* * *
Мой отец хотел "жить в свое удовольствие": есть, любить, отдыхать, смеяться, работать, наслаждаться. А мать, которой все эти понятия, а главное - удовольствие, были чужды, шпыняла его угрозами и укоризнами: "ты обманываешь свое тело", "тело помнит все, что ему сделали!", "ты еще уплатишь ему с процентами, как ростовщику!".
У тела моего отца было несколько очень приятных воспоминаний. Отец говорил:
- Главное, что я не обманываю твое тело, - и дружелюбно улыбался.
Мать покидала комнату - кап! - с выпрямленной спиной - кап! - в ярости - кап! - и он тоже покидал комнату, шел к моему лазу и через него выходил к Убивице.
- Ханеле всегда требует, - говорила Рахель. - Как Господь Бог. Оба они всегда требуют и оба всегда правы.
А Хана говорила, что Рахель - "девушка простая", со смехом повторяла фразу из их детства, которую та говорила по пятницам, когда они помогали Амуме готовить на субботу: "Может быть, придет кто-нибудь, кто любит компот?" - и постоянно заканчивала, что, родись Рахель на грядке, она была бы кабачком. Кабачок - овощ послушный и простой, объясняла она, принимает любой вкус и любое требование, "немного похож на баклажан, но менее интеллигентный".
Но, несмотря на всю свою неколебимую правоту и вопреки ее познаниям в овощах, которые проникли даже в мир ее метафор, на сей раз она ошибалась. В послушном кабачковом сердце Рахели набухали дикие ростки ожидания - мнительные, медлительные, толстокожие, - которые не расцветают по требованию земледельца, не приобретают вкус по рецептам поваров и, уж конечно, не выполняют тех надежд, что возлагают на них вегетарианцы.
- Ей уже было семнадцать, а она еще сосала палец, - вспоминала мама с презрением в голосе и "квасом" в наклоне шеи. Не эстетическая или дентальная сторона сосания пальца беспокоила ее, а тот факт, что, сося палец, "мы вводим в заблуждение слюнные железы". Так она сказала, и отец немедленно с ней согласился, объявив, что Рахель нарушает категорический запрет: Не изливать слюну впустую.
Амума и Апупа тоже не выносили привычку младшей дочери сосать палец, и, когда все их попытки отучить ее окончились впустую, Гирш предложил им попросить помощи у его жены.
- Она даже меня отучила, - усмехнулся он.
Сара намазала большой палец Рахели вонючей мазью и привязала ей руку к боку, но и это оказалось впустую. В конце концов они решили, что выхода нет, придется прибегнуть к той жесточайшей мере, которая были тогда в ходу против неисправимых сосателей пальца, и смазали большой палец девочки смесью сливочного масла и давленого острого перца "шат".
Апупа поставил возле нее стакан холодной воды, Амума сбежала в поля, чтобы не слышать ее воплей, а Рахель сунула палец в рот, чуть застонала, поморгала, и изумление, исказившее ее лицо, сменилось радостной улыбкой. К вечеру она прикончила всю смесь, и Апупа, очень развеселившись, попросил у Ханы посадить в огороде, который он ей выделил, "заодно и несколько острых перцев для малышки".
Даже сейчас, состарившись, Рахель иногда сосет палец, особенно когда смотрит на диаграммы и таблицы на своей биржевой "Стене Акций". Ее левый большой палец во рту, пальцы правой нетерпеливо барабанят по телефонной трубке, а глаза ищут странные корреляции, вроде роста и падения акций в отношении к проценту влажности на прибрежной равнине или к количеству морганий телеведущего.
- Это помогает мне понять. - Она вынимает палец изо рта (иногда он зеленый, иногда красный, в зависимости от цвета аджики, в которую она его окунула) и звонит, раздавая указания. - Сейчас не мешай, Михаэль, - говорит мне легкое движение ее нетерпеливой руки, - сейчас я зарабатываю для Семьи.
Моя мать утверждала, что ее младшая сестра никогда не сказала ничего интересного, не написала ничего интересного и, как она подозревает, никогда не подумала ничего интересного. Правда, ее фраза: "Может быть, придет кто-нибудь, кто любит компот" - вошла в словарь семейных выражений и в пожирании острых перцев тоже есть своеобразная прелесть вегетарианского самоистязания, но за вычетом этого Рахель была обыкновенным ребенком и, в отличие от своих сестер, не демонстрировала никаких качеств, заслуживающих упоминания: не была такой красивой и послушной, как Пнина, или такой всегда правой, как Хана, или такой самостоятельной и решительной, как Батия. В сущности, у нее не было таких свойств, которые суммируют человека в одном слове, подобно бирке над его головой [подобно свойству, с которым он будет сражаться всю свою жизнь или покорится и даже сделает его своим знаменем].
Годы спустя, когда Аня расспрашивала меня о членах моей семьи, я объяснил ей некоторые из наших имен и выражений и рассказал несколько семейных историй: об Апупе, носившем Амуму на спине, о том, как моя мать стала вегетарианкой, о Красавице Пнине, которая не выходит из дому, о Юбер-аллес, что вышла замуж за немца и ушла с ним в изгнание, и о Рахели, которая не может спать одна, и в один прекрасный день меня тоже пошлют спать у нее. Я рассказал ей множество историй, в надежде, что она встанет и разденется, но Аня не разделась, только засмеялась и сказала: "А Рахель - моложе всех, но ума палата: поиграться вместо кукол пригласила брата". Этих стихов я не знал, но по их мелодии понял, что и они принадлежат Каде Молодовской, да и из самого цитирования тоже, потому что Аня читала мне или декламировала наизусть только стихи Молодовской.
Не вызывая ни в ком особого интереса, училась Рахель жить тихой жизнью кабачка: уже в четыре года сама научилась писать и читать и долгие часы проводила за размышлениями, за сосанием пальца, за чтением, за длительным рассматриванием, развлекавшим ее сестер: "Она заучивает на память потолок" - и пугавшим ее мать: "Кто женится на девушке, которая все время смотрит в землю?"
Но когда ей исполнилось шесть лет, произошло некое событие, доказавшее, что в любом человеке, даже самом обыкновенном и предсказуемом человеке-кабачке, скрывается "игральная кость" неожиданности. Поэт Шауль Черниховский приехал тогда в гости в школу, и Рахель сплела ему маленький венок из полевых цветов, спрятала у себя в ранце и, когда поэт остановился возле учеников, выстроенных в его честь у входа в деревню - "в белых блузках, с флажками и, поскольку он был врачом, также с подстриженными и чистыми ногтями", - вырвалась из удивленной группы, прошагала прямо к нему и поднесла ему свой подарок.
Директор школы <выяснить, как его звали>, учителя, ученики и особенно ее соклассница Шошана Шустер, назначенная поднести Черниховскому официальный букет от школы и уже изобразившая на лице застенчивую улыбку, которой она научилась после длительных тренировок в зеркальной комнате своего дедушки, - все застыли на месте. Но поэт, то ли потому, что понял, то ли потому, что нет, поднял Рахель на руки и поцеловал в обе щеки.
- А может, так и лучше, - сказал тогдашний директор школы <Яков Левитов?>. - Что, если бы доктор Черниховский спросил Шошану Шустер, как ее зовут? Сусана Сустер ославила бы насу деревню на всю Страну.
Ты помнишь, Юдит, нашего Левитова? Крупный человек, любитель петь и есть, с громким смехом и миндалевидными глазами, "узкими-узкими, как у настоящей китаянки". Через годы после той истории он заболел болезнью, которую "в те времена" никто не осмеливался назвать настоящим именем. Даже моя бабушка, любившая точность в словах, не посмела сказать "рак" о своей болезни. В "те времена" у людей была взаимопомощь, любовь была любовью, а не чем-то там таким, детей учили вежливости, но рак и Бога их настоящим именем не называли.
Свой аппетит Левитов сохранил, но тело его исхудало, смех стал пугающим. Я помню, как однажды он пришел в огород моей матери, его бывшей ученицы, посоветоваться с ней по вопросам питания и здоровья.
- Хана, - сказал он, - я не верю в такие вещи, но ты моя последняя надежда.
Она была с ним так жестока, что трудно поверить. Вместо того чтобы дать ему какую-нибудь диету из чеснока и ромашки, которая вселила бы в него надежду, она сказала ему, что из-за "запущенности", до которой он себя довел, даже вегетарианство его уже не вылечит. И, не удовлетворившись этим, добавила:
- Надо было думать от этом раньше, а не вести безответственный образ жизни.
Левитов сказал:
- Извини, Хана, я не буду больше тебя беспокоить, - и ушел, а спустя несколько недель приехали Элиезер и Аня: он - чтобы заменить умершего директора, а она - чтобы вынести меня из огня. Вот вам: своей смертью Левитов спас мою жизнь, а я почти забыл его имя.
Усы Черниховского щекотали шею Рахели, приятный запах исходил от его седых кудрей и щекотал ей ноздри. Он спросил, как ее зовут, и предложил:
- Не говори "Йофе", говори "йафе", потому что ты девочка красивая, а в Стране Израиля говорят на правильном иврите!
Она ответила ему:
- Но мы Йофе с "о"! - И тогда Черняховский засмеялся и погладил ее по голове. Слишком еще маленькая, Рахель влюбилась в поэта любовью безысходной и безнадежной и, зная, что он больше никогда не приедет в их деревню, надолго поселилась в школьной библиотеке, чтобы переписать его стихи себе в тетрадь. Медленно-медленно, высунув язык, заучивая до последней запятой стучащим от волнения сердцем. Слишком маленькая, чтобы понять все слова и найти все ответы, она с тех пор знала на память многие из его стихов и до сих пор может продекламировать их без запинок и ошибок.
В тот год время снова вернулось из своих дальних странствий и, заявившись проверить, что происходит во "Дворе Йофе", обнаружило, что Батия работает с отцом, ест с ним мороженое и науськивает его на врагов, Рахель переписывает стихи, Хана выращивает овощи, а Пнина помогает матери, говорит с ней о музыке, а летние праздники, Песах и Суккот, проводит с Ароном, приезжающим в деревню, чтобы работать, учиться, играть с девочкой, которая станет его женой, и знакомиться с правилами и выражениями семьи, которая будет его семьей.
- Это хорошо, что он приезжает, - говорил Апупа. - Заработает себе здесь загар и мышцы и станет настоящим Йофе, совсем как мы все.
Но Жених, несмотря на свое пылкое желание, не стал "как мы все". В загаре он не нуждался, будучи темным от природы, и мускулы не у нас нарастил, а принес с собой из дому - не те упругие, точеные мускулы, что у крестьянских сыновей, а простые, практичные мышцы мастерового человека, которые не перекатываются под кожей и не выставляют напоказ свои вздувшиеся жилы, но зато "имеют разум", как он сказал мне сам во время одной из наших поездок с редким для него и неожиданным горделивым выражением лица: у них есть разум, и уставать они не устают, и умеют работать сами, чтобы мозги "тем временем" могли думать о следующем действии.
<Было у него еще одно выражение, не вошедшее в наш семейный лексикон, но тоже говорившее о серьезности, с которой он относился ко времени: он постоянно говорил "Захвати назад" - в смысле "Никогда не иди с пустыми руками". Например: "Ты в курятник? Захвати назад косу из сарая", чтобы каждая клеточка времени была использована полностью и не было "специальных хождений". К тому же разряду относится его заявление, что всегда нужно что-нибудь делать, пока греется чайник, а не ждать, сложа руки, пока он закипит. "Знаешь, сколько времени за жизнь люди проводят в ожидании чайника? Годы работы зря пропадают!">
В более короткие праздники - Пурим, Шавуот, Хануку и Рош-а-Шана - Пнина ездила к нему, в Тель-Авив. Апупа провожал ее на деревенскую автобусную станцию, которая была тогда просто деревянной скамейкой возле магазина, и ждал с ней прихода автобуса. Автобус, пыхтя и качаясь на изношенных рессорах, въезжал в деревню, громко сигналя. Апупа открывал дверь, входил, хлопал по плечу пассажира, уже сидевшего за спиной водителя, и приказывал ему освободить место: "Извини и пожалуйста, ты будешь сидеть вот тут". Он усаживал Пнину на освободившееся место и наставлял водителя не сводить с нее взгляда.
"Ты не на дорогу смотри, а в зеркало! - наказывал он ему. - И если у девочки станет квас от езды, так ты останови, чтобы она могла сойти и освободиться", а в Хайфе "переведи ее своими собственными руками" в тель-авивский автобус "и впусти внутрь только после того, как увидишь своими собственными глазами, что шофер знает, что она из семьи Йофе, и убедишься, что этот шофер ответственный человек!".
Жених и его отец ждали Пнину на автобусной станции в Тель-Авиве, благодарили ответственного шофера, и гостья радостно выходила к ним, растроганная видом такси, уже заказанного в честь ее приезда Гиршем Ландау.
- Наивная девочка, - сказала Рахель. - Он ведь такси заказывал только для того, чтобы она потом рассказала об этом своей матери.
Тель-Авив приводил Пнину в восторг. Ее рот, глаза и уши - всё распахивалось ему навстречу. Она любила его гомон, его улицы. Его витрины, его платья и костюмы, двигавшиеся по тротуарам. Это был другой мир. Мир, в котором у мужчин гладкие ладони, а женщины не ломают ногти, выскребывая куриные кормушки.
- Она всегда возвращалась оттуда с горящими глазами, - сказала Рахель, - и когда доктор Гаммер отчаялся во всех диагнозах и каплях и спросил ее: "Скажи мне, Пнина, может быть, ты знаешь, почему в деревне у тебя нет воспаления глаз, а в Тель-Авиве есть?" - она ответила: "Это очень просто - здесь я моргаю, а в Тель-Авиве я нет".
- Синее море, и белый песок, и чистые дома, - сказала она Саре Ландау в ответ на вопрос, что она любит в Тель-Авиве.
- Наш дом очень чистый, - сказала Сара, и легкая обида шевельнулась в ее голосе.
- Я знаю, - улыбнулась Пнина, - я имею в виду дома, чистые снаружи.
Сара Ландау не поняла, о чем она говорит, но Гирш понял и повел ее к светлым домам с чистыми линиями в стиле Баухауз, построенным на бульваре Ротшильда и на маленьких улицах, ему параллельных и его пересекающих.
- Такие красивые, такие красивые, - повторяла Пнина.
Эти здания наполняли ее покоем и печалью. Женщина в красивом платье, проходившая мимо, вызывала у нее счастливую улыбку. Море учащало ее дыхание и высветляло румянец на ее щеках и шее. Все обращали внимание на тот факт, что Пнина бледнеет, когда другие краснеют, но никто, в том числе и Гирш Ландау, не догадывался, что эта бледность - первый признак ее будущей красоты, как те первые барашки пены, что появляются на гребне волны перед тем, как она разбивается о берег, и, уж конечно, никто не знал, что она предвещает ее судьбу.
- На море, - просила она снова и снова.
В Долине, которая тогда была куда шире и больше, чем сегодня, она никогда не видела такого чистого и спокойного простора, не ограниченного ни холмами, ни домами, ни деревьями, ни заборами, а лишь могучим, спокойным, надежным вселенским сводом.
Сара Ландау повела ее на набережную - где маленькую Пнину не переставала удивлять неуловимость горизонта, который то стоит на месте, то уходит куда-то [то он есть, то его нет] [сейчас он черта, а через мгновенье облако], - и там провела с ней беседу о "разных вещах, которые должна знать женщина": как посылать приглашения и кого сажать рядом с кем за столом, "который тебе, Пнинеле, придется накрывать, когда у тебя с Ароном будут дом и семья".
Пнина слушала, но не запоминала ни слова, потому что бусы на шее Сары Ландау, в которых раньше было лишь две нитки золотисто-прозрачных камней, теперь насчитывали уже четыре их ряда.
- Можно мне потрогать? - спросила она.
- Конечно, - сказала госпожа Ландау.
Пнина прикоснулась к камням - они были гладкими, на удивление легкими и, когда ударялись друг о друга, издавали неожиданный глухой звук - не драгоценных камней, а деревянных шариков. Пнине показалось, что они обожгли кончики ее пальцев, но она не могла понять, жаром или холодом.
- Какие они приятные, - сказала она.
- Это Гирш их мне подарил, - сказала госпожа Ландау.
- "Это дорогое удовольствие?"
- Очень дорогое.
- Он купил их в магазине?
- Таких камней нет в магазине, - сказала госпожа Ландау с гордостью, - это особые камни.
Гирш тоже уделял время Пнине. Освобождался ради нее от репетиций, беседовал и гулял с ней, показывал разные места и людей. Обычная его горечь развеивалась в ее присутствии. Уголки губ успокаивались. Видно было, что общество девочки ему приятней общества жены.
- Ты так похожа на свою мать, - сказал он, и один уголок его губ вдруг опять задрожал, - но ты будешь красивее ее.
- Я не похожа на нее, - удивилась Пнина. - Батия похожа. Батия - копия мамы.
Гирш улыбнулся и ничего не сказал. Он повел Пнину в магазин одежды и купил ей там подарок: некую странную одежду, большую по размеру, которая вошла в йофианскую семейную историю под названием "балахон". Это был не плащ, не жакет и не платье, а, по словам Сары, "тряпка, о которой мудрецы так и не решили, что она такое".
- Сейчас этот балахон уродлив, но когда Пнина будет красивой, он тоже станет на ней красив, - сказал Гирш.
И еще он купил ей и Арону газированную воду и мороженое.
- Жалко, что нельзя принести немного Батии, - сказала Пнина и рассказала ему, что слепой продавец мороженого уже не приходит в деревню. Шимшон Шустер однажды поймал его и сказал, что арабы не должны показываться в деревне, пусть идет отсюда и не смеет больше возвращаться. Слепой мороженщик притворился также глухим, и тогда Шустер разозлился еще больше. Он побежал, принес из инкубатора бутылку керосина и облил им ящики с мороженым. С тех пор слепого араба уже не видели в наших местах. Апупа искал его, спрашивал прохожих, кричал, что "Шустер дорого заплатит и за это тоже!" - но Батия была умнее и практичнее, чем он. Она знала, что осел, даже если не вернется с хозяином, придет сам, чтобы получить у нас привычный кубик сахара, - знала и ждала.
Гирш повел детей в кафетерий, где он обычно встречался со своими друзьями. Это была шумная и веселая компания - музыканты и поэты, любившие пить, и кричать, и смеяться, и спорить. Арон тихо сидел на стуле, крутя в пальцах лежавший у него в кармане шарикоподшипник, глядел на проезжающие машины, закрывал глаза и что-то шептал про себя.
- Что ты там бормочешь, Арон? - спросил Гирш.
- Названия машин.
Вокруг засмеялись.
- Я люблю, чтобы у вещей были имена, - сказал мальчик серьезно.
Это заметили также Амума и Апупа. Когда Арон приезжал в деревню, у него в кармане всегда были химический карандаш и блокнот, и он выспрашивал название каждого нового для него предмета, вещи и человека. Если ему показывали какой-нибудь рабочий инструмент, он с большой серьезностью выяснял, как этот инструмент называется. Если ему пели детскую песенку: "А у нас машина, белая, большая…" - он тут же допытывался: "Какая машина? "Мак-дизель" или "Уайт"?" Если ему говорили: "Это яблоко "ранет", это груша "спадона"", он аккуратно записывал. Если его знакомили с человеком, он повторял его имя несколько раз, пока не запоминал. По вечерам он сидел и заучивал записанное в тетрадке, а потом подавал записи Апупе и просил:
- Проверь меня, Давид, извини и пожалуйста.