Via Baltica (сборник) - Юргис Кунчинас 10 стр.


Однако совесть меня не мучила, и на Эльзиного папашу я не сердился. Дело в том, что, уйдя в академический отпуск, я поселился у одного человека, который был вовсе не интеллектуалом, а столяром, но действительно страдал геморроем. За бутылкой крепленой бурды – мы ее покупали частенько – он аппетитно глумился над моей коллекцией сведений об этой болезни: он своего несчастья совсем не стыдился и жил как все. Признался, что перенес три операции – приятного мало, но что поделаешь! "Разве похож я на педика? – откровенно смеялся мой добрый хозяин. – Теперь-то живу один, это верно. Дети взрослые, алименты выплачены, баб навалом – эй, может, за пивом сгоняешь? Так ты меня рассмешил!"

И у меня отлегло, как будто врачебный консилиум официально постановил, что прежний диагноз ошибочен, следует извиниться перед больным и пожелать ему долгой жизни и творческих радостей. Так я и жил. Хотя однажды длинный, как жердь, студент-историк Ленгвинас при виде меня заорал на всю улицу (видно, спьяну): "Эй! Что у тебя там в заднице? Неужели вулкан?" Физически мне его было не одолеть – двухметровый крепыш, после армии. Зато я придумал самый гнусный ответ – испортил ему академическую карьеру. Подписал его именем набор слезливых стишков, опубликованных в студенческой многотиражке. Даже сейчас не хочу говорить, как это мне удалось. Стихи эти были многозначительны, беспросветны и приторны до тошноты. Ленгвинас оказался в моей ситуации: стихи он терпеть не мог, но откреститься от авторства ему было не по силам. Кто поверит! Все начинающие поэты такие робкие! Только ленивый не издевался над этими перлами, все их цитировали, например такой:

Мы красим волосы и брови,

Стремимся пить и безобразить…

Как хорошо, что мы не вправе

Глаза и души перекрасить!

Эту строфу я обнаружил в тетради одной сокурсницы. Что-то добавил сам. А отвечать пришлось Ленгвинасу. Он назначил премию тому, кто найдет истинного автора публикации: ящик пива! Ленгвинас, ужасный тщеславец, страдал почти так же, как недавно мучился я. Только я – от несуществующего геморроя, а он – от навязанной лирики. Приведенная цитата – из стихотворения "Чистые глаза". Еще Ленгвинас писал про алые паруса, розы, отвергнутую любовь и прочее. А гремел повсюду как историк-аналитик, собирался в московскую аспирантуру! Его кураторам с кафедры истории КПСС публикация виделась если не политическим, то серьезным моральным проступком. Профессура начала сомневаться в пригодности Ленгвинаса к изучению партийной истории. Поэт это понял и удвоил премию, позже утроил – три ящика! Знаю, кто меня выдал, – один молчаливый сотрудник редакции, ниже травы. Ленгвинас, уже переполненный премиальным пивом, украсил меня двумя роскошными синяками, но принес извинения за вулкан в заднице. Словом, поступил по-мужски. Признал свою неправоту. Не будь он таким законченным карьеристом, мы бы, наверное, подружились.

Хватит, вернемся к Люции на улицу Горького. Теперь она тут жила. Да, с Антанасом Бладжюсом, тем самым рентгенологом. Чему удивляться! Не удивился я и тому, что она бросила школу, перестала преподавать. Но все же я вздрогнул, услышав, что она разъезжает с Передвижной Rontgenовской установкой по всей республике. Оказывается, наконец-то нашла себя – эти слова мне особенно не понравились. Искала, видишь ли, и нашла! Даже завидно стало: вот бы и мне так! Она говорила, будто читала передовицу "Правды". В ней не осталось ни бывшей трезвой иронии, ни еще более трезвого, иногда даже слишком, цинизма. Изысканного цинизма. Вроде, она была рада встрече, жала мне руки, но глядела куда-то в сторону. Сказала: "Ты в моей жизни был интересной страницей, прости". Слово в слово: страницей в ее жизненной книге! Раньше она так говорить не умела. Что-то случилось. Мы пили кофе в "Вайве". Знакомые хиппи кивали мне из углов головами и показывали большой палец: во! Люция все еще выглядела экстравагантно. А меня снова подмяла тоска.

5

Не довелось мне поближе познакомиться с рентгенологом Антанасом Бладжюсом – мы виделись единственный раз вечером на танцплощадке под липами, а когда я застал их с Люцией на садовой скамейке, было совсем темно, блестели только стекла его очков. Не уверен, что смог бы узнать его в городе. Он ничем особенным не выделялся. Сдержанный, знающий себе цену, не шестерка и не надутый кустарь-проповедник – таких исцелителей мы не раз встречали в кабинетах, в приемных, да где угодно. Я заметил: одет со вкусом, не придерешься. Недолго я, правда, его разглядывал.

Чем дальше отодвигались, выцветая, летние впечатления, чем больше меня захватывала будничная война за место под солнцем и тучами, тем меньше меня подмывало узнать, почему той ночью Люции не оказалось в автобусе. Лагерники разъехались кто куда, a Rontgenовская установка, ее персонал и Люция остались в городке возле озера. У просветителей легких, наверное, были свои дела, или просто люди решили немного передохнуть. Так что сюжет развивался уже без меня. Я не мог ничего изменить или ускорить. Забыл сообщить: наутро после отвальной пьянки без приглашения появилась Эльза – и у меня засосало под ложечкой. Мы не бросились обниматься, но я был и рад, и напуган: лишь бы Люция чего-нибудь не отколола! Ей-то хватит одной-единственной фразы. А с другой стороны, ну и пусть! Мы с Эльзой направились в парк и по дороге столкнулись с Люцией – она была рассеянна или погружена в себя и шла в направлении лагеря. Заметила нас и встрепенулась. Как будто застукала двух прогульщиков. "Красивая, кто такая?" – спросила Эльза. "А, так, одна русистка из местных", – равнодушно ответил я. "Красивая", – повторила Эльза, а я удивился: ни разу не слышал, чтобы она хвалила другую особу женского пола!

Я отвязал казенную лодку, доставил Эльзу на дальнюю заводь, там мы искупались, а на обратном пути я издалека их заметил – Люцию и Антанаса Бладжюса. Сидели не шевелясь в лодке у самого берега. Когда я пришвартовался, они даже не обернулись, хотя слышали голоса и звяканье цепи. Бладжюс, правда, сидел к нам спиной, все в том же сером костюме, а Люцию я видел в профиль, она была в своем шутовском сарафане, и что-то негромко, но энергично Бладжюсу объясняла. Он сидел без движения, как истукан. Я понимал, что Люция распространяется не о русской литературе. Как живо и нервно порхают руки – что-то она доказывает! Различи я выражение на лице Антанаса Бладжюса, я бы многое понял. Но его не было видно. На меня и Эльзу они даже не поглядели. Мы были пустое место.

– Она, правда, очень красивая. – Эльза тронула меня за плечо. – Ослепнуть можно.

А я почему-то подумал, что рентгенологи должны быть очень скупы на слова. Следующий. Встаньте сюда. Так, дышите. Теперь не дышите. Повернитесь. Вот так, хорошо. Следующий! И весь разговор. А может, бывают исключения? Если он вчера просветил Люцию, их диалог не мог быть таким коротким, он был, конечно, интимнее и сочнее. Разденьтесь до пояса. Встаньте сюда. Нет, нет…

Уходя, я взглянул на этих двоих в лодке. На русистку и рентгенолога. Только очень уж красная, – вдруг прошептала Эльза. Что-то учуяла – даже у юных женщин на это прекрасный нюх. Тропинка свернула вправо, озеро заслонили кусты, и Антанас Бладжюс навеки исчез из моих глаз. Неужели затем, чтобы позже я столько о нем узнал?

Все это я вспомнил, спеша за Люцией в знакомый дворик, где я без пользы унижался перед врачами и где Эльзин папа всучил мне геморрой. Я себя чувствовал странно – рядом шагала юная, прекрасная женщина, с которой совсем недавно мы провели чуть не целое лето… А сейчас? Красивая, и теперь сказала бы Эльза. Счастливая, прибавил бы я, по глазам заметно. Мало спит, мало ест. Наверное, курит. Я позвонил Эльзе из автомата – сказал, чтобы шла в кино одна или совсем не шла. Мы все никак не могли – не хотели? – расстаться по-человечески: оба тянули, откладывали, находили множество самых невинных поводов повидаться, хотя все уже было ясно: Эльзин папа как раз отыскал для дочки более подходящего партнера и друга: медика, специалиста по болезням кишечника. На Эльзу он тоже произвел впечатление, о чувствах она не упоминала. Призналась: я ему все про тебя рассказала! Все: несостоявшаяся карьера, творческий бред, геморрой и отпуск, пусть даже академический! Как-то в театре Эльза нас познакомила. Роберт Мантойфель, так именовался спец по кишечным заболеваниям. Человек сатанинского вида. Не немец, точнее – не чистый немец. Скорее, похож на прабабку по материнской линии, на Мириам Рубинштейн, на семитку. Красив, образован и с чувством юмора. Пожимая мне руку, он так сказал так: "Молодой человек, ваш путь вымощен нетесаными камнями. Все подошвы собьете, колени и даже ладони. Но язвы затянутся, рубцы засохнут и отпадут, может, и победите. Геморроя стыдитесь? Напрасно! Лучше бы сразу ко мне обратились. Учтите: геморрой легко излечим, через год вас опять затребуют в строй. Необходимо более серьезное, солидное заболевание. Вижу по вашим глазам – учиться не собираетесь. Хорошо, еще встретимся…" Я вытаращил глаза, откуда этот Мантойфель все знает? Читает мысли? Ведь именно этим утром я твердо решил: после отпуска в университет не вернусь. Мантойфель мне понравился, произвел впечатление крепкого парня. Циник, но с шармом. У Эльзы был единственный козырь – молодость. У него в руках было все: здоровье, общественное положение, богатство. Относительное, конечно. Если иметь в виду вильнюсские представления о богатстве образца 1968-го. Не могу не забежать вперед: Роберт Мантойфель, доктор медицины, через некоторое время репатриировался в Израиль, стажировался в Нью-Йорке и Милане, а Эльза так и осталась работать медсестрой. Вершина ее карьеры – сестра-хозяйка какого-то отделения в клинике Красного Креста. Потом вышла за украинца, снабженца с типично хохляцкой фамилией – Дымко-Сенатор. Через много лет я увидел сенатора – обрюзгший, мутноглазый пропойца. Он и Эльзу споил, не иначе.

Так вот, я позвонил Эльзе. Не стал объяснять, почему не иду в кино. Она и не спрашивала. Люция тоже не поинтересовалась, кому я звоню, – независимость! Темной сырой галереей она провела меня в самый конец двора, в темноте ловко открыла дверь, обитую дерматином, и я – вот что значит всеобщее образование! – вспомнил, что когда-то здесь был дворец, а при нем людская. Я так и сказал: тут была людская. Люция вежливо улыбнулась и ничего не ответила. Наверное, так бы она улыбнулась, сообщи я ей на полном серьезе, что в комнате, куда мы вошли, останавливался при посещении Вильнюса Федор Михайлович Достоевский. Не это сегодня ее занимало.

– Люция, чем ты жива сегодня? – осведомился я, наблюдая, как она (по ее выражению, скромно, по моему разумению – очень пышно) сервирует закусочный столик. – Кстати, а как пан доктор?

Люция ответила лишь на вторую часть моего вопроса: Антанас на стажировке под Ленинградом. Должен вернуться через неделю. По глупости, из угодливости я спросил: "Какая еще стажировка, неужели мало высшего образования?" Люция вдруг расцвела и, к моему изумлению, стала с чувством описывать мутации палочек Коха: Антанас и его коллеги пытаются доказать, что классические бактерии Коха приспособились к новейшим медикаментам, и нужны неотложные меры! Но в России старшее поколение – поколение фтизиатров, подчеркнула она – не желает об этом думать. Она гордо сообщила, что клинические признаки туберкулеза были описаны еще в кодексе Хаммурапи [26] . Говорила так, будто этот кодекс действует до сих пор. Знаешь, зачарованно шептала она, там упоминается даже о профилактике! Не рекомендуется брать в жены чахоточную, а если заболевает жена, мужу дозволяется сразу же развестись. Похоже, она собиралась всю ночь посвятить истории туберкулеза и борьбы с ним от Вавилона до наших дней. А меня занимали ее собственные мутации и метаморфозы. Подмывало услышать историю их отношений с Антанасом Бладжюсом. Как они провели первую и вторую ночь? Кто наутро чуть не до смерти избил рентгенолога? Я, конечно, ни о чем не расспрашивал, но из ее монологов понемногу начало выясняться: история ТВС, попытки истребить эту розгу, которая вечно пускает корни, и личная жизнь Люции так тесно переплелись, что не стоит особенно удивляться переменам в судьбе провинциальной русистки. Она говорила как героиня фильма или романа – взволнованно, складно и убедительно. Я не расспрашивал, любит ли она своего Антанаса Бладжюса, и так было видно – любит. Поначалу я слышал из-за своей потаенной дверцы некий неясный шум, даже гул: а если?.. Ведь Антанаса нет! А что, если я… Но все шумы прекратились, когда Люция, как словно лектор из общества "Знание", стала перечислять наших и зарубежных чахоточных: Кудирку и Билюнаса [27] , Шиллера и Чехова, Шопена и Шуберта и так далее. Я ел грибы под майонезом, подцеплял колбасные эллипсы, без стеснения сам себе подливал и при этом слушал доклад (возможно, поверхностный) о скоротечной чахотке, которая расправлялась с жертвой за какие-то несколько месяцев или недель. Чахотка возрождается и возвращается, убеждала меня Люция. Да и ты возродилась! – чуть не крикнул я, но прикусил язык: некрасиво. Всех упомянутых туберкулезников было жаль, особенно Шиллера и Билюнаса. Но меня уже одолевала дремота; Люция сварила кофе, оставила в покое Шопена и наконец приступила к рассказу о том, что меня больше всего волновало. Я ее не узнавал, но разве я знал ее раньше? Фрагменты, обрывки, блики. Имя "Антанас" она произносит как имя святого, одолевшего все соблазны и слабости. Столько лет он оставался ей верен! Тут я услышал историю об избиении Антанаса Бладжюса. Его подловили в кустах. Но кусты в данном случае совершено не означают того, о чем люди обычно думают, если речь заходит о парочке. В ту ночь они просто сидели у озера и смотрели на звезды, и на них напала какая-то свора пьяных. Один голос показался Люции знакомым. Антанаса избили до потери сознания и связали веревкой (принесли с собой, сволочи, не забыли!), а ее изнасиловали. Она все рассказала подробно. Как-то летом она согрешила с одним каноистом. Теперь неважно. Глуповатый такой, из Каунаса, – он думал, что я простынка, – когда захочет, тогда и подстелит. Кретин! Бладжюса она выхаживала в том же Rontgenовском автобусе, там и жила. Реми и Сале, конечно, тогда помогли. Вы испарились со всем своим лагерем, а Клигис впал в запой от тоски по своим практиканткам, зато сделал одно хорошее дело. Хочешь узнать – какое? Помог поджечь пустой эллинг, где эти неандертальцы держали свои плавсредства. Мне помог! Я же знала, кто это был. Так вот: те гребцы примчались тушить, и я заперла их внутри. Из четырех насильников двое были спортсмены, олимпийские наши надежды. Я их могла застрелить или зарезать – ненависти хватало, уж ты мне поверь! Те ублюдки как раз первыми прискакали. Я их двоих закрыла, а эллинг уже полыхал, как факел. Но только Клигис и я это знаем. Больше никто. Я слышала крики и даже не шелохнулась. А если и дрожала, так это от бешенства. Правда, Клигис попытался раздвинуть створки, но сам чуть не сгорел. Может, помнишь, был такой фильм? "Какой?" – Я пошевелил сухими губами и налил себе полстакана белой; во все это слабо верилось, бред какой-то, но и не верить нельзя: я ведь знал, кто такая Люция! "Рукопись, найденная в Сарагосе", – помнишь? Там солдаты на глазаху связанного мужчины насилуют его возлюбленную. А его заставляют смотреть. Мои подонки, естественно, не видели фильма, но вели себя точно так же. Специально светили фонариком, представляешь? Все продумали до мелочей: веревки, фонарик… Откормленные, ухоженные дебилы. Я бы их всех сожгла, но попались только те двое, я запомнила. Двое других были местные. Один потом разбился на мотоцикле. Второй еще жив. Не думаю, что долго протянет.

Назад Дальше