И в этот трогательный момент я улыбаюсь и даже чуть не смеюсь, потому что буквально слышу, как Айелет и Ури, хотя их здесь нет, шепчут за ним продолжение: "…это мои мины остановили людей Каукжи", или "…это мои взрыватели подняли в воздух мост Бнот-Яаков", или историю о тех его старых огнеметах, которые армия "не зря после Шестидневной войны вытащила снова со складов Музея Хаганы, потому что иначе не могла выскрести террористов из их укрытий".
И вот, поскольку свою часть соглашения с Апупой он уже выполнил, обо всех нас позаботился, как обязался, и уплатил, как обязался, за наше обучение и дома, за наши бар-мицвы и бат-мицвы, за свадьбы для живых и за памятники для мертвых, то сейчас ему действительно ничего не осталось делать, кроме самой большой заботы - что будет, если вспыхнет война. "Не врагов я боюсь, я боюсь нашего собственного жулья". Поэтому он копает, к этому он готовится, и мы все еще скажем ему спасибо.
- И дело тут совсем не в "правых" или "левых". Те чума, а эти холера, и для меня что Шуламит Алони, что Геула Коэн, они обе для меня одно и то же. Ты помнишь, Юдит, как эта Геула бушевала в кнессете после мира с Египтом? Как будто ее муха укусила. Порвала вожжи, помочилась на оглобли и убежала в поля.
Недалеко от Кфар-Баруха, в том месте, где раньше было большое искусственное озеро, Долина возвращается к своей первозданности: несколько гектаров болот и зарослей, нутрии, дикие кабаны и веселые зимородки, а в камышах осторожно шагают цапли, подбирая лягушек и рыбешек. А если прислушаться, особенно с закрытыми глазами, можно услышать далекий рев диких ослов.
Районный совет прокладывает здесь несколько дорог, и, поскольку их трассы уже размечены и вскоре здесь появятся трактора и катки, я вырываю там нарциссы. Чем старее нарцисс, тем глубже он сидит в земле <совсем, как наш Жених> - и как только я вижу длинные листья и высокие стебли соцветий, я понимаю, что мне предстоит прокопать больше полуметра, чтобы добраться до луковиц. Я кладу их, вместе с комьями тяжелой мокрой земли, в захваченную с собой картонную коробку, и, когда мы едем обратно, эти нарциссы наполняют пропитанное бензином нутро "пауэр-вагона" такой пронзительной свежестью, что раскалывается голова и слезятся глаза. И тогда Жених наконец прекращает свои жалобы, и старые пятна крови сами собой исчезают с обивки, а повисшие в воздухе старой кабины всхлипывания Пнины и стоны ее родовых схваток, которые слышит только моя фонтанелла, оседают совсем.
- Ты уже перепутал все рассказы, - ворчит Жених. - В больницу мы с ней ехали в "транзит-аванте". Ты что, думал, я повез свою Пнину рожать на этом своем страшилище?
* * *
На день сорокалетия Апупы дочери приготовили для него представление, а супруги Ландау приехали со своим сыном из Тель-Авива. Гирш играл, Амума поплакивала, а Жених, тогда еще подросток, улыбаясь редкой улыбкой, объявил, что "хватит спорить о температуре супа", и положил на стол коробку со своим подарком. Это был карликовый примус, который он сумел избавить от двух извечных примусных недостатков - запаха и рева.
Амума налила порцию супа для Апупы в металлическую миску, поставила ее на новый примус, и все были счастливы: Арон, потому что обрадовал своего будущего тестя. Амума, потому что булькающие пузыри свидетельствовали, что горячее этого супа уже ничего быть не может. И Апупа, потому что маленький примус еще раз подтвердил, что он выбрал самого лучшего мужа для своей дочери и самого лучшего зятя для себя самого.
Несколько дней он озабоченно расхаживал, напрягая свои куриные мозги, и наконец объявил, что пришло время построить для семьи настоящий дом, из бетона и камня, а маленький деревянный барак, в котором они жили до сих пор, отдать Жениху под мастерскую. "Для работы и для проектов".
Сам Апупа в проектировании нового дома не участвовал.
- Решите все сами, - сказал он, - а когда надумаете, скажете мне, что нужно сделать.
Для себя он хотел только большую деревянную веранду, которая смотрела бы на холмы и поля. Арон сразу же занялся схемой прокладки труб и электропроводки в будущем доме, Амума планировала, как его разгородить внутри, а Сара Ландау послала к нам своего знакомого строительного инженера из Хайфы - помочь с фундаментом и каркасом. Это был высокий и худой холостяк, которого сама Сара неизменно называла "инженер Флоренталь" - даже в разговорах, никак не связанных с его профессией: "Инженер Флоренталь, сколько вам сахара в чай?" или "Инженер Флоренталь, вам будет удобнее вот в этом кресле", пока Рахель не высказала предположение, что "Инженер" - это не профессия инженера, а его собственное имя.
"Инженер Флоренталь" поведал Саре Ландау, что в проект дома включена также отдельная комната для ее сына. Она тут же встревожилась: "Но что будет с его школой?" Однако Гирш, который тоже понял, что должно произойти, очень обрадовался: его сын будет больше времени проводить во "Дворе Йофе", и в результате он сам сможет, не вызывая подозрений, умножить частоту своих визитов туда, играть для Амумы и видеть ее слезы. А сам Арон, как будто в оправдание отцовской радости и материнских опасений, бросил школу, совсем оставил Тель-Авив, переехал к нам и стал нашим прорабом. Всем, кто его спрашивал, он отвечал, что приехал только на время строительства, а затем вернется в гимназию. Но все понимали, что он приехал, чтобы остаться. Он привез с собой маленький чемодан, ящик инструментов и полевую раскладную кровать с деревянными ножками, металлическими коленками и брезентом, висящим, как на сносях, и Амума торжественно вручила ему - ощущение церемониала витало при этом над ними обоими, и Жених очень расчувствовался - настоящий йофианский пуховик.
Муж Наифы привез из Дженина целую хамулу специалистов - строителей, штукатуров и опалубщиков, споры которых были так похожи на наши споры и голоса которых были так похожи на наши голоса, что маленькая Рахел ь сказала: "А я не знала, что есть Йофы-арабы". И, несмотря на молодость прораба, дом был построен с рекордной быстротой. А когда работы по дому были завершены, Арон превратил барак в свою мастерскую и установил для себя отныне постоянный распорядок: днем - помогать во "Дворе Йофе", работать и совершенствоваться у немецких мастеров, чинить приборы и инструменты по всей округе, а ночью - сидеть, и чертить, и думать, и стирать начерченное, пока голова не свалится на грудь.
Но на этом история не закончилась. У англичан были тогда шпионы и доносчики по всей Стране, и слух о примусе, изобретенном Ароном Ландау для Давида Йофе, достиг и их ушей. Прошло немного времени, и в нашем дворе появилась целая делегация: два офицера интендантской службы, старый военный повар, один рядовой солдат и два инженера. На одном из инженеров были вельветовые брюки, на другом - шотландская юбка, по, несмотря на эту одежду, всем было ясно, что они тоже из армии, потому что они жевали жвачку на диво согласованными жевками, словно какой-то армейский внутренний метроном командовал им: "Нале-во! Напра-во! Нале-во!" Хана смотрела на них с умилением. Сама жвачка, конечно, вызывала у нее отвращение, но это энергичное и размеренное жевание наполняло ее вегетарианское сердце восторгом.
Увидев, как молод изобретатель, инженеры были потрясены, и тот, что в юбке, которого, кстати, звали Джордж Стефенсон, угостил Арона жвачкой: "Have some chewing gum, lad", но Жених отказался. Он не будет жевать "чингу" - так он заявил, - это американский обычай, вредный и непристойный.
Они попросили у Арона примус, сфотографировали его, измерили и взвесили, поочередно поместили его в пять разных видов ранцев, заставили солдата с примусом на спине бежать, лежать, ползти и катиться, потом проверили, как он горит при разных видах горючего, при южном и при западном ветрах, записали время закипания, изучили, может ли солдат понять, как с ним обращаться, и сколько времени надо потратить на его обучение, пока поймет. Наконец они успокоились, и Арон, у которого не было нужных для массового производства условий, начал ездить каждый день в мастерские британской армии в Хайфе. Он получил там превосходные рабочие инструменты, работал с самыми лучшими специалистами и вместе с ними придумывал, как улучшить свой примус. Он приобрел среди них новых товарищей и однажды вечером даже принес домой анекдот, который рассказал ему один английский слесарь-поляк, а он записал в своей записной книжке и осмелился по секрету рассказать Апупе.
- Старый мужчина, он как примус, - прочел он по записи, серьезно и старательно. - Если в нем осталась хоть одна капля - головка еще горит. - Поднял голову от записной книжки и смущенно улыбнулся, когда Апупа засмеялся.
В любой горелке наиболее важные части - каналы, что подают горючее и воздух, а также пустоты в головке. После того как они были усовершенствованы и отполированы, и вес примуса уменьшился, и синева его пламени углубилась, а жар увеличился, были изготовлены несколько десятков опытных образцов таких примусов, которые затем отправили в самые разные подразделения английской армии. А когда эти образцы прошли все испытания - в разных климатах, и на разных высотах, и в разных руках, - молодого изобретателя вызвали на окончательную встречу на военной базе в Курдани. Апупа и Гирш Ландау, в сопровождении адвоката тель-авивского симфонического оркестра, поехали с ним.
- Авторские права - это авторские права, - сказал адвокат оркестра развеселившемуся английскому полковнику, - и не имеет значения, примус это, "Смерть и девушка" или канцелярская скрепка.
Только после того, как они вышли из кабинета, полковник заметил, что молодой изобретатель слегка хромает, а его глаза жадно обшаривают огромную свалку старых военных машин, скопившихся на базе в ожидании очереди на переплавку. Он спросил мальчишку, как бы в шутку, не хочет ли тот взять себе "кого-нибудь из этих покойников", и грудь Арона чуть не лопнула от волнения. Он с усилием кивнул, указал на старую военную машину "скорой помощи" и выдавил: "Эту".
- Хороший выбор, - сказал полковник. - Это Dodge Power Wagon WC44, машина, подобной которой нет, если, конечно, кому-нибудь удастся вернуть ее к жизни.
У нас не было тогда денег на тягач, и поэтому назавтра Апупа вернулся в Курдани, нагруженный толстыми веревками и цепями и ведя за собой двух волов, одолженных у немецких приятелей Жениха. Семейная легенда рассказывает, что быки тащили "пауэр-вагон" от лагеря Курдани до деревни, а когда при подъеме на холм их сил не хватило, Апупа сам впрягся между ними, вбил еще пару копыт в землю, и так они вместе, общими усилиями и дружно мыча, затащили "пауэр-вагон" в наш двор. Но Рахель говорит, что это и на самом деле легенда, потому что "в действительности было так: Апупа помогал им, честно толкая сзади, а не таща с ними спереди".
Жених починил "пауэр-вагон" и вернул его кжизни, а что касается примуса, то изобретение Жениха претерпело еще несколько необходимых изменений, а потом британская армия начала оснащать им своих солдат. В результате каждый британский солдат в Западной пустыне получил возможность съесть свой утренний "Полный Монти", то есть полный горячий завтрак согласно знаменитому меню фельдмаршала Монтгомери: яйцо с сосиской, фасоль и картошка, полоски бекона и все прочие "яды", - и это привело к четырем важным результатам: довольные солдаты Монтгомери победили подавленных солдат Роммеля в бою при Эль-Аламейне, евреи Страны Израиля были спасены от немецкого вторжения и верной гибели, Жених получил гонорар от правительства Его Величества, а по окончании войны Арон Ландау женился на Пнине Йофе.
Глава третья
ВРЕМЯ
Летними днями, когда отец исчезал из дому, а мать принимала своих "гостей" или возилась в огороде, я шел к Ане и мы уходили гулять. Я встречал ее на середине тропы, которую протоптал за время утренних походов к ней, и оттуда мы шли в "наши места". В сады - посмотреть на цветенье слив, густое, белое, которое она любила больше всего. В апельсиновую рощу - поискать птичьи гнезда, глянуть, какие яйца уже треснули, а из каких уже вылупились птенцы. На железнодорожную станцию, к эвкалиптам - посмотреть, как нахальные кукушки подселяются в гнезда к воронам.
К нашему пшеничному полю мы тоже ходили. Сколько лет уже прошло, а по его краям все еще чернели ожоги былого пожара, и по другую сторону всё так же мелко бежала мутная водица вади, в которую Аня окунула меня тогда. Аня пританцовывала и скакала на ходу, взлетала в высоком прыжке, как большая песчаная кошка, кричала и размахивала длинными руками, передразнивая чибисов, которые угрожающе пикировали на нас и пронзительно кричали. Иногда она даже швыряла в них маленькие камешки и комочки земли.
- Не бойся, Фонтанелла, я никогда не попадаю.
И однажды, уже перейдя вади и продолжая свой путь к соседским полям, мы вдруг увидели моего отца с Убивицей. Моя задрожавшая фонтанелла ощутила их раньше, чем Анины глаза их заметили, но не успел я повернуться, как ощутил ее напрягшуюся руку и понял, что теперь и она видит. Если описывать этот миг как один из многих в любовной истории семейства Йофе, то я не могу сказать, относился он к плохим или к прекрасным. Но я помню, что моя фонтанелла вдруг задрожала очень сильно, и я думаю, что это было первое в моей жизни ясное пророчество, в котором были также слова и которое выходило за пределы простого ощущения: я ясно увидел моего мертвого отца, лежащего в постели этой женщины.
Но тогда он был еще жив и лежал с ней рядом, и их тела белели на розовато-сиреневом ковре, который соткали для них последние лепестки мальтийской рикотии и первые цветы дикого клевера и льна. Заметив нас, они приподняли головы от удивления. Я тоже был удивлен, но не своим пророчеством и не тем, что сейчас неожиданно увидел, - во всем, что касалось моего отца, те неожиданности, которые должны были бы удивлять, едва произойдя, начинали казаться чем-то вполне естественным, - меня удивило, что его ладонь лежала в ее руке. То было новое для меня проявление любви. Моей матери отец никогда не давал руку, а когда она сама брала ее - на семейных торжествах, демонстративно и решительно, - он говорил, тихо и сухо:
- У меня только одна рука, Хана, оставь ее мне, пожалуйста.
К счастью, расстояние между нами и белые занавеси сливового цветения, плывшие вперемешку с голубыми занавесями люпина, позволили нам разминуться, не оглядываясь. Отец, и сын, и две женщины, обе чужие-любимые, - все сделали вид, что не видят друг друга, а вечером, когда мы с отцом встретились во дворе, он вел себя так, будто ничего не произошло. Но какой-то новый блеск появился в его взгляде. Он не размышлял - что было бы естественно, - расскажу ли я матери, не просил извинить его за измену - его забавлял внезапно открывшийся ему характер моих отношений с Аней.
Точно ли она их увидела? Не знаю. Она тут же побежала дальше, увлекая меня за собой, но она делала так и во всех других наших многочисленных прогулках. Пробежав еще немного, она бросилась на землю, легла на спину и потянула меня на себя, и вот я уже млел от прикосновения ее руки, медленно скользившей под моей рубашкой, и моя голова уже лежала на ее животе. И хотя я любил ее так, как любят молодую мать, и как любят старшую сестру, и как любят подругу по детским играм, но уже тогда и даже много раньше, в какие-то неожиданные, неясные мгновенья, моя любовь к ней вдруг становилась любовью мужчины и страстью к женщине.
Мой мозг еще не образовал тогда гроздья надлежащих нервных клеток, тело не приготовило еще необходимый костяк, еще не нарастило на него нужные мышцы - но какой-то жар уже обжигал мои чресла, и дыхательное горло превращалось в жаркий и мягкий прут, казалось прораставший прямо из диафрагмы. Мне хотелось прижать грудь к груди, живот к животу, вжать все мое тело внутрь всего ее тела, под моей фонтанеллой вздымались подземные воды, и одно лишь слово подходило для них - любовь. Картины, которые мне рисовались при этом, не так уж отличались от того, что мы с ней делали обычно: игры и прогулки, бег наперегонки, шутливая борьба, объятия и ласки, - но моим глазам эти картинки представлялись весьма необычными: они как будто соскальзывали на меня откуда-то с высоты небес, легкие, невидимые, не нуждаясь в свете, медленно крутясь и снижаясь. Я помню их приземления - ту быструю дрожь, что вдруг проникала сквозь свод моего черепа, - а когда они уже становились видимыми моим глазам, то виделись им как бы откуда-то изнутри, возбуждая и кружа мне голову больше, чем любая картина, видимая обычным путем.
Была у нее привычка - шептать мне в уши фразы, вначале ясные и простые, и вдруг все согласные растворялись, и слова сходили на нет, исчезая, как поливочная вода в садовой канавке, и хотя слышно еще было, что это слова, но их уже невозможно было понять, даже моей фонтанеллой.
- Скажи еще раз, - умолял я, напрягая не только слух, но и осязание, и обоняние, и зрение, а она опять:
- Ты помнишь, Фонтанелла, как мы шли тогда с тобой, и я ниотку… - И вот, мелодия еще длится, а слова ее уже распадаются на невнятно тянущееся Н, и неслышно шепчущее Ш, и почти непонятное П, и любовно ласкающее Л, и мягко млеющее М, и вся фраза тоже куда-то уплывает, уходит, и тонет, и журчит себе тихо-тихо где-то под землей, а потом вдруг - из тишины - снова всплывает: "…Мальчик ты мой".
- Я мальчик мамы и папы, - сказал я однажды, извещая об этом не только ее, но и себя.
- Давай посмотрим, остались ли еще знаки, - сказала Аня.