Время неприкаянных - Эли Визель 13 стр.


В доме, куда он привел меня, было несколько тесных комнат, заваленных самыми разнообразными вещами. Два окна выходили на шумную улицу Милля. Однако в самом жилище царил покой, словно пришедший из иного мира. И этот покой исходил от маленького, но величественного старца, который сидел за большим столом, склонившись над толстым томом с пожелтевшими страницами. Слышал ли он, как мы вошли? Худой, с изможденным от долгих постов лицом, на котором жили, казалось, одни глаза, закутанный в плед, он поднял наконец голову, вопрошая нас своим внимательным тревожным взглядом: наверное, мы нарушили его глубокое, сосредоточенное раздумье. Меня поразило свирепое упорство его облика. Откуда столь суровая непримиримость в этом мистике, который от сумерек до рассвета посвящал жизнь свою высшему спасению собственного народа и всего человечества? Сначала он обратился к Шалому:

- Что ты делаешь здесь в такой час? Ты не мог подождать до вечера? И кто этот человек?

- Вы нужны ему, рабби.

- А ты думаешь, мне никто не нужен?

Он умолк, и Шалом тоже. Должен ли я попросить у него прощения за то, что явился незваным и не вовремя? Новая тревога сдавила мне горло, не дав произнести ни единого слова.

- Мой друг страдает, - сказал Шалом.

- Отчего он страдает?

- Он влюблен.

- И что же? Он достаточно взрослый, чтобы знать: любовь настолько близка к счастью, что не может не соприкасаться со страданием… В кого он влюблен?

- В одну здешнюю девушку.

- Кто такая?

- Ее зовут Эстер.

- А, возлюбленная царица… Некогда она спасла наш народ в Персии.

Желая сказать хоть что-то, я возразил:

- Это другая Эстер.

- Откуда ты знаешь? А если я скажу тебе, что в твоей Эстер живет душа нашей, ты будешь не так страстно любить ее?

Испуганный его закипающим гневом, я пробормотал:

- Нет, нет, я буду так же любить ее, буду любить, каким бы ни было ее происхождение.

Рабби успокоился:

- Господь, будь Он благословен, сводит души. Ваши, ныне пребывающие в разлуке, когда-нибудь соединятся, обещаю тебе.

- Когда-нибудь, когда-нибудь, - вскричал я, - но когда же?

- День сей будет светоносным и долгим, самым долгим, ибо бесконечным и бесконечно священным. Это будет день освобождения.

Неожиданно для себя самого я улыбнулся.

- Но, рабби, я не думаю, что смогу терпеть так долго.

- Так долго? - вновь вскипел он, содрогнувшись всем телом. - А если это случится завтра? Что знаешь ты о тайнах времени, делающих его бесконечным?

- Рабби, - ответил я, внезапно осмелев, - сейчас меня интересует бесконечная тайна любви.

- Ну, это тайна одна и та же, - отрезал рабби Зусья.

Я простился с ним, испытывая чувства потери и сожаления: встретил ли я его слишком рано или слишком поздно? Срок действия моей визы истек, и мне пришлось покинуть Касабланку. Позже, во время исхода евреев из Марокко, он и Шалом эмигрировали не в Израиль, а в Соединенные Штаты: диаспора нуждалась в вершителе чудес больше, чем еврейское государство. И здесь, в Бруклине, наши пути опять сошлись. Работая над книгой для одного протестантского теолога, искавшего свои еврейские корни, я завел знакомства в кругу хасидов. С Шаломом я встретился на каком-то празднестве. Он был рад вновь увидеть меня. А рабби Зусья, где он?

- Недалеко отсюда. Пойдем к нему?

Больше не было сказано ни слова.

- Ну, как Эстер? - сразу спросил рабби, протянув мне руку.

- А как Мессия? - парировал я.

- Один из Мудрецов Талмуда был убежден, что Спаситель явится случайно. Я нет. Ибо я верю, что приход Его будет плодом наших молитв, наших гневных отповедей, как и наших битв. Если ты настаиваешь, я готов поклясться тебе всем самым для нас священным, что в конце концов мы победим в этой борьбе и отпразднуем нашу победу, танцуя с самым блистательным и прославленным из наших наставников!

- Я не умею танцевать, рабби.

- Научишься. Обещай, что будешь заходить. Часто.

- Обещаю, рабби.

…Я стал постоянным гостем в его скромном жилище. Подобно Благословенному Безумцу из моего романа, он приобщил меня к изучению тайных, дарованных в откровении текстов, в которых Господь, как и Его смертные творения, преисполнен безмерной и печальной любовью к изгнанной Шехине. Он ищет ее, чтобы освободить посредством собственного спасения. Каждый раз, увидев меня, рабби Зусья бросал мне короткое, как приказ, слово: "Подойди!" И я шел к нему, словно жаждущий воды и жизни.

До того дня, когда демоны мои оказались сильнее: они убили во мне эту жажду.

…Больной, дошедший до предела, я ничего и никого не жду. Одинокий и всеми забытый в крошечной комнатке в Манхэттене, недалеко от Гарлема, я убежден, что скоро меня не станет: я начинаю тихонько соскальзывать к смерти. Кишки мои опустошены, ум тоже. Если бы не боль, давно уже я бы впал в забытье - именно она держит меня в сознании, можно сказать, в здравом рассудке. Никогда я бы не поверил, что тело мое станет моим палачом, моим врагом. Что же я сделал ему, если оно с такой жестокостью ополчилось против меня?

По правде говоря, не тело мое болеет, а я сам. Тело же мое - это не я. Более ничего во мне не осталось, что есть я. Я внушаю себе отвращение, я себе ненавистен, я себе противен. Я желаю смерти своему "я". Я сделал все, чтобы достичь этого. Пренебрег дружбой, допустил в себя уныние и тоску. Каждая мысль приближала меня к открывшейся передо мной пропасти. Каждый вздох обновлял мое отчаяние. Всех, кого я любил, у меня отняли. К чему создавать новые привязанности? Зачем продолжать поиск слов на ветру? И просыпаться в бесплодном мире? Пропало желание открывать красоту лица, величие дерева. Тысячи голосов призывали меня отречься. В конце концов я проглотил содержимое десяти белых пакетиков, потом еще пяти - все, что у меня оставалось. Но Смерть меня не захотела. Она карает за то, что я ее потревожил. У меня все болит.

Внезапно раздается стук в дверь. У меня нет сил спросить, кто это, сказать гостю, чтобы убирался, ибо в этом состоянии я никого не хочу видеть. Стук усиливается. И вот дверь открывается: я забыл ее запереть. Кто же это?

- Тебе, значит, нравится болеть? - слышится наигранно шутливый голос.

Это Шалом.

- Я принес тебе питье. Куриный бульон. И горячий чай. Лучшие лекарства в мире.

Мне хочется ответить ему: не для той болезни, что меня поразила, но я слишком слаб для споров. Я лежу не шевелясь, и тогда он помогает мне приподняться, продолжая говорить обо всем и ни о чем, словно желает убедиться, что я еще способен слушать и пока не умер. Мне удается проглотить несколько ложек супа, несколько глотков чая. Сначала я чувствую себя оглушенным, но потом силы возвращаются ко мне.

- Шалом, - говорю я, - как ты узнал? Кто сказал тебе? Может, ты ясновидец?

- Я нет, - отвечает он, посмеиваясь в бороду. - Это наш рабби.

- Каким образом? Объясни.

Кашлянув, Шалом начинает рассказывает: сегодня утром после молитвы рабби Зусья спросил его, встречался ли он со мной в последнее время. Шалом ответил, что нет - вот уже несколько недель не встречался.

- А я вчера вечером увидел его, - объявил рабби, - и у меня создалось впечатление, что он готовится перейти на ту сторону. Меня он избегает, и это может ему повредить. Ему плохо, совсем плохо. Он в большой опасности.

Рабби приказал Шалому немедленно пойти ко мне и принести что-нибудь поесть. Потом отвести меня к нему. Срочно.

Зрение мое становится необычно острым. Безмерная ясность, мягкая и горячая, вдруг ложится на все, что отвергало, едва коснувшись, мое воображение: мне кажется, я способен наконец раскрыть то, что пыталась утаить моя душа.

- Когда же мне идти к рабби?

- Как только почувствуешь себя лучше.

И после паузы:

- Мы пойдем вместе. Нет, нет, не спорь. Рабби запретил мне покидать тебя.

Покорный воле рабби, Шалом оставляет меня только затем, чтобы сходить за провизией и водой для чая. Утром и вечером он читает положенные молитвы. Когда я не сплю, разговаривает со мной о самых разных вещах - политические новости, международное положение, правительственные кризисы в Израиле, но больше всего о том, что происходит в хасидской вселенной Иерусалима, Бней Брака и Бруклина: договоры и козни различных течений, их честолюбивые планы и соперничество, проекты брачных союзов между представителями великих династий. Естественно, все это имеет самое непосредственное отношение к рабби Зусья, "Вестнику": немногие с ним знакомы, но любой, кто встречал его, знает, что он находится в центре всех событий, всех интриг. Он везде. Ничто от него не ускользает, ничто ему не безразлично.

- Кстати, - говорит Шалом с улыбкой, - рабби не понимает, почему ты не женишься.

- И ради этого он хочет меня видеть? Чтобы сказать мне, что он, помимо всего прочего, еще и сводник? Прежде это был Господь, теперь он? Неужели он откопал славную еврейскую девушку, предназначенную мне с зари времен? Новую Колетт?

Поглаживая свою густую бороду, Шалом напускает на себя серьезный и важный вид:

- Подумай. Возможно, он отыскал твою Эстер. От нашего рабби всего можно ждать.

Эстер, живая Эстер? Эстер, здесь? Я чувствую, что меня опять бросает в жар. Я вновь заболеваю. Все, что было задавлено во мне, всплывает на поверхность. Эстер и я, влюбленные друг в друга, хотя слово "любовь" ни она, ни я не произносили, разве что когда относили его к будущему, всегда к будущему. Обмен поцелуями и неуклюжими ласками - при полном целомудрии. Жаркий шепот, взаимные обеты, обоюдные планы, сплетенные тела. Давид и Вирсавия, Соломон и Суламита, Данте и Беатриче, Петрарка и Лаура… я плыл вместе с ними под светозарным небом, проваливался в черный колодец, чтобы найти там еще более черное солнце. И голос, сердечный голос Шалома, ласкающий лицо мое и грудь:

- Помни, Гамлиэль, помни… Рабби знает, что делает. Более того: он знает, что ты делаешь… Доказательство? Он понял, что ты болен… И он тебя вылечит.

Внезапно меня охватывает злоба к нему за его вторжение в мой личный ад, и я с вызовом спрашиваю:

- Ну а ты? Тебя он тоже вылечил? Ты счастлив?

Я тут же жалею, что задал этот вопрос: зачем оскорблять его? Ведь только он один ухаживал за мной днем и ночью, только он, возможно, спас меня от болезни, название которой ему неведомо. Да и его ли вина, что рабби Зусья хочет видеть меня, желает, чтобы я отказался от жизни разведенного холостяка? В чем мог бы я упрекнуть Шалома? Да, я несправедлив по отношению к своему марокканскому другу. Разве я интересовался его жизнью? Женат ли он? Наверное. Но я никогда не встречался с его женой. Есть ли у них дети?

- Ты еще не понимаешь нашего Учителя, да продлятся дни его, - говорит Шалом безмятежным тоном. - Прежде всего, исцеление имеет мало общего со счастьем. Счастье нужно заслужить. Исцеление тоже, но это разные вещи. Впрочем, рабби считает, что не исцеляет болезнь, а только сражается с ней. Исцеление служит довеском. И сражение он ведет на столь высоком уровне, что лишь ему одному это по силам. Мы же просто присутствуем.

Я слышу его, но словно издалека. Он говорит мне о рабби, но я слышу голос Эстер. Она вся в этом голосе: голос вместе с лицом, глазами, нежными руками, трепещущим сердцем, сдерживаемой страстью. Как-то вечером, накануне нашего прибытия в Хайфу, она рассказала мне свой сон: в бесконечном безмолвном пространстве мы с ней были двумя звездами, затерянными в разных галактиках. Целую вечность мы искали друг друга, разделенные бесчисленными волнами света. Но мы говорили друг с другом и наши голоса - чудо из чудес - доходили до каждого из нас. И только они вибрировали в тишине Творения.

И этого было достаточно для нашего счастья.

А ты, Шалом, какие голоса ты слышишь?

На следующий день мы идем к Учителю, который умеет разделять и соединять, потрясать и исцелять.

- Ты слишком далеко, - говорит он мне. - Подойди.

Я делаю шаг вперед, почти коснувшись стола.

- Дай мне руку.

Я протягиваю руку. Рабби задерживает ее в своей. Я ощущаю исходящее от нее тепло кожей и почти венами.

- Когда болеешь, - говорит рабби, - нужно звать. Когда ты зовешь, Жизнь отвечает Жизни.

- А если ответа ниоткуда нет?

- Значит, зов твой не был истинным.

- Нет, рабби, был.

Рабби Зусья склоняется вперед:

- Ты звал Смерть, не Жизнь. Я прав?

Я молчу, и он продолжает:

- По какому праву пытался ты положить конец дням своим? Разве тебе они принадлежат? Разве ты еще не знаешь, что жизнь священна, ничем не заменима? Что любая жизнь, будь то твоя или моя, весит больше и значит больше, чем все написанное о Жизни? А ты посмел выбрать Смерть? Что знаешь ты о Смерти, чтобы звать ее?

- А как же Бог? - слабо возражаю я.

Рабби поднимает голову и смотрит на меня с интересом.

- Хороший вопрос, только чересчур поспешный и короткий. Бог? Один еврейский писатель говорил, что "молчание Бога есть Бог". Я же скажу, что Бог не молчалив, но Он также и Бог Молчания. Он тоже зовет. И часто зовет Он тебя своим молчанием. Ты Ему отвечаешь?

В один из унылых и влажных осенних дней Гамлиэль обедал в компании своих друзей-соратников. Все были примерно одного возраста. Пенсионного. Вместе они составляли маленький комитет взаимопомощи, получивший в пику антисемитам ироническое название "Сионские мудрецы". Комитет поддерживал самых обездоленных беженцев и иммигрантов - тех, кто не мог ни на кого рассчитывать и с кем никто не считался.

Отдельный столик в их привычном углу. Не хватало только израильтянина Гада - у него была ангина. Яша: атлетическое сложение, кустистые брови, бритая голова, смеющиеся глаза. Сделал себе имя на Уолл-стрит. Часто уезжал по делам и имел репутацию Дон-Жуана. Диего: небольшого роста, коренастый, с тяжелым подбородком, спортивный. Был портным, стал маляром. В подпитии извергал поток слов, никогда не забывая о своих подвигах в Иностранном легионе (куда вступил после побега в 1940 году из лагеря для интернированных в Пиренеях). Задира и драчун с громадными ушами и приплюснутым носом боксера, он легко закипал, особенно если кто-то не соглашался с его мнением, что коммунизм наряду с фашизмом остается главной опасностью для мира. Каждый раз, когда его приятели чокались, провозглашая на иврите "Лехаим!" - "За жизнь!", он добавлял по-французски: "Смерть врагу!" Болек: бывший адвокат, худое лицо, высокий лоб, элегантный, всегда в сером или синем костюме в красную полоску, сдержанный с незнакомыми, смешливый с близкими. Гад и Болек были более или менее женаты, отцы семейств, более или менее счастливы. Гамлиэль и Яша - разведены, а Диего - убежденный холостяк. Хотя все они имели американское гражданство, никто из них не забывал о своем прошлом беженца, пребывающего в поисках потерянного рая. Они любили встречаться, чтобы восславить солидарность неприкаянных и божество смеха.

Сердечная атмосфера товарищества. Замкнувшись в своем почти добровольном одиночестве, Гамлиэль питал романтическое благоговение перед дружбой, которую возвел в культ. Она стала его страстью, его якорем, смыслом его существования. Его защитным кругом, его баррикадами. Трагедия Моисея и Сократа, часто говорил он, состоит в том, что они имели учеников и соратников, а не друзей. Он любил цитировать самые прекрасные страницы Цицерона, посвященные дружбе, вспоминать Мудреца Талмуда, который провозгласил: "Дружба или смерть!", или хасидского Учителя, считавшего, что "Бог не только Судья и Отец своих творений, Он друг их". Вот почему, думал Гамлиэль, нет более ужасной смерти, чем смерть дружбы: в траур по ней облекается сам Господь.

- Эй, признавайся, - воскликнул уже пьяный Диего, опрокинув очередной стакан, - отчего у тебя такой пасмурный вид? Что с тобой случилось, Гамлиэль? Неужели твои кораблики утонули в ванной?

Гамлиэль вместо ответа пожал плечами.

- Сегодня у меня настроение смеяться, - крикнул Диего. - А ну-ка, друзья! Кто рассмешит меня, тому ставлю выпивку!

Тогда Гамлиэль рассказал историю, которую будто бы услышал недавно от одного еврейского литератора, пишущего на идише:

- Вы знаете анекдот о мальчике, которому идиот папаша велит закрыть дверь, потому что снаружи холодно, а тот с невинным видом спрашивает: "А если я закрою дверь, снаружи станет тепло?"

Яша отмахнулся с наигранным отвращением.

- Гамлиэль, Гамлиэль, за кого ты нас принимаешь? За безграмотных невежд? Мы читали Шолом-Алейхема до тебя…

- Выпьем за здоровье Шолом-Алей-алея, - вмешался Диего, который притворялся, будто не может правильно выговорить имя еврейского юмориста, автора "Скрипача на крыше".

- Да ведь он умер почти сто лет назад, - со смехом возразил Болек.

- Тогда выпьем за его воскресение, - парировал Диего.

- А эту историю вы знаете? - начал Болек. - Один мужчина видит во сне голую женщину, которая стоит прямо у его постели. "Кто вы такая? - кричит он. - И что вы здесь делаете?" А она ему преспокойно отвечает: "Ты это у меня спрашиваешь? Разве это не твой сон?"

- Выпьем за голую женщину наших снов! - возгласил Диего, подняв стакан.

- В какой-то польской или румынской деревне, - стал в свою очередь рассказывать Яша, - одному бедолаге удалось найти работу: община назначила его своим официальным наблюдателем, призванным оповестить народ о приходе Мессии. Конечно, говорили ему, жалованье у тебя небольшое, но зато служба пожизненная!

Не уклоняясь от курса, Диего вновь наполнил свой стакан вином.

- Выпьем за здоровье наблюдателя! И… Мессии.

Гамлиэль, который совсем не пил, заметил:

- Разве Мессия не здесь, в каждом из нас? Каждый раз, когда мы помогаем несчастному беженцу раздобыть документы, разве не становится любой из нас его Спасителем?

- Выпьем за здоровье всех нас! - сказал Диего.

Затем, обтерев рот тыльной стороной ладони, добавил:

- У меня тоже есть история. Помню, в Марселе, в самом начале войны, нас собралась горстка друзей из Интернациональных бригад. Все мы сбежали из французских лагерей для интернированных и простаивали в очередях в разных консульствах. Одному из нас, самому удачливому, удалось получить визу в Тьерра-дель-Фуего, на юге Аргентины. "Но это же далеко", - сказали ему. А он так удивился: "Далеко откуда?"

Этот анекдот вернул друзей к повестке дня. Как бывало всегда, они обменялись впечатлениями, планами и сведениями из личных дел беженцев или тех, кто просил убежища. У каждого из них были свои подопечные.

Болек зачитал только что полученное письмо из деревни близ Бердичева: человек по имени Залман, последний еврей своей общины, хотел эмигрировать в Израиль или Соединенные Штаты, чтобы дать еврейское образование детям. Но перед ним встала дилемма: "Если мы останемся здесь, они вырастут вдали от своего народа. Если же мы уедем, как быть с еврейским кладбищем, с нашими мертвыми, которых охраняю только я?"

Назад Дальше