Via Baltica (сборник) - Юргис Кунчинас 9 стр.


Я позднее узнал, что был план исключить еще физика и географа, но потом решено: хватит пока и моего примера. В архивах университета до сих пор пылится мой отнюдь не дурной аттестат зрелости и зачетная книжка с автографами профессоров. А может быть, и другие неизвестные мне бумаги, уличающие меня в лени, апатии, непригодности ни к военной службе, ни к творческой деятельности в условиях зрелого социализма. Действительно: будь я подающим надежды студентом, за меня бы вступились общественные организации или, наконец, элита нашего факультета. Но не вступились. Не увидели смысла. Я не блистал, не подавал надежд. Лишь Магделена Кристиансен (датского происхождения), преподаватель логики, случайно столкнулась со мной во внутреннем дворике, и погладила – или это все показалось? – меня по плечу: "Ну ничего, ничего. Гёте тоже не окончил университета!" После моего исключения коллеги мобилизовались и стали ту кафедру посещать гораздо активнее, чем лекции по специальности. Ведь в их понимании приговор: исключить и передать в ведение Октябрьского военного комиссариата – был равнозначен публичной казни. Это стало недвусмысленным и суровым уроком для всех, склонных к распущенности, пацифизму и не желавших усваивать военные дисциплины. Таковых, как это ни грустно, было заметное большинство.

Однако я непростительно далеко забежал вперед. Когда Rontgenовская установка расположилась в парке под липами, а страсти в Центральной Европе стали понемногу утихать (недостатка в новых горячих точках не было!), я еще был полноправным студентом, проходившим педпрактику в летнем лагере. Потрясенный очевидной изменой. Охваченный сладко грызущим сердце Weltschmerz’e м [25] . Я бы тогда уехал на целину или в Карелию, но эти акции уже завершились, а жаль.

Теперь я уже знаю, что был бы не прав, утверждая, будто Степашкин выгнал меня только из неприязни. Он сделал это из принципа, это произошло бы с каждым, а под рукой оказался я. По правде сказать, если бы не угроза армии, я бы ничуть не расстроился. Подумаешь! Гёте тоже ничего не окончил! Все атеизмы и научные коммунизмы осточертели, а профессиональных амбиций было немного. Но армия! Два года неизвестности и унижений.

Но был тут и личный момент. Тогда я в этом ни капли не сомневался. В середине лагерной эпопеи мы собрали экскурсию и поехали в ближний город, известный лечебными грязями. Всесоюзная здравница. Русские, украинцы, даже представители Севера. Людные улицы, парки и рощи. Очереди к минеральным источникам. Халаты и тюбетейки. Правительственные и общедоступные санатории. Мы с детьми решили поплавать на допотопном, много раз перекрашенном пароходике. Уже перед самой отправкой (все пионеры на верхней палубе!), в самый неподходящий момент (по неотложной естественной надобности!), я возле самой пристани попал в какие-то непролазные дебри. Прямо рядом со мной кишели и перекликались курортники. Я бросился вглубь, стараясь не упускать из виду неясно белеющий пароход, и где-то в самых дремучих джунглях, счастливый, присел на корточки. Потом застегнул штаны и пустился в другую сторону (это давало больше шансов успеть на уже гудящий пароходик) – и неожиданно наступил не на кого-нибудь, а на Степашкина. Он был не один – его оседлала молоденькая блондинка. Оба испускали громкие звуки: девушка тонкие и прерывистые, а Степашкин глухие и низкие.

Девчонка, вцепившаяся подполковнику в нагрудные кудри, зажмурилась и меня не видела, зато Степашкин лежал на спине, запрокинув голову, и наши взгляды скрестились… Партнерша продолжала стонать и визжать – в нескольких метрах от людной тропы, среди бела дня! – зато подполковник уже не сопел, а сверлил меня бешеным бычьим взглядом. Он узнал меня! Раньше у него было время запомнить меня, ведь только в прошлом году гонял нас на тактические учения. И тогда я совершил, наверное, самую большую ошибку в своей непродолжительной жизни: понимающе улыбнулся и поздоровался с преподавателем тактики! Конечно, я не решился отдать ему честь, как нас учили и требовали на кафедре, не щелкнул при том каблуками и не поднес ладонь к несуществующему козырьку. Попросту улыбнулся (понимающе!), кивнул и побежал на корабль. Скорее почувствовал, чем увидел: Степашкин сбросил с себя блондинку, вскочил на ноги и, глядя мне вслед, прикрыл руками то самое место, где обычно болтается в кобуре офицерский Макаров. Но я уже был далеко, меня догнали только его слова: "Мы еще встретимся, сукин ты сын!" – и истошный вопль девушки: "Леша, ты что!" Он не ошибся: мы встретились очень скоро, на кафедре, над военными картами, и его глаза мне ясно сказали: Не забуду и не прощу. Поэтому позже, когда меня исключили и я болтался по грязным пивным и дешевым столовкам, я с охотой рассказывал собутыльникам и знакомым про летнее приключение, причем намеренно сгущал краски и заострял детали, чтобы тот инцидент не казался случайностью, а выглядел бы ухмылкой самой судьбы. Мне показалось странным, что Люция даже не улыбнулась – я с радостью пересказал рассказал ей все в первую же ночь, как только вернулся. Поглядела куда-то во тьму и сказала: "Жалко мне их. Как людей!" От-вернулась и сразу заснула. Я обиделся: до чего сердобольная! Ты меня пожалей, что за дело тебе до Степашкина. Теперь и я не считаю, что очная ставка в прибрежных джунглях была основной причиной моей академической катастрофы. Нет, конечно. Степашкину и без того хватало сотни других причин и улик. Начальник кафедры Вольф с ним тогда горячо согласился: гнать! Мое досье было весьма солидным. Все равно мне стало обидно и даже горько (что уж скрывать!), когда декан факультета, кудрявый, медоволосый (волосы цвета меда!), всеми любимый и сам беззаветно любящий жизнь, элегантный и толерантный, всегда улыбающийся, большеносый доцент, своей обязательной подписью захлопнувший передо мной дверь в святилище знаний, сказал на прощанье: "Высшее образование, молодой человек, пока не является и вряд ли когда-нибудь станет всеобщим и обязательным!" Знаю, после ратификации моего исключения Вольфом и ректоратом любая гуманитарная интервенция была обречена на провал, но все равно было больно. Мог бы хоть буркнуть: Солдафоны! – или что-нибудь в этом роде. Но не буркнул. А я побежал в студенческую поликлинику, наивно рассчитывая заполучить академический отпуск. Пускай установят, что я безумен, пускай! Только бы не кирза и скатка! Длинный чернявый, вроде грузина, доктор обозвал меня дезертиром, саботажником, не постеснялся обругать меня выродком, это мне даже понравилось – ведь выродки не годятся для армии! Нет, он пообещал о моем визите немедленно сообщить самому Вольфу, которого, вероятно, неплохо знал. И выгнал меня, как собаку. Но в то время я уже подписал перемирие с Эльзой; она даже расплакалась, услыхав о моей беспросветной участи и, ничего не скрывая, все без утайки рассказала отцу, видному исполнителю второстепенных ролей в Академическом театре драмы. Отец Эльзы, артист-ветеран, меня не любил, специальность мою полагал никчемной, презирал мои никудышные джинсы… И скорее всего, понимал, что мы с Эльзой выделывали на софе в гостиной, когда пока он парился на репетициях или с чемоданом в руке ходил по комиссионкам – тут покупая, там продавая (была у него антикварная страсть). Сперва он крикнул: "И поделом!", потом слегка успокоился и пошел репетировать роль старого джентльмена из "Визита дамы" Фридриха Дюрренматта, а вернувшись, тяжело отдышался и злобно бросил: "Ладно, попробую!" Он, пожалуй, не мог догадаться, что скрывалось за потайной калиткой моего подсознания, – теперь я отчетливо вижу, что в некоторых отношениях мы со стариком были чрезвычайно похожи. Помочь мне он согласился лишь потому, что в глубине души ненавидел советскую власть. При других условиях он был бы владельцем антикварного или галантерейного магазина. Естественно, эту глубинную ненависть он геройски скрывал. И вот согласился помочь. Сын мельника, а ныне маститый, седой актер, он расчехлил лучший синий костюм, повязал бабочку, пристроил в нагрудном кармане зеленый платок и отправился в глубь одного двора на улице Горького – там и сидел разоблачивший меня черный доктор. Мы с Эльзой курили и битый час ожидали в подворотне его появления – уже неважно, с какими вестями! Эльза первая разглядела его в перспективе двора, схватила меня за руку и горячо зашептала: "Эй, тебе повезло, слышишь!" Кого-кого, а своего отца она знала неплохо. Действительно, пожилой джентльмен шел уверенно, лицо его было сурово: благодаря ему ненавистная русская армия, пусть всего только на год, лишилась одного бойца. Не знаю, о чем и как он беседовал с тем чернявым. Он молча пошарил в кармане и вручил мне справку о том, что по состоянию здоровья мне необходим академический отпуск. Запоздалое счастье, подумал я, ведь все равно уже исключили! Военные по-своему проверяют здоровье! Я расстроился, хотя изо всех сил старался этого не показать – такой счастливой выглядела Эльза, так горд был папаша. Победу мы отмечали в "Неринге", где ненавистник существующего порядка заказал кое-чего закусить и выпить. Довольно скупо, но все-таки. "Ты совсем не умеешь изображать благодарность! – дышала мне в ухо Эльза. – Ну совершенно!" Конечно, я мог бы чмокнуть благодетеля в узловатую руку, промямлить несколько слов признательности, может, тогда и был бы удостоен бифштекса? А теперь кровавый, на английский манер изжаренный ломоть мяса тупым ножом ковырял он один. Эльза лизала мороженое, а мне достался салат. Но вскоре выяснилась одна подробность, и я порадовался тому, что не успел облобызать потенциального тестя. Дочка нетерпеливо спросила, какую болезнь мне приписал этот доктор? Я поддакнул: вот-вот, какую? Артист впервые широко, открыто и, кажется, искренне улыбнулся, обнажив все свои поддельные зубы, профессионально выдержал паузу, отхлебнул коньяка и потеплевшим голосом произнес:

Замечательную болезнь получил твой никчемный избранник, чудесную! Отгадай!

Я молчал. Меня никто не угощал коньяком, я прихлебывал кофе. А Эльза по-детски стала отгадывать: рак? Ха-ха! Чахотка? Нервы? А может, он чокнулся? И она покрутила пальцем у моего виска. Потом на секунду прильнула губами к моей щеке, но я продолжал молчать: мне сразу во всем этом стало мерещиться что-то мерзкое. Может, лунатик? А может, у него недержание мочи, таких не пускают в армию, я слыхала! Второстепенный герой Дюрренматта степенно качал головой: нет, нет, нет… Потом ему эта игра надоела, и он серьезно сказал:

Геморрой! Острая злокачественная форма.

Эльза сразу притихла, а я покрылся испариной от пяток до пробора – и стал лихорадочно зализывать волосы то на один бок, то на другой. Теперь я бы причесался, как Гитлер, – на левую сторону. Я вспотел, потому что многое знал про эту напасть! Теоретически, разумеется. Ужасное, постыдное заболевание, хуже сифилиса и чахотки, вместе взятых. Тогда почти все так думали. Лучше провалиться сквозь землю. Ведь это явный намек на сексуальное извращение; геморрой, мне казалось, бывает только у гомиков, педерастов. Позор! Я молча вылил остатки артистического коньяка в пустую розетку из-под мороженого и проглотил одним духом. Но папочка улыбался. Ему была интересна реакция желторотого недоумка. Он был дважды вознагражден за подвиг: и вражеской армии нанес урон, и поставил на место низкопробного кандидата в зятья. Два зайца единственным выстрелом! Он миролюбиво принялся объяснять:

– Иначе, детки, ничего бы не выгорело, ничего!

Я не слушал его рассуждений. Я уже видел, как факультетская секретарша фрау Фогелъ вскрывает конверт с сообщением о моей болезни, погружается в чтение, потом радостно ойкает и подзывает какую-нибудь лаборантку или преподавателя. Всю эту возню наблюдает присутствующая тут же моя сокурсница Тома Лысенкайте (она стучит одним пальцем по клавиатуре пишмашинки – подрабатывает и заодно практикуется), и через полчаса весь факультет за борщом или пивом обсуждает мое несчастье – говоря грубо, лезут куда не звали, судачат о возможном ходе болезни, хихикают или хохочут до слез, поминают знакомых, которые, подцепив геморрой, не смогли перенести позора и повесились, застрелились, утопились и т. д. Словом, лучше в петлю, чем всю дорогу слышать у себя за спиной: "Видал? Вон, тот самый, у которого геморрой!" Я считал себя цивилизованным человеком, но был твердо уверен, что геморрой распространяется половым путем… Задний проход! Что может быть хуже!..

Отец Эльзы добавил:

– Это еще не все. Совершенно неважно, что тебя исключили. Через год сможешь вернуться. Я спрашивал. Эти бараны из военкомата тебя не тронут. Пока. Так мне сказали.

Но мне уже было неважно, что он там мямлит.

Кстати, сегодня я не считаю, что Эльзин папочка нарочно подобрал мне такую пакостную болезнь для получения академотпуска. И не считаю, что с Эльзой мы расстались исключительно из-за моего воображаемого недуга – на третий день она сообщила, что услышала о моем академическом диагнозе и о способе излечения услышала в троллейбусе № 3. Не болезнь, пусть и мнимая (понимаете, никаким геморроем я не болел!), нас разлучила. Скорее всего, причиной были мои амбиции – они тоже! – и взаимная антипатия: моя и ее папаши. Соединились десятки причин – и не на последнем месте был вопрос, который задала Эльза, когда после кино мы зашли в "Литераторскую гостиную": слушай, милый, расскажи про Люцию! Я покраснел как пион, тогда это еще случалось. Что и было моим ответом. Какая провинция, какое духовное нищенство! Теперь это все называется гордо: средства массовой информации. Тогда говорили называли проще и правильней: сплетни. Piotki opanach ipaniach, как говорят братья-поляки. Мы виделись все реже, а если куда-нибудь забредали, мне мерещилось, что на меня отовсюду смотрят незнакомые люди и молча спрашивают: кто впустил сюда этого типа? Ведь у него геморрой! Противнее всего становилось, когда какой-нибудь из приятелей, неплохой и в принципе добрый парень, начинал без всяких приколов меня жалеть и успокаивать, что, мол, геморрой – это еще не конец света, и тем еще сильнее бередил мой гнойник. Душевный гнойник, естественно. Больше всего я переживал, когда о моем положении прознала подруга детства, моя землячка. Она училась на медицинском и собиралась дать мне несколько важных, практических, врачебных рекомендаций: гигиена и свечи ! Я ведь знал, что она, едва доберется домой, всем радостно выложит: "Иного и быть не могло! Да, геморрой, последняя стадия, бедный, жалко!" Она упорно твердила, что мне даже есть чем гордиться: геморрой – профессиональное заболевание мужчин, занятых интеллектуальным трудом! Ничего общего с гомосексуализмом. Конечно, иногда геморроем болеют и педики, но связи тут нет никакой. Так меня допекала эта рыженькая Стефания. Она была настолько подкована, что стала перечислять, кто из всемирно известных мужчин мучился геморроем: Гомер, Наполеон, Черчилль, даже Лев Толстой. Толстой? Что-то не верится. Дальше: Александр Македонский – этот, конечно, от постоянного пребывания в седле. Данте, практически все летописцы-монахи, Иоганн Гуттенберг и так без конца… Им болели Ягайло, Ленин, Муссолини; понятное дело, это от всех скрывали, но после смерти выплыло… Стефания, пообещавшая достать эти свечи (ведь тебе, дурачку, будет стыдно самому их спросить в аптеке!), совсем вывела меня из терпения: "Сама ты дурочка, я ничем не болею!" Она лишь вздохнула, понимающе усмехнулась и наконец оставила меня в покое.

Я в унынии шел по проспекту, свернул в промокший и совсем обесцвеченный Старый город и лоб в лоб столкнулся с лучезарной Люцией! Она сгребла меня в объятия, расцеловала в обе щеки, схватила за руки и не могла понять только двух вещей: откуда я так неожиданно взялся и почему я выгляжу как утопленник? Она-то думала, что это из-за нее, что я никак не отойду от летнего потрясения! И теперь она могла упиваться искренней жалостью ко мне, разочарованному и слабому. Я все это понимал видел и, желая по-своему отомстить, взял да и выложил мою печальную эпопею: я теперь прокаженный ! Люция так громко расхохоталась, что мне сразу же полегчало. Я заразился ее веселостью, хоть и знал: останусь один – и беспокойство вернется.

Сегодня я не осмелюсь утверждать, будто воображаемый геморрой был единственной причиной, по которой после академотпуска я не вернулся в alma mater для продолжения (или же завершения) образования. Как бы там ни было, свое черное дело сделал и он, но я попросту совсем не хотел учиться. Выражение: сам не знает, чего хочет! – относилось ко мне, как ни к кому другому. Юношеская апатия. Бесполезность усилий. Всемирная скорбь в образе величайшего Weltschmerz’ а. Все сразу: хандра, беспокойство, равнодушие, нереальность желаний, гормональные бури и вновь апатия. Грустно, когда это все сплетается в единый клубок. А еще пресловутый недостаток ответственности ! Я ведь сам писал курсовую работу "Проблема личной ответственности в пьесе Вольфганга Борхерта "За дверью, на улице"". Бедный Бекман! Poor Jorick. Мне говорили: хочется легкой жизни и женщин без счета? Повторяли: как ты до этого докатился? что ты думаешь делать дальше? Упрекали: неужели не можешь взять себя в руки? сколько ее осталось, этой учебы? Я выслушивал, соглашался с упреками и аргументами и делал по-своему: жил легко, увивался за юбками, торчал в низкосортных пивных, болтался по городу и, хоть убей, не ощущал никакой ответственности! Я жаждал ее ощутить, мучился, сомневался, но дверца в собственное нутро была надежно захлопнута, а засов окончательно проржавел. Ну и не надо. Зачем?

Недалекий путь по льну.

Указателей нигде.

Торопливый шаг беды

Словно женщина в дожде.

Не будем печатать, прямо сказал мне красивый, кудрявенький недомерок. Откуда, старик, столько тумана и безнадежности? Посмотри в окно! Действительно: в редакционном окне долговязый копер методично раскалывал древнюю стену. Послезавтра там будут гореть новые окна, объяснил кучерявый гномик и с издевкой процитировал еще одно мое четверостишие:

Не видать конца тропе,

Что становится короче.

А в двенадцатом купе

Кто-то снова выпить хочет.

"Это ты о себе? – вопрошал редактор. – Тоскуешь и пьешь?" Что я ему, ослу, должен был ответить? Я скомкал машинописные копии собственных сочинений и шагнул к дверям. "Эй, погоди!" – неожиданно крикнул он. Я обернулся: открыв какой-то секретный шкафчик, он цедил в кофейную чашку розовый – или почти золотой – напиток, а потом пододвинул ко мне и приказал: "Пей!" Я выпил, чего стесняться. Выпил и он, мы закурили. "Смердит от этих твоих стихов, понимаешь? Знаю, знаю, у каждого случаются неудачи. Но ты возьми себя в руки, почувствуй ответственность. Не забывай, в какие мы времена живем!" Словом, давай меня агитировать так и эдак. Все вы какие-то нытики, нигилисты, объяснял мне издательский эскулап. "Помню, когда…" Вот это полная лажа. Выжимки из семинаров и лекций Литературного института. Текст и контекст. А пьет он больше меня, это точно, денежки водятся. И мешки под глазами, и губы как-то странно причмокивают. Но перед уходом я промямлил слова благодарности – и за коньяк, и за проповедь. А что касается женщин – я все время влюблялся в тех, кто меня в упор не видел.

Что уж тут говорить о более тесной связи – романтичной прогулке по осеннему парку или о посещении вернисажа!

Назад Дальше