поверху неперемолотыми, жесткими крупицами, но горячим он действительно был. Они заняли столик в углу – только для двоих, не больше, – чтобы никто к ним наверняка не пристроился, и Нина спросила с поощряющей свойской улыбкой, совсем как в старые времена:
– Ну? Что такое? Неуж опять афганец какой-нибудь?
– Да какой афганец, – не вполне даже поняв ее, отмахнулась Альбина.
Она открывалась Нине, чем она живет эти последние годы, что происходит с нею, с какими соблазнами приходится бороться и какие сложности одолевать, Нина слушала ее с потрясающим пониманием, согласно кивала головой и, только когда Альбина принялась объяснять, какой способ ей видится наилучшим, чтобы разорвать кольцо вокруг себя, уточнила:
– А что это такое – "приспать"?
– Что, сама не знаешь? – Альбине не хотелось входить в подробности.
– Нет, первый раз слышу, – сказала Нина.
– Ну, в деревнях так часто случалось. – Альбина поморщилась внутренне – неприятно было описывать вслух все эти частности. – Положат ребенка с собой спать, ночью ненароком навалятся на него – и задохся. А ненароком, нет – пойди после доказывай.
Она и сама не знала, откуда в ней подобное знание. Никогда на ее памяти ни с кем не приключалось такого. Но откуда-то знание это в ней было, почему-то хранилось в тайниках ее подсознания и возникло в сознании еще тогда же, тем тихим звездным вечером во время прогулки.
– А может быть, ошибаешься, может быть, ни при чем девочка? – спросила Нина. – Младенец же. Невинный, говорят, как младенец.
– Младенец! – Альбина усмехнулась невольно. – Невинный… Младенец тебя так высосет – никакому взрослому не удастся!
Каким-то образом имелось в ней и такое вот знание.
– А грех на душу? Как потом жить с ним? – еще спросила Нина.
Но в Альбине был готов ответ и на это.
– Не сделаю этого – еще больший грех приму на себя.
– А, конечно. Конечно, – согласилась Нина. – Разумеется.
Альбина, проводив ее обратно до работы, ехала в автобусе к себе в поссовет и думала благодарно: вот Нина, вот настоящая душа, вот все-таки настоящий друг, все поняла! Какая молодец, как жалко, что тогда прогнала ее от себя и прежним отношениям, уже не быть. Такая тонкость, такая чуткость, – изумительно!
Она чувствовала себя полной решимости, сил, – она готова была сделать назначенное ей. Дожить день до конца, пережить вечер с его общим ужином, программой "Время" в девять часов по телевизору, лечь спать, а там под утро после кормления невестка откроет к ней дверь: "Мама, вы возьмете?"
23
Потом, задним числом Альбина сообразила: должно быть, пока она ехала к себе, Нина дозвонилась до мужа, тот, в свою очередь, тотчас позвонил, куда надо, – потому ее в поссовете уже ждали. Ей даже вспомнилась машина "скорой спецпомощи", стремительно обогнавшая автобус на въезде в поселок.
Чего она потом никак не могла понять – это того, как так случилось, что открылась Нине. Ведь нельзя же было открываться никому, и Нине тоже!
Потрясение, котрое она испытыла, когда, войдя в свою комнату, увидела там двух здоровенных мужиков в белых халатах, оказалось столь сильным, что первую неделю в больнице она не могла ни есть, ни разговаривать, а только то и делала, что лежала днями неподвижно на кровати, и перевернуть с боку на бок свое затекшее тело – было непосильно. Но, едва она оказалась в больнице, к ней вернулась полная внятность и трезвость мысли. Это же в самом деле нужно было сойти с ума, – открыться Нине! Что за помрачение сошло на нее? Все отрицать, ни в чем не признаваться им, этим следователям-врачам! Все они специально хотят выведать у нее побольше, чтобы ослабить ее, сделать неспособной стоять на страже, и она не должна поддаться им! Не поддастся, – может быть, еще получится помочь Ему. Вернее, не так. Она поможет Ему уже тем, что не поддастся им. Уже одним этим.
Через неделю она почувствовала себя способной вставать с кровати. Врачом ее снова оказалась та гренадерша с белокурыми кокетливыми локонами из-под белой докторской шапочки.
– Ну, полегче немного стало? – ласково спросила она, позвав Альбину к себе на беседу. И упрекнула ее, с этой же ласковостью: – Лекарства, наверное, которое вам прописывали, не пили, да?
Это, разумеется, было правдой, той, от которой вполне можно было бы и не отказываться, но, раз уж постановила для себя ни в чем не открываться, Альбина решила остаться верной этому принципу и тут.
– Как не пила, – сказала она. И не удержалась, брякнула: – Двойной мерой.
– Двойной? – мгновенно насторожилась врач. – Зачем двойной? Кто вам так подсказал?
Нелепая Альбинина шутка оказалась спасительной. Врачиха приняла ту за правду и вцепилась в нее, как мертвою хваткой вцепляется голодная собака в мозговую кость.
– Ну и ну! Двойную порцию! – сокрушенно произнесла она, когда Альбина, подыграв ей, повинилась, что никто ничего не подсказывал, а хотела как лучше, чтобы скорее выздороветь. – Ну и ну! Тогда все понятно… Ведь все же хорошо только в меру, ведь знаете же! – И задала новый вопрос: – А значит, раз говорите "выздороветь", чувствовали себя больной, осознавали, что с вами что-то не так, не в порядке?
– Как не чувствовала, конечно, чувствовала, – продолжая сбивать врачиху со следа, отозвалась Альбина. – Я вам верю. Говорите – "больна", значит, так и есть.
– Но как у вас вдруг появилась мысль убить внучку? – с особой, предупредительной мягкостью спросила врач. – Если вы сознавали, что вы больны, вы ведь должны были понять противоестественность такого желания. Или вам показалось что-то? Голос какой-то приказал как бы?
– Да не было у меня никаких таких мыслей! – сказала Альбина. – Бред какой!