– Женя, у меня срочная работа.
Этим Токарева нельзя было пронять. Он устроился напротив, за приставным столиком, вальяжно закинул ногу на ногу.
– Я ненадолго. – И как бы между прочим продолжил.
– Что будет, если коммунисты победят? Закроют они всякие общественные организации, благотворительные фонды?
– Закроют, – без тени сомнения бросил Воропаев.
– А с нами что будет?
– Посадят.
Каково такое было услышать? У Евгения что-то упало внутри.
– Шутишь?
– Какие шутки. На Колыме окажемся. Эти нас не пожалеют.
Воропаев крушил остатки надежды.
– Так, может, последние дни гуляем на свободе? – Токарев попробовал изобразить бодрую улыбку и почувствовал: не получилось. Вышло нечто жалкое. Но его волновало другое. – А благотворительные фонды, говоришь, закроют…
Он сам чувствовал нутром – закроют. Уничтожат всякую надежду. Выкорчуют до основания. Сволочи. Гады… Помолчал, потом изобразил оживление: надо было выяснить про особый указ.
– Я слышал, какой-то ключевой указ готовится. Большой шеф решился на разгон съезда?
Воропаев состроил хитрую физиономию.
– В восемь вечера смотри телевизор.
– А что будет?
– Увидишь.
Не сказал про указ. Секретничает. До восьми еще о-го-го сколько ждать. Он и не станет. Дудки!
Токарев кинулся в делопроизводство, разыскал Дмитрия Сергеевича – этот безвредный, улыбчивый мужик должен знать про указ. Он скажет.
Но и тут Евгения ждало разочарование: Дмитрий Сергеевич тоже молчал, как партизан.
– Сергеич, шепни, – умолял его Токарев. – Я никому.
– Не могу, – спокойно звучало в ответ.
Это было обидно. И глупо. Что он, в конце концов, чужой? "Засранцы!" – злился Токарев.
– Ты чересчур нервный в последнее время, – Дмитрий Сергеевич смотрел на него добродушно.
– Еще бы. Такое творится… – Он решил попробовать еще раз. – Так не скажешь?
– Нет.
– Как знаешь. Но… зря.
"Может, Ельцин чрезвычайное положение введет? – размышлял Евгений, выходя в коридор. – Скрутит всех этих. Посадит. И правильно, черт их дери. Нечего против легитимной власти выступать".
Он превратился в яростного сторонника режима, хотя прежде был к нему равнодушен: рынок, не рынок, какая разница, лишь бы деньги иметь и лишь бы какой-то порядок был, чтобы не убивали на каждом шагу, чтобы дети спокойно по улицам ходили.
Движимый нетерпением, Токарев бросился к Виктору Петровичу. Тот уверял, что не знает про указ, и, похоже, не обманывал. Оставалось ждать. Как это было нестерпимо. Гадко.
Вечером президент сообщил россиянам об указе номер тысяча четыреста. Верховный Совет был распущен, все остальные советы последовали за ним. Двоевластие устранили. По крайней мере, на бумаге.
Токарев надеялся, что теперь установится порядок. Но положение только ухудшалось. Неистовая оппозиция продолжала свои сходки. Верховный Совет не желал сдавать власть. Белый дом походил на центр восстания. Обосновавшийся там вице-президент провозгласил себя главой государства и отдавал свои распоряжения так, будто в Кремле никого нет, будто прежнего хозяина страны уже скинули. Указ не помог. Противостояние нарастало.
Неуловимый запах беды все более наполнял пространство, окружавшее здания, жилые дома, втекал в кабинеты, в комнаты, в коридоры, в ванные и туалеты.
Гнетущее уныние донимало Токарева, и он по-свински нажрался в один из вечеров, будто так можно было спрятаться от глухой тоски. Утром он поднялся через силу. Он чувствовал себя гораздо хуже, чем прежде.
– Болит голова? – неподдельное сочувствие наполняло голос Кривенко. Они выпивали вместе, хотя сослуживец не перешел тонкую грань и лично посадил страдальца в разгонную машину.
– Болит, – сознался Евгений.
– Хочешь поправиться? Там осталось.
– Смотреть на нее не могу. – Токарев имел в виду водку.
Немного придя в себя, он направился к Воропаеву. Тот выглядел вконец усталым, будто не спал несколько ночей. А может, так оно и было.
– Указ не помог, – мрачно сказал Токарев. – Хуже стало.
– Хуже, – невесело согласился Воропаев.
– Думаешь, все рухнет?
– Есть вероятность. Но будем надеяться на лучшее.
Голос Воропаева звучал блекло. Бодростью от него трудно было зарядиться. И тут Евгению пришла горячая мысль.
– А если коммунистов спровоцировать на выступление, на беспорядки, а потом подавить все это железной рукой?
Воропаев глянул на него живыми, встревоженными глазами.
– А если джина обратно в бутылку загнать не удастся?! А если армия откажется стрелять?! – Он помолчал, потом продолжил более спокойным голосом. – Нет уж. Лучше обойтись без стрельбы и без крови. По крайней мере, предпринять все необходимые для этого усилия. Лучше. Можешь мне поверить.
В невеселых мыслях уходил Евгений от Воропаева. Неужели он потеряет все? Дудки. Надо убивать этих красных, рвать на части. Он сам готов стрелять. Из автомата, из пушки. Лишь бы уничтожить коммунистическую гидру. Но что ему оставалось? Ждать.
И он успокоился. Превратился в саму невозмутимость. Он удивлялся себе. Но это было так. Он ждал. Сумрачно, угрюмо. И лишь многозначительно повторял в ответ на все разговоры:
– Смутное время. Смутное.
XII. Ожидание
Было приказано тайно готовиться к возможному штурму Кремля. Прорабатывались варианты защиты, завозилось дополнительное оружие, боеприпасы. В одну из ночей пригнали несколько бронетранспортеров; их поставили в той части, которая ближе к Москва-реке – там, внизу, около тира не бывает посторонних глаз. Прилетали вертолеты, отрабатывали посадку на Ивановской площади на случай, если понадобится экстренная эвакуация хозяина.
То, что происходило в Кремле, как и творившееся за его стенами, порождало тревогу. Она висела в сознании, все время напоминая о себе. Гавриков стал молчалив, задумчив. Нинка первой заметила происшедшую перемену.
– Ты какой-то скучный. Случилось что? – с теплой заботливостью спросила она, когда они лежали, отдыхая после приятных трудов.
– Не нравится мне ситуация. Противостояние. И то, что с ним связано. Все это может плохо кончиться. Большой кровью.
– Обойдется, – простодушно заметила Нинка.
– Не знаю, – выдохнул Гавриков и добавил в полной задумчивости. – Не знаю…
Тревога растекалась по Кремлю, заползала в кабинеты, в души тех, кто их занимал. Обладатели кабинетов реагировали самым простым образом – стали чаще выпивать. И напиваться. Ходили хмурые, помятые, с виноватыми глазами. И ждали. Мучительно ждали развязки.
Хозяин тоже стал чаще пить. Об этом знали немногие – самый узкий круг своих, из Службы безопасности. Хотя был один случай минувшей весной, когда хозяин, сильно приняв на грудь, отправился в народ.
Тогда на Васильевском спуске шел концерт, молодежи собралось тысяч двести. Демократы праздновали победу на референдуме. Их настырная формула ответа по четырем вопросам "Да – Да – Нет – Да" запомнилась даже Гаврикову, равнодушному к подобным вещам.
Хозяин выпивал тогда с министром внутренних дел. Застолье было серьезное. Тут ему доложили, что идет концерт, на Васильевском спуске уйма народу. И вдруг хозяина потянуло к людям. Он решил выступить перед собравшимися. Его пытались отговорить. Пустое занятие: остановить его было невозможно.
Он шел нетвердыми, большими шагами, министр внутренних дел, маленький, хилый, плюгавый, семенил рядом с ним. Они шли, пошатываясь, сначала по длинным коридорам, потом вдоль Кремлевской стены, в тесном пространстве между ней и громоздким желтым зданием, а следом тянулась охрана, помощники. Среди них – шеф и сам Гавриков. У всех застыло неловкое, конфузливое выражение на лицах.
Вошли под арку Спасской башни. Дежурные лейтенанты выпучили глаза и вытянулись в струнку. Еще бы, хозяин. Пешком! Они-то привыкли, что он проносится мимо в тяжелой черной машине. А тут такое.
Миновав большие дубовые ворота, хозяин вышел на Красную площадь, повернул в сторону Москва-реки: там на изломе Васильевского спуска, чуть ниже Храма Василия Блаженного была смонтирована сцена, оттуда неслись ритмичные громоподобные звуки бас гитары. Министр все так же семенил рядом. Надо было что-то предпринять. Остановить хозяина. Будет скандал, если он выйдет в таком виде на сцену.
Гавриков ускорил шаг, взяв при этом вправо, чтобы не получилось, что он обгоняет хозяина. Описав дугу, он заметно опередил процессию.
Ребята, организовавшие концерт, сгрудились позади сцены. Гавриков отозвал двоих из них, тех, которые приходили к нему еще две недели назад по поводу шумного мероприятия.
– Нельзя ему на сцену, – спешно пояснял Гавриков. – Надо его убедить, что это ни к чему. Если выйдет – скандал.
Ребята понимающе кивали. Через несколько секунд они попытались остановить шествие, отговорить хозяина от его намерения.
– Борис Николаевич, все в порядке, – наперебой объясняли они. – Вы можете не волноваться. Те, кто собрались, поддерживают вас. Все нормально.
– Я должен выступить перед людьми, – упрямо твердил хозяин, слегка покачиваясь при этом. – Я должен.
Гавриков понимал: все бесполезно. Остается лишь смириться и наблюдать за тем, что произойдет. Скандал навис над Россией.
И тут известная певица подошла к хозяину, взяла своими руками его большущую руку.
– A-а, здра-авствуйте, – расплывшись в радостной улыбке, протянул хозяин.
Она принялась что-то говорить ему, но так тихо, что остальным было не слышно. Хозяин благосклонно слушал ее, кивая, потом поцеловал в щеку, повернулся, пошел неверными шагами назад, к Спасской башне. Министр послушно засеменил следом.
"Слава Богу, пронесло", – подумал Гавриков.
Вдруг какой-то фотокорреспондент умудрился заметить хозяина, выскочил вперед, начал щелкать кадр за кадром. Но в ту же минуту к нему подлетел один из телохранителей, вырвал камеру, грохнул со всего размаху о брусчатку. Та разлетелась на части. Корреспондент замер с удивленным лицом: никак не мог поверить, что такое возможно.
Это было весной. Как все изменилось с тех пор.
Днем его вызвал к себе шеф. Гавриков поднялся на третий этаж. Просторный кабинет был пуст, но из раскрытой двери, ведущей в комнату отдыха, доносились голоса. Шеф был не один: напротив него за круглым столом сидел Муханов, близкий к хозяину человек; невысокий, плотный, напоминающий боксера. На зеркальной поверхности возвышалась большая бутылка отборного виски, опорожненная наполовину, стояли тарелки с мясной закуской, солениями.
– Указ не помог… – Эти слова, сказанные Мухановым, повисли в воздухе.
– Извините, что помешал, – проговорил Гавриков, собираясь уйти.
– Садись. – Шеф махнул рукой, властно, сверху вниз. Он был немного навеселе. Широкое лицо раскраснелось, как после парной.
Гавриков присел на красивый, обитый дорогой тканью стул.
– Как у тебя с подготовкой?
– Все готово.
Шеф одобряюще кивнул, взял бутылку, налил виски в хрустальный стакан, добавил себе, Муханову. Поднял свой стакан.
– За что? – На секунду задумался. – Давайте за людей, которые в нашей Службе. Какие люди. Настоящая опора власти. Кремень. За них. – Он лихо опрокинул стакан.
Гавриков не любил виски: самогон, да и только. Но отказываться не стал. Осторожными глотками выпил налитое. Муханов тоже пригубил без удовольствия. Закусили. Молчаливая пауза растеклась по комнате.
– Наш дражайший Александр Сергеевич ведет переговоры в Свято-Даниловом монастыре, – продолжил прерванный разговор Муханов. – Патриарха втянул. Глупо верить, что это поможет? Он переговаривается, а в Белом доме назначают своих министров обороны, внутренних дел. Подговаривают армию выступить против Ельцина. Теперь выясняется, что и Конституционный суд на их стороне. Что делать, Саша? Пассивно ждать? – Он смотрел на шефа беспомощными глазами.
– Есть способ. Есть. – Шеф не выглядел очень пьяным, хотя выпил больше всех. – Надо спровоцировать левых на вооруженное выступление, а потом задушить, может быть перестреляв сотни две-три самых отъявленных коммунистов, самых горячих.
Муханов осмыслил услышанное, быстро проговорил:
– Опасно, Саша. Опасно. Ситуация может выйти из-под контроля. Тогда все потеряем.
Шеф смотрел победно:
– Не потеряем. Ситуацию удержим.
– Ты уверен?
– Да.
Гавриков понял, о чем идет речь. Но виду не подал: сидел так, будто его это не касается. У шефа другие люди выполняли деликатные поручения. Гавриков отвечал за охрану Кремля.
– А если узнают, откуда ноги растут? – с тревогой спросил Муханов. – Скандал будет.
– Не узнают. Если делать с умом, не узнают.
– Гарантии? – не унимался Муханов.
– Полные. У нас люди надежные. – Шеф глянул на Гаврикова. – Так?
– Так, – без особого энтузиазма подтвердил тот.
Позже Гавриков стоял у окна в своем кабинете и смотрел на просторную Ивановскую площадь, на древние храмы, поднимающиеся за ней. Он привык работать здесь, на пространстве, огороженном высокой кирпичной стеной. Он воспринимал Кремль как нечто особое: страну в стране. Даже больше: есть Кремль и есть остальной мир.
Он думал о том, что спровоцировать левых на вооруженное выступление, а потом задушить, перестреляв при этом две сотни самых горячих сторонников – это выход. Но как хорошо, что он, Гавриков, подобными делами не занимается.
Они с шефом работали вместе еще в КГБ, в "девятке" – девятом управлении, охранявшем руководство страны. Их связывало одно прошлое, нелегкая служба, хорошие отношения. К тому же, Гавриков никогда никого не подводил – это знал каждый. Все равно Гавриков был благодарен за то, что шеф взял его в Службу безопасности. Но как хорошо, что он отвечает только за охрану.
Глядя сумрачным взглядом на Ивановскую, он вспомнил случай, который произошел только что истаявшим летом, когда поздним вечером в Кремль через Боровицкую башню ворвался на большой скорости "Жигуленок". Дежурные не успели среагировать, и он, снеся опущенный шлагбаум, пронесся через раскрытые ворота, влетел на кремлевскую территорию. Потом он кругами носился по Ивановской площади. Его пытались нагнать на служебных "Волгах", но он, более легкий, маневренный, увертывался. Это напоминало игру. Погоняв минут десять по Ивановской, "Жигуль" рванул к Спасской башне в надежде улепетнуть из Кремля. Но там уже были закрыты большие деревянные ворота, опущена кованная железная решетка, оставшаяся с давних времен и служившая дополнительной преградой на тот случай, если ворота сожгут. В эту решетку автомобиль и врезался. Когда вытащили из машины водителя, тот оказался в стельку пьян. Его пытались допросить, но он был не в состоянии хоть что-нибудь объяснить. Утром, проспавшись, он никак не мог поверить, что натворил такое. Не помогло. Его судили за хулиганство, заставили платить немалый штраф. Но если честно, мужик сделал полезное дело: благодаря ему стало ясно, что охрана была не готова к подобному штурму ворот. Срочно закупили и установили сетки, способные падать в доли секунды и создавать преграду для автомашины.
Дома Гавриков не стал разнимать сына и дочь, которые опять подрались. Он будто не слышал их звонких криков: сидел в кухне и думал о том, что спровоцировать левых на вооруженное выступление – нечестно. Хотя, возможно, и необходимо. Во имя каких-то высших интересов. Какое счастье, что он такими делами не занимается.
"Такое ощущение, – говорил он самому себе, – что на нас надвигается что-то неотвратимое, чему мы не можем противостоять. Какая-то катастрофа. И это сильнее нас. Это злой рок. А мы заняты чем-то другим. Мы похожи на людей, которые спорят, какое здание лучше построить, что-то пытаются делать, а уже близится землетрясение, которое сметет все в этих местах. И любые усилия бесполезны…"
– У тебя что-то произошло? – спросила жена.
– Нет. Просто устал, – глухо сказал он и подумал без всякого осуждения: "Надо же, заметила. Через неделю после Нинки". – Очень много работы.
Ему не хотелось пугать жену.
За окном было совсем темно. Сонную тишину рвал натужный звук мотора легковой машины – какой-то автолюбитель регулировал двигатель.
"Выпью-ка я водки", – решил Гавриков.
XIII. Время власти
"Что сильнее, наслаждение от любви? Или наслаждение от власти? Первое – быстротечно. Второе – только крепнет с годами. Власть – наркотик. Привязывает к себе. Разжигает азарт… Тьфу, идиотизм".
Его мучила бессонница. Казалось бы, дикая усталость, и есть несколько часов, чтобы забыться, отдохнуть от проблем, глыбой висящих над ним, над страной. А он все вздыхает, частенько думает про всякие глупости да ворочается с боку на бок. Хорошо, что жена спит отдельно, в спальне, и шум достается кабинету, где он, Александр Сергеевич, и работает поздними вечерами, и коротает ночи на диване в последний месяц.
Мысли одолевали его. Размышляя о том, что может произойти, он спрашивал себя: "Что волнует меня больше, собственная судьба или судьба России? То, что я могу потерять работу, попасть в тюрьму? Погибнуть? Или то, что эта несчастная страна свалится в гражданскую войну, окажется отброшена с того пути, которым, наконец, пошла после долгих лет коммунистического режима?" Он верил, что для него важнее второе, и гордился этим.
На даче, предоставленной ему как высокому начальнику, было тихо, спокойно. Сюда не пускали посторонних, можно было гулять по лесу в полном одиночестве, дышать прекрасным воздухом, любоваться приметами осени, которую он любил, как и его двойной тезка, великий поэт. Насладиться всем этим не удавалось: возвращался он поздно, садился за бумаги, а рано утром приезжала машина и вновь отвозила его в Кремль. Это напоминало конвейер, неумолимый и неостановимый.
Машина появилась как обычно – в половине восьмого. Александр Сергеевич, невыспавшийся, усталый, успел принять душ, что не слишком приободрило его, и пил кофе. Есть ему не хотелось. Он думал про любимую внучку Аню, которую не видел уже три недели. Ей летом исполнилось тринадцать. Она училась в хореографическом училище, и он пристально следил за ее успехами. С удовольствием слушал ее рассказы о преподавателях, о подругах, о событиях, происходивших в училище… К мыслям о внучке примешивалось диссонансом то, что висело в последние недели над ним, над президентом, над всеми, кто работал в Кремле. То, о чем не хотелось вспоминать.
"Пора", – сказал он себе.
Надев черный пиджак и поправив перед зеркалом галстук, он усталыми шагами направился к выходу.
Небо выгнулось голубоватым легкомысленным куполом. Было в нем что-то веселое, дразнящее.
"Будто назло. – Александр Сергеевич улыбнулся, чуть-чуть, одними губами. – И хорошо".
Телохранитель распахнул перед ним дверцу машины.
Когда они ехали по Успенскому шоссе, он смотрел в окно автомобиля на домики и домишки. Под боком у Москвы люди жили по-деревенски: огород, куры, гуси, коровы. Простая, незатейливая жизнь, здоровая в своей сути. Но невозможная для него.
Милиционеры дежурно отдавали честь, а попутные машины послушно выстраивались вдоль обочины. Ему было не слишком приятно, что он – причина неудобства многих людей, но так положено – утешал он себя.