В тот вечер мы возвращались из кино – смотрели иностранную ленту. После сцен сытого зарубежного существования как-то особо невесело было на тусклых московских улицах. "А не сообразить ли нам?" – предложил я. Разве Колька мог отказаться? Вот только поздно мы спохватились. Москвичи смотрели уже любимую программу "Время". Куда бежать? Я предложил завернуть на Пятницкую, купить бутылку водки у грузчиков. Два рубля сверху – пустяк. У магазина я сказал: "Жди" и пошел тесным захламленным двором к служебному входу. Дверь была заперта. Я постучал. Не сразу щелкнул замок, обитая жестью дверь тяжело раскрылась, и из душного нутра магазина выглянул милиционер, сержант, молодой крепыш в расстегнутом кителе, без фуражки. Он был пьян. "Чего?" спросил он, и его простенькое лицо стало угрожающе строгим. "Грузчиков", – ответил я. "Зачем?" Я взял шутливый тон: "Ясное дело, зачем. У всех есть потребность". Он сделал вид, что удивлен моими словами. Потом буркнул: "Щас. Разберемся". И закрыл дверь. Через какое-то время она опять раскрылась, выглянул парень в сером халате, внимательно поглядел на меня и вновь исчез, а ему на смену вышли все тот же сержант и еще один милиционер, высокий, интеллигентного вида. Я сразу почувствовал недоброе. Обернулся – во дворе никого. Кругом одни конторы. Глухие окна безвольно отражали темнеющее небо. Колька был далеко – не кричать же. "Так ты выпить хочешь? – с фальшивой ласковостью спросил сержант. – Щас дадим". Тут его взгляд обрел жесткость, губы тесно соединились, и он коротко, но сильно выкинул вперед руку. Он метил в лицо. Я попытался увернуться, и удар пришелся в плечо. А следом посыпались новые удары. Моя милиция била меня в четыре руки. Я и не помышлял о том, чтобы ответить. Окажешь сопротивление – изуродуют. Или посадят. Стараясь уворачиваться, прикрывая лицо, я отступал к стенке. Я боялся, что мне отобьют почки. На это они большие мастера. Наконец, я плотно прижался к стене, скрючился. А в голове пульсировало: "Хоть бы Колька. При свидетеле не станут. Хоть бы Колька…" И вдруг избиение прекратилось. Милиционеры стояли запыхавшиеся, довольные. "Ну, выпить хочешь?" – полюбопытствовал сержант. Я не ответил. "Толя, принеси-ка бутылку. Начатую", – сказал он второму. Тот ушел и очень скоро вернулся. В бутылке было на треть водки. Сержант взял ее, посмотрел оценивающе на содержимое, поднес горлышко к губам, сделал несколько глотков. Утерев тыльной стороной ладони губы, вернул бутылку напарнику. Тот допил водку, бросил бутылку через плечо. Она вяло ударилась о штабель пустых ящиков, упала на асфальт и не разбилась. "Теперь можешь идти", – насмешливо сказал сержант. И тут я не сдержался, проговорил сквозь зубы: "Вам воздастся за доброту". Это ему не понравилось. Ох как не понравилось. "Ну что ж…" – сказал он и сделал шаг в мою сторону. Бил он уже не так, как раньше, а злее. И мне стало страшно. Как бывает страшно во сне, когда начинаешь падать или за тобой гонятся. Я скрючился под ударами, закрыл лицо руками. "А ну, прекратить! – возник неожиданно чей-то властный голос. – Прекратить!" Сержант оставил меня, повернулся на голос. Из-за его плеча я увидел… Кольку. Его лицо поразило меня, неподвижное, безжалостное. Будто из камня. "Ты кто такой?" – спросил сержант. "Сотрудник КГБ", – жестким голосом выговорил Колька. "Почему я должен верить? Предъяви документы". Колька ничего не сказал, сунул руку во внутренний карман пиджака, шагнул вперед и в сторону, оказавшись рядом со вторым, высоким милиционером, а потом его рука влетела в живот милиционера, и когда тот, крякнув, начал сгибаться, Колька ударил его ребром ладони по шее. Служитель закона упал на асфальт, но как-то не по-настоящему, словно марионетка, у которой оборвались ниточки. А Колька бросился на оторопевшего сержанта и в один прием уложил его. Потом стал бить его ногами. Это было мерзко. "Ты что? Не надо так! Не надо". Но он, ничего не отвечая, продолжал бить сержанта ногами, потом взялся за высокого. "Не надо!" – я схватил его за руку, но он грубо оттолкнул меня. Я побежал, а он все бил, бил…
И опять у него было такое же лицо. Я ждал, что он набросится на меня. Я не знал, что делать? Драться с ним? На поминках? Дико. Нелепо. И когда он ударил меня в челюсть, я понял, как поступлю. Я решил не отвечать ему.
Он меня не пощадил. Удар был сильный – в глазах потемнело, я едва удержался на ногах. Но рук не поднял. Стоял перед ним, будто ничего не произошло. И он стоял, крепкий, упругий, налитый невероятной злобой. Потом словно потух. Отвел глаза, сухо выговорил: "Катись!" Опустился за стол, налил водки и выпил. Будто воду. Я подумал, что Иван Алексеевич, наверно, видел все происшедшее. Душа его видела. Это было стыдно, неприятно.
Уходя, я глянул на Кольку. Он сидел мрачный, упертый в самого себя. Я ничего не сказал. Бог ему судья.
Мария Алексеевна перепугалась, узнав, что я ухожу: "Куда ты среди ночи? Да в таком виде! – Лицо у меня перекосило, распухло то место, в которое пришелся удар. – Тебе же далеко. Ложись в большой комнате. Я на диване постелю". "Хочу прогуляться", – сказал я, и она поняла: бесполезно уговаривать.
Сонная, пустая Москва приняла меня – вокруг ни людей, ни машин. Густая тишина казалась странной, настораживающей. Звук моих шагов сопровождал меня. Вяло светились витрины магазинов.
У меня было такое ощущение, будто произошло нечто странное. Со мной. Что-то, касающееся всех и меня. Связанное с Иваном Алексеевичем, со Сталиным, с Молотовым, с моими родителями, со всей страной. И при всем том, только со мной. Что? Я вдруг понял – ушел страх. Тот самый, генетический. Который пронизывал и пронизывает все. С которым я появился на свет Божий. Который всегда чувствовал в других. Он ушел. Из моего сердца. И я был уверен, что он не вернется. Что бы ни произошло в моей жизни. Потому что я больше не хотел унижать себя страхом. Потому что уже знал, как без него.
Я шел не спеша. Мне хотелось осмыслить случившуюся со мной перемену. Я не понимал, в чем ее причина. Я лишь чувствовал – это связано со смертью Ивана Алексеевича, с поминками, с Колькой.
После этой ночи мы с Колькой почти не встречались, а в конце девяносто первого разругались окончательно. Колька не мог мне простить развала великой державы, августовских событий, участия в демократическом движении. "Вы продали Родину! – кричал он. – Разрушили ее. Где она? Ничего не осталось. Американцы возьмут нас голыми руками. А демократия ваша – обман. У нашей страны другой путь. Сталина ругаете, а такой малости понять не можете. Или нарочно делаете?"
Он ходил на митинги и демонстрации под красными флагами, водил дружбу с самыми крутыми защитниками трудящихся и был взвинчен настолько, что уже не мог ни о чем говорить спокойным голосом.
Да, судьба распорядилась так, что через пять лет после смерти Ивана Алексеевича я стал работать в Кремле. Быть может, для этого она и столкнула меня много лет назад с Колькой и его семьей. Это известно только Богу. Но я был готов к появлению в Кремле. С особым чувством заходил я в кабинет Молотова и в ту комнату, в которой прежде сидел Иван Алексеевич, ходил по коридорам, которые помнили Отца народов, Берию и многих-многих других, кому казалось, что их власть незыблема, вечна. Я чувствовал, что под старыми сводами по-прежнему витает страх, который тогда обволакивал каждого, даже Берию, даже всесильного Отца народов. Он еще жив, этот страх, еще втекает в души и сердца.
Я различал оттенки страха: страх потерять власть, страх перед заговором, выстрелом в спину, страх ареста, страх потери всего, страх перед пытками, страх за близких, страх смерти. На него наслаивался страх того, что предадут, обойдут, оттеснят, страх, что будут преследовать, что посадят, размажут по стенке. А за всем этим – первобытный страх перед неизвестностью, перед будущим, перед всем и вся.
У Кремля трудная судьба. И вовсе не потому, что снесены Вознесенский и Чудов монастырь, церковь Нечаянной радости, зато чужеродным телом громоздится Дворец съездов. Дело в другом: трудно быть вместилищем страха.
Я с моей скромной должностью – начальник отдела в управлении делопроизводства, – походил на стороннего наблюдателя, которым движет любопытство. Я видел, как много и как мало изменилось здесь с тех пор, когда по этим коридорам ступали мягко сапоги Отца народов, когда рядовые сотрудники прятались от стремительно идущего навстречу Лаврентия Павловича. Я убеждался, что почти не изменились люди, обитающие в кремлевских кабинетах, несмотря на другое время, другую власть, другие слова. И когда наступил бурный сентябрь девяносто третьего, я почувствовал, как страх начал возвращаться под высокие своды.
Потом был вечер, когда события стали раскручиваться с невероятной быстротой, и безоружных людей позвали защищать Останкино. Была ночь, долгая, полная тревожных ожиданий. И было утро, разорванное выстрелами танков, смертью людей. Страх обернулся кровью. Не мог не обернуться.
Я увидел его среди тех, кого выводили из Белого дома: вереница бесконечно усталых, напуганных людей, и вдруг лицо крупным планом, злое, несломленное. Взгляд исподлобья. Эту пленку повторяли в выпусках новостей несколько раз. Такое лицо у него было тогда, когда он бил милиционеров, когда ударил меня в ночь после похорон Ивана Алексеевича. Я не мог оторвать глаз от его лица. Оно приковывало взор.
Думаю, он убил бы меня, попадись я ему в Белом доме. Или в Кремле, если бы его товарищи одержали верх. Но я не могу ненавидеть его за это, не могу желать ему зла.
Все кончилось так, как кончилось. Власть сохранилась. Я остался в Кремле. И вновь потекли обычные чиновничьи будни. Хотя жизнь моя проходит в двух плоскостях: внешней, видимой каждому, и иной, скрытой от других, важной лишь для меня самого.
Мне кажется, я должен был появиться в Кремле, ходить по коридорам с высокими сводами и скрипучим полом, сидеть в кабинете с деревянными панелями и старой массивной мебелью. Зачем? Не знаю. Быть может, для того, чтобы был кто-то, кто смотрит на все спокойными глазами, воспринимает всех сердцем, открытым добру, а не страху. Я не считаю себя лучше других, нет – мне далеко до праведника. Но Бог не лишил меня своей благодати. Я слишком верю в Него, чтобы допускать страх до моего сердца. Ибо страх – порождение дьявола.
Порой я вспоминаю Кольку, каким видел его перед уходом в ту ночь после похорон Ивана Алексеевича: сидящего за столом, опустошенного, какого-то бесполезного. И мне становится жаль моего старого друга. Не потому, что Иван Алексеевич не отдал его на воспитание вернейшему соратнику Отца народов. И не потому, что он, Колька, несмотря ни на что верит в Сталина, в сильную руку. Всех нас держит за горло прошлое. Я знаю, что не было никогда и нет в его сердце любви. Так жить нелегко. Помните слова Иоанна? "Кто не любит, тот не познал Бога, потому что Бог есть любовь". Речь не о том Боге, который наверху или еще где-то, а о том, который в каждом из нас. Быть может это глупо, но я верю, что любовь когда-нибудь спасет мир.
VIII. Двое и подполковник Гавриков
Подполковник Гавриков стоял у окна и смотрел на Ивановскую площадь, на здания, громоздившиеся вдалеке в просвете между кронами деревьев Большого сквера и кремлевскими соборами. Добродушный сентябрьский вечер падал на Москву, собираясь накрыть город легкой вуалью, притушить яркость красок. Посетители уже очистили Кремль, да и всякое начальство уехало, включая самого – президента. "Хозяина", как любили говорить у них в охране. Можно было расслабиться.
Гавриков опустился за стол дежурного по штабу. Он был спокоен, как всегда уверен в себе. Сидевший сбоку майор Чепенко озабоченно вслушивался в переговоры по рации, полное лицо майора казалось сердитым, словно он был недоволен тем, что приходится отвлекаться на всякие мелочи.
– Что-то у них там стряслось. В Большом сквере, – проговорил он.
Гавриков взял рацию и услышал сбивчивый голос:
– Да, люди. Неподалеку от памятника Ленину. Кажется, двое… Слышите? Это лейтенант Симаков говорит. Люди какие-то прячутся за кустами. Попробую задержать. На всякий случай пошлите подкрепление.
Потом наступила долгая пауза, и вновь голос:
– Все нормально. Задержал. Сейчас застегнутся, и поведу.
– Двое? – возник другой голос.
– Да.
– Сопротивление не оказывают?
– Нет. Все нормально… Конвоирую.
Гавриков нажал кнопку на рации.
– Симаков, слышишь? Штаб говорит. Гавриков. Ты их сюда веди. Понял?
– Да, – прозвучало из динамика.
Через минут пять в дверь несмело постучали, и она раскрылась. Молоденький лейтенант, взволнованный, растерянный, стоял на пороге.
– Разрешите доложить, товарищ подполковник, – неровным голосом отрапортовал он. – Лейтенант Симаков. Задержанные доставлены.
– Что там стряслось? – Гавриков всем своим видом демонстрировал невозмутимость. Последнее дело – показывать неуверенность перед подчиненными.
– Тут эти… двое. Которые в кустах были. Я их задержал.
– Что они там делали?
Вороватая улыбка выкатилась на чистенькое лицо. Помявшись, лейтенант проговорил:
– Сношались, товарищ подполковник.
– Что?!
– Совокуплялись.
Гавриков готов был к разному, но не к этому. Тут, в Кремле, в кустах, в двух шагах от памятника Ленину, от здания, в котором президент работает? Быть того не может!
– Сам видел?
– Да, товарищ подполковник.
Черт знает что. Это же надо.
– Веди, – строго сказал Гавриков.
Лейтенант как-то неловко повернулся, раскрыл дверь, сказал:
– Заходите.
Они вошли, мужчина и женщина. Он плотно сбитый, темноволосый, похожий на итальянца. В светло-сером костюме. Галстук сдвинут набок. Она худенькая, загорелая, в легком платье. Мужчина был испуган – бегал глазами, переминался с ноги на ногу. Женщина стояла, опустив голову.
– Иностранцы? – спросил Гавриков.
– Наши. – Лейтенант протянул ему документы.
Глянув, Гавриков бросил их на стол, строго посмотрел на задержанных.
– И как же вы объясните свои действия?
– Господин подполковник, вы поймите, мы не какие-нибудь злоумышленники, – быстро заговорил мужчина. – Мы ничего не имеем против президента и нынешней власти. Честное слово. Мы их поддерживаем. Я вот даже ничего против не говорю. Можете на работе выяснить. Честное слово, не говорю. И Верочка… Вера Ивановна не говорит, – он покосился на женщину. – А это… Это у нас как спорт.
– Что?
– Ну… за чем нас поймали. То, что мужчина и женщина делают. – И обреченно добавил. – Половой акт.
Гавриков посмотрел на женщину – та молчала, все так же хмуро смотрела вниз.
– Вы супруги?
– Нет. – Мужчина глянул так сконфуженно, словно этот факт усугублял его вину. – Мы работаем вместе. На оборонном предприятии. Ракеты для подводных лодок делаем. А это… как спорт. Мы и в самолете это делали, во время полета, в туалете. И в поезде, в плацкартном вагоне, при всех. Правда, ночью, когда свет потушили. И на подводной лодке. Мы там оборудование устанавливали. И на крыше дома, где я живу. И там, где Вера Ивановна живет. – Он кивнул в сторону женщины. – И на лестнице. А уж на заводе – много раз и где угодно. А в Кремле – ни разу. Нам очень хотелось. Поймите, это как спорт.
Женщина все так же смущалась. Не было в ней никакой наглости, бесстыдства. Гавриков уже давно отметил, что она симпатичная, и у нее недурственная фигура. Он поймал себя на мысли, что с такой тоже с удовольствием попробовал бы в самолете, в поезде, на подводной лодке. И на газончике в Кремле. Да, на травке, на природе – самое то.
– Садитесь, – подчеркнуто сухо проговорил он, указывая на стулья, стоящие вдоль стены. – Будем с вами разбираться. Значит, на оборонном предприятии работаете…
– Да. Я – начальником отдела, – с готовностью подхватил мужчина.
Гавриков признался себе, что не знает, что с ними делать. Еще раз полистал документы – на фотографии женщина выглядела хуже, чем в жизни, – опять положил перед собой. В прежние времена, при коммунистах, когда еще был СССР, такое бы не простили: в самом сердце страны возмутительное кощунство! Он, Гавриков, сам работал в КГБ и знает. Раздули бы дело и как миленьких посадили. Или в психушку бы упекли. Сейчас другие времена. Конечно, Кремль – не бордель. Но если так, по честному: что страшного? Они же не устроили публичную акцию.
– Пишите объяснительную, – с подчеркнутой суровостью проговорил он. – Каждый из вас. Там, в приемной сядете и напишете. А мы подумаем, как с вами быть. – И добавил, осуждающе глядя на мужчину. – Эх вы, женатый человек, начальник отдела, и такое творите. Да еще в Кремле. Нехорошо.
Мужчина посмотрел на него тихими, затравленными глазами.
– Вы только на предприятие не сообщайте, – взмолился он.
– Идите и пишите, – приказал Гавриков. – Симаков, отвечаешь за них.
Они вышли, сопровождаемые лейтенантом, унесли свою растерянность и смущение.
– Но каковы артисты! – с хитрой улыбкой проговорил Гавриков, обернувшись к майору Чепенко, хранившему глухое молчание. – Додуматься до такого! Трахаться в Кремле, на травке. Рядом с памятником Ленину. Хорош спорт!
– Да. Народ совсем распустился. Творят что хотят. Нет порядка. Совсем нет. – Майор не понял, что подполковник вовсе не ждал от него слов осуждения. – Разве при прежней власти было бы такое? Потому все и рушится. Страну просрали. Чего ж теперь удивляться.
Гавриков знал, что майор тоскует по прежним временам, втихую проявляет неодобрение к нынешней власти, к Ельцину, к демократам. Самому Гаврикову было все равно. Он так думал: охрана любой власти нужна. Лишь бы деньги платили.
Он вновь подошел к окну. Вечер уже стер яркие краски. Здания, деревья словно потяжелели. В Большом сквере и около Кремлевских соборов зажглись уличные фонари, хотя толку от них было еще мало. Гавриков следил за человеком в военной форме на той стороне Ивановской площади, который подошел к царь-пушке, встал на огромные ядра, лежащие перед ней, и заглянул внутрь широченного ствола, посветив туда фонариком. Все согласно инструкции. Теоретически там, в пушке, вполне мог спрятаться злоумышленник.
Он думал об этих двоих и удивлялся незнакомой прежде зависти в нем. Он вовсе не одобрял то, что они делали, но их раскованность, неуемная фантазия радовали его. Впервые в жизни он подумал, что полная заданность, предсказуемость его собственной жизни, каждого из тех многих дней, что ему предстоят, утомительна.
Через час Гавриков отпустил бойкую парочку на все четыре стороны, пообещав передать дело в суд. Но это так, для острастки. Кто будет этим заниматься? Ничего страшного с точки зрения безопасности они не замышляли – и Бог с ними. "Но каковы артисты! – продолжал удивляться Гавриков. – Додуматься до такого. Спорт!"
Домой Гавриков приехал в хорошем настроении. Хитро поглядывал на жену, которая с привычной деловитостью накрывала на стол. Потом игриво спросил:
– А ты хотела бы попробовать в Кремле, на травке? За кустиками, поблизости от дома, где президент работает.
– Что попробовать? – жена замерла с тарелкой в руках.
– Ну, это дело. Которое так любят женщины. И мужчины.
Сообразив, наконец, о чем речь, она посмотрела на мужа так, как смотрит следователь на зарвавшегося преступника:
– Ты чего это?
Ощутив неловкость, будто его уличили в чем-то постыдном, Гавриков рассказал ей о недавнем происшествии в Кремле.