28…
Еще несколько дней я пребывал в состоянии вялого транса. Затем в день своего рождения, проявив явную предусмотрительность, я задал Фарли Уэдерану вопрос: можно ли мне остаться у него переночевать, поскольку Отец непременно потянет меня в ресторан, и там на сладкое жеманная официантка непременно притащит торт с грандиозным бенгальским фейерверком, ну а мне всего этого не хочется, не хочется, и все тут. На что Фарли сказал: какой разговор! - хотя все выглядело довольно-таки странно, ведь в сущности мы с ним не были близкими приятелями. Вот мы дурачились, дурачились с другими ребятами в спальном корпусе, как вдруг меня охватило какое-то дикое, безудержное веселье, и на душе стало легко-легко; я извинился, сказав, что через минуту вернусь, ринулся по коридору, выбежал во двор, даже не потрудившись накинуть пальто.
Опьяненный внутренним покоем, беззаботной радостью, я, не будучи провожаем ничьими взглядами, несся через весь кампус, - кругом не было никого: ни удивленных наставников, совершающих свой вечерний променад, ни уже не реагировавших на чужое буйство одноклассников. Мы все, отпрыски из школы Джонса Бегемота, были личности незаурядные, но - к чему скрывать? - несколько чокнутые. Хотя чокнутые тоже бывают разные, как разными бывают и матери, и уж лучше быть тихим помешанным, чем таким, который столы переворачивает. Так что же заставило меня тогда обратиться в бегство? Нет, нет, не радостная мысль, как вернуть Наду домой, погнала меня по дорожкам кампуса, и даже не желание узнать, почему она сбежала - это меня не интересовало вовсе, - не мысль о том, что я могу все исправить, я, тихий пай-мальчик с зализанными волосами, обычный пай-мальчик, не достигший половой зрелости, не знающий хирургического внедрения в мозг, озабоченный идеей самосохранения!
Ныне я молю судьбу, чтобы она еще хоть раз подарила мне подобное ощущение неземного блаженства, это озарение безумной и непорочной невинности, наполнившее все мое существо в ту мартовскую среду в половине восьмого вечера, в одиннадцатую годовщину моего рождения и в первый день моего умирания! Я молю судьбу, всех святых, Христа и самого Всевышнего в его тоге, сверкающей зеркальной позолотой, чтоб воспламенили мою дряблую, жалкую плоть этим ярким огнем! Клянусь, мой читатель, наконец-то я возвращался к жизни после стольких дней душевного ступора. Знаешь ли ты, что такое, пребывая во сне, ощущать пробуждение или пробуждаться, еще находясь в состоянии сна? Когда ты еще не в силах стряхнуть с себя дрему, не в силах открыть глаза? Господи Боже, ничего нет страшнее на свете! Я погрузился в подобный ступор, слушая через бельевой отсек их перебранку, потом на время очнулся, но тотчас забылся вновь, когда Нада, пытаясь разгладить ладонью простыню подо мной, произносила то, что я уже ожидал услышать, и уже окончательно и с головой ушел в небытие, когда Отец, рыдая у меня на плече, говорил такое… я не стану больше повторять, что он мне говорил (надписи на стенах клозета - поэзия в сравнении с мужским откровением Отца), и вот я снова - вы поняли? - вышел тогда из этого транса, почему-то мне почудилось, что наконец я смогу найти на все ответ.
Я взлетел по ступенькам в главный корпус, но там уже было совершенно темно. Думаете, это остановило меня? Ничуть! Перемахнув через невысокую кирпичную изгородь, я помчался за угол по дорожке с указателем: ВХОД ДЛЯ ПОСТАВЩИКОВ, которая вела в запретную для нас, учащихся, зону. Дверь черного хода также была закрыта, и фонарь над ней не горел, однако я в своем жарком, полуосознаваемом возбуждении не колеблясь стукнул кулаком по оконной раме и та - о чудо! - треснув, обрушилась на меня вместе со стеклом. Я смахнул с себя все лишнее - щепки, осколки, слезы (неужто я плакал?), и полез в окно, порезав до крови ногу - но это ерунда, это пустяки!.. Проникнув внутрь, я побежал по темному коридору и даже чуть было не промахнул нужную дверь, резко затормозил, забуксовав у фарфорового фонтанчика для питья, заметался и обнаружил наконец то, что искал - "Архив", святилище, где хранилось про нас, питомцев школы Джонса Бегемота, множество тайн, которые оставались за семью печатями. Каким-то образом я все же туда проник, хотя фрамуга наверху никак не открывалась, к тому же руки ужасно скользили от непонятно откуда взявшейся крови, но вот я спрыгнул вниз и оказался внутри, победоносным движением руки зажег целое созвездие мигающих и подрагивающих флюоресцентных ламп и тогда увидел то, что искал. По всей стене тянулся шкаф для хранения документации. Меня охватила блаженная радость. Сердце так и заколотилось, будто вот-вот мне предстояло увидеть что-то невообразимое. Со всех ног, скользя и спотыкаясь, я ринулся к ящикам и заметался в поисках буквы "Э", в течение нескольких мучительных мгновений никак не мог найти ее, пока, наконец, до меня не дошло, что надо искать в самом конце. Я рванул на себя неподъемный ящик и, тяжело дыша и пыхтя, принялся перебирать картонные папки, пока не наткнулся на ту, где было выведено "Эверетт"; тут словно облака надо мной рассеялись и я просто ошалел от радости. Но лишь на мгновение. Я вытянул папку из ящика. Стал просматривать бумаги - бумажки с графиками и цифрами, по виду напоминавшие мои экзаменационные задания; вот жалостная справка о состоянии моего здоровья, написанная одним наглым шарлатаном и обошедшаяся Наде в шестьдесят долларов, вот пять рекомендательных писем от прежних моих учителей, естественно источавших мне похвалы, однако на чтение этого у меня не было времени. И наконец я нашел то, что искал. Оценка моего интеллектуального развития. Там было две бумаги: в одной значилась цифра 153, а в другой, помеченной более поздней датой, - 161. Я поочередно переводил взгляд с одной бумаги на другую, пока не осознал весь смысл увиденного.
И тогда огненное ядро вокруг меня взорвалось, и я разрыдался. Я рыдал от ярости. Чего же она тогда хотела от меня? Чего она еще ждала? Не могу я лучше! Я превзошел самого себя, а ей все еще было мало… ей было мало моих способностей… так что же я мог еще? Я порвал бумажки на мелкие кусочки. Подобрал остальное содержимое ящика с пола и тоже все изорвал в клочки. Я рванул ящик с такой силой, что он упал и ударил меня по ноге (после у меня на бедре появился громадный оранжево-черный кровоподтек, налившийся, точно спелый грейпфрут), и внезапно передо мной замелькали раздираемые, бьющиеся о стены, падающие на пол папки, и, схватив стул, я вдруг с неожиданной для себя самого силой запустил им прямо в мигавшую флюоресцентную панель над головой. И я клянусь вам, - ей-Богу, поверьте! - никогда в жизни я не ощущал такой полноты жизни, как в тот момент. Никогда! Каждая клеточка, каждый кровеносный сосуд во мне испытывал радостную дрожь, - но мне было не до смеха, какой уж тут смех! - кости мои скрипели, им тяжеленько пришлось, а мое нежное, натужно пульсирующее сердце, этот крохотный мускул в самом центре моего существа, напряглось и разбухло, как и всякий орган, принявший на себя мощную нагрузку, накачивая и толкая кровь во все уголки и закоулки моего естества. Это было замечательно! Просто замечательно! Я все продолжал вытягивать ящики, ноги скользили средь груды бумаг, ударился боком о какой-то стол и всю свою ярость обрушил на него: запустил руку в ящик, извлек бутылку чернил, и в ту же секунду она полетела и грохнулась о стенку, чернильные брызги смешались с жаркими слезами счастья, в этот момент я понял, что способен на кое-что еще - и это будет самая выдающаяся, самая смехотворная из моих проделок. И, поднявшись из глубин моей утробы, исторглась на весь этот погром наимерзейшая из жидкостей, окроплению которой когда-либо подвергался за всю историю человечества бумажный архив.
29…
Так закончилось для меня пребывание в школе Джонса Бегемота, а мне Густавом и его матерью, а также Спунами было передано высказывание декана Нэша, что, дескать, он всегда настороженно относился ко всем Эвереттам без исключения. Их знания эклектичны, взгляды поверхностны и носят богемный, если не сказать обывательский, характер; все они, как родители, так и чадо, эмоционально неуравновешенны. Отныне школа Джонса Бегемота никогда не уступит ничьим уговорам в ущерб своим высоким требованиям. Нет и нет! И Густав изобразил, как наш доблестный декан играет губами и двигает ноздрями, произнося эту речь, как бы желая вдохнуть свежую струю аристократического озона, без малейшей примеси блевотной вони, которая, наверное, ассоциировалась у него со мной.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1…
Еще несколько дней все тело у меня зудело, затем я стал ощущать в ушах какое-то непонятное тоненькое жужжание, но вот зуд прекратился, жужжание утихло, как будто кто-то выключил меня из сети.
Помню, как я плакал, уткнувшись в рубашку Отца и чувствуя, как его большие, ласковые руки обнимают, похлопывают меня по спине. Он меня полностью простил. Теперь у нас была новая служанка, которую звали Флоренс и которая, очевидно, не была в курсе всех наших бед. Она называла меня "мой умник", "мой умничек", и голос у нее был хоть скрипучий, но искренний. Приходили гости - собственно, не ко мне, к Отцу, ему были необходимы люди, - и я слышал, как Мейвис Гризелл, и Тиа Белл, и Чарлз Спун, и Григгсы, и Бэбэ, буквально все, приглашали Отца к себе на коктейль и предлагали, если ему понадобится уехать из города, с радостью взять к себе Ричарда (то есть меня!) на несколько дней и убеждали не переживать. В конце концов все образуется. После чего их стало не видно и не слышно.
Жизнь без Нады поражала тем, что она походила на жизнь с Надой. Обнаружилось, что она не так уж часто бывала в доме. Вот уж было приятное открытие!
- Ну и что? Подумаешь! - с угрюмой веселостью говорил Отец, когда мы с ним посреди ночи совершали налет на холодильник.
Мы жрали, как свиньи. Отец толстел, похлопывал себя по брюшку и говорил в пивной всяким случайным знакомым, как правило коммерсантам, заглядывавшим туда около пяти во время своих разъездов по городу:
- Ну вот, растет понемножку!
И похлопывал по животу, как похлопывают собаку.
С уходом Нады ушла и наша прежняя служанка Джинджер; почему, я так и не понял, и вместо нее у нас появилась уже немолодая особа с добрым лицом и жила она в комнате для прислуги, что над кухней, ну а с Джинджер постоянно возникали какие-то проблемы: вечно требовалось подвозить ее до автобусной остановки, где она, сев в автобус, устремлялась в девятимильное турне по городу через Фернвуд, Борнуэлл-Пасс, Плежер-Деллс и Оук-Вудз.
Я запомнил один любопытный момент во время нашей первой встречи с этой Флоренс. То, как она снимала свои черные бумажные перчатки, ужасно напоминало то, как Отец демонстрировал мне свою продукцию - пучок проволоки. Держа пучок в одной руке, Отец поддерживал его с противоположного конца другой, точно какую-нибудь драгоценность; вот и Флоренс, стягивая перчатки с руки и произнося что-то вроде: "Холодновато нынче для апреля, да?" - замешкалась, не успев высвободить средний палец, и он странно торчал, надставленный неснятым пальцем перчатки.
Две недели я не посещал школу. Потребовалось примерно две недели, чтобы оформить мой перевод в фернвудскую среднюю школу (которую, впрочем, я так и не закончил), и кроме того. Отец считал, что мне необходимо "отдохнуть". Вот я и слонялся по огромному дому, выглядывая в окна. Лужайка начинала зеленеть. Стоило Флоренс войти, я тут же выходил из комнаты; мне не хотелось, чтобы меня жалели. Флоренс бесконечно пылесосила, вытирала пыль, открывала краны с водой до отказа. От нее исходил какой-то наполненный состраданием запах мыла и проволочной щетки для мытья кастрюль, подобно тому, как от Нады исходил какой-то тяжелый аромат, олицетворявший душистое беспокойство. Но, по правде говоря, о Наде я не вспоминал, и я хочу, чтобы вы это знали. Я особо не задумывался над тем, что не оправдал ее надежд, что от меня, одиннадцатилетнего неудачника, она имела только одни неприятности. Я просто отдыхал, слушал, как бьется мое сердце, равнодушно прикидывал, что будет, если оно совсем остановится. Я отдыхал. И становился все худее.
В доме была одна комната, о которой мы "не вспоминали", - комната Нады. Флоренс со своим пылесосом, тряпками и мастикой туда не заходила и даже о ней не упоминала после того, как Отец однажды сказал, чтобы она "забыла" об этой комнате. Флоренс понимающе кивнула, как будто в каждом доме была такая особая, отверженная комната.
Я помнил Надину комнату с того самого дня, когда нас водил по дому мистер Хэнсон. То была лучшая комната на втором этаже, с восхитительным эркером, выходящим на залитую солнцем лужайку, окаймленную вечнозеленым кустарником, так что казалось, ты паришь в воздухе над волшебными зарослями, - вот какая она была сказочная, эта злополучная комната, где Нада стучала на машинке и проводила часы в тайне от нас. Иногда, если Отца не было дома, я вышагивал взад-вперед перед дверью этой комнаты, той Комнаты, Той комнаты, раздумывая про себя: "А что, если туда войти?"
И однажды вошел.
Комната по-прежнему была прелестна. Но, как и можно было ожидать, ужасно захламлена. Уже по одному тому, как были расшвыряны здесь книги, которые валялись и на неубранной постели, и, раскрытые, беспомощные, на пыльном полу, - можно было сказать, что с хозяйкой этой комнаты что-то не так. Книг немного, но все в беспорядке. Письменный стол Нады был придвинут к самому окну и, вероятно, ею самой, так как на зеленом ковре остались отпечатки четырех ножек. Стол был пуст. Машинка с него исчезла. Из комнаты исчезло все. Дешевая алюминиевая настольная лампа валялась на полу, развернув на меня свою лампочку. Я поднял ее и водрузил обратно на стол.
Работа Нады являлась для меня запретным плодом. Я бы мог спрятаться у нее в ванной и затем удивить ее тем, что читал ее рассказы, - она открыто не запрещала мне ни того, ни другого. Но я все понимал! Я был восприимчив и понятлив, такой уж я был ребенок! Но теперь все это в прошлом, и я рылся в ее ящиках, - то и дело под руки с шумом выкатывались карандаши, - решив дознаться до сути ее тайны. Некоторые ящики были забиты старыми бумагами и какими-то пожелтевшими рукописями, и когда я стал их читать, то ощутил головокружение и легкий приступ тошноты, поэтому решил отложить чтение на другой раз. Пришлось орудовать не так быстро. Обливаясь потом, я открыл наугад какую-то записную книжку и тупо уставился на небрежно набросанные записи:
"1. Заглянуть в антикварный магазин, о котором говорила Б.
2. Прибрать в автомобиле - указать на пролитый Р. шоколад".
Кто это "Р." - я? Неужели я для нее только "Р."? А может, это знак особого внимания? Я стал читать дальше:
"NB. NB. NB.! Надо как-нибудь почитать Гегеля".
Да, и мне бы не мешало Гегеля почитать. Я стал дальше листать эту священную книжицу, испещренную голубыми и четкими, точно тонкие вены, строчками, красиво разбегавшимися по страничкам, а вверху артерией - бегут еще более красивые и крупно выведенные строки:
"Идея рассказа: новобрачные во время медового месяца, подсаживают голосующего; обычный разговор, что-то жуткое, снова обычный разговор; он выходит, они едут дальше".
Мне показалось, что на рассказ это не слишком похоже.
"Изменить "Смерть и девушку", поменять название".
Интересно, выполнен ли этот замысел? Исправила ли она рассказ, поменяла ли название? Мне нравился ее понятный, с таким милым наклоном петлястый почерк, то, как у нее получается буква "i", как лихо она перечеркивает "t". Я представлял, как Нада сидит за этим столом, освещаемая зимним солнцем, и волосы у нее сияют и пахнут сигаретным дымом, лицо напряжено, поглощенное работой, уносившей ее так далеко от Отца и от меня.
"Где-то должна быть сюжетная мысль, но где? Кульминацией станет смерть X., но надо идти дальше. Вопрос, как до нее дойти и что будет потом. Как и во всяком повествовании от первого лица, здесь должна быть полная свобода. Некоторые важнейшие события - какие, черт побери? - приводят к этой смерти".
"Комический нигилизм".
"Бессмысленное маниакальное поведение на фоне природы… лес, цветочные клумбы, таинственные встречи, параллели…"
Медленно ко мне возвращалась Нада. Я стал ощущать ее присутствие в комнате. И чувствовать запах сигаретного дыма. Ощущать ее беспокойство. Я читал, и сердце во мне колотилось.
"Идея для короткого романа: молодой человек (типа Дж?) ведет двойную жизнь, покупает ружье, пугает людей, не причиняя им особого зла. Можно растянуть это эпизода на три, не больше, итак… теперь, в четвертом, если это связано с первыми, происходит убийство: давно планируемое им, хотя, возможно, не осознанное. (Слишком сентиментально? Должен он отдавать себе отчет или нет?) Снайпер. "Снайпер". Надо обдумать, оставим на потом".
Тайно проникший в это святилище, я нетерпеливо перечитывал все по нескольку раз. И сердце мое билось, как будто уже поняло то, чего я еще не понимал…
2…
Был бы я музыкантом, я бы подобрал для своего повествования несколько меланхолическое, изредка сопровождаемое раскатами грома сопровождение; даже если мой рассказ окажется смешон, все же ему нельзя будет отказать в некой торжественности. Был бы я живописцем, мой добрый и терпеливый читатель, я бы создал огромнейшую, под стать моей фантазии, фреску (настенную роспись), озаглавленную "Несостоявшийся аборт", на которой зритель увидел был глубокое, темное озеро, олицетворение сна, или ночи, или смерти, и длинные, струящиеся, точно дым, волосы Нады то ли плывут в эту тьму, то ли выплывают из нее (это как вам угодно), и лицо Нады, очень бледное, каким в жизни не бывает. Сонные губы полуоткрыты, не решаясь улыбнуться, отсутствующий взгляд в темных, прекрасных глазах. По обеим сторонам будут изображены полчища доброжелателей, вечно сопровождающие всякое рождение, - эти бэбэ, минни, мими и прочие с подобными же именами - я их стал уже забывать, - а также мужчины, скажем, Отец, декан Нэш и мистер Спун, те, которые не позволяют себе появиться в обнаженном виде, и даже на Таинстве Деторождения галстуки на них туго затянуты. А вокруг - великолепие садов и покой Фернвуда, к которому стекается мощная сеть магистралей - скоростных шоссе, извилистых дорог, воздушных дорог, изменчивых путей, которым неуютно на этой земле, средь гор ржавых автомобилей, жестянок из-под пива и битого стекла. А в дымке - еще не проступившее до конца личико ребенка-зародыша, еще всего лишь намек на какое-то лицо, душу…
3…
На следующий день в дверь Надиной комнаты был врезан дорогой медный замок, а Отец учинил мне нечто вроде беседы мужчины с мужчиной. Беседа носила дружеский характер, но при этом он прятал глаза; уж лучше бы он сорвался на ругань.
- Нам с тобой надо держаться вместе, - сказал Отец.
Мы почему-то до сих пор не ужинали, хотя было уже поздно, половина восьмого. Отец продолжал, похлопывая меня по спине:
- Будем с тобой жить и слоняться, как два холостяка, ничего друг от дружки не скрывая. Никаких секретов, идет? Давай уговоримся, что в нашем доме больше никто не будет властвовать, хорошо?
Он говорил со мной вполне мирно, однако я чувствовал, что он никак не может совладать со своими дрожащими пальцами.
- Ты хочешь, чтоб она умерла? - спросил я.
- Что ты сказал, Дики? Что?
- Ты хочешь, чтобы она умерла?
Отец выпучился на меня.
- Это что еще за разговор, парень? Послушай, ты это брось! Все! И забудь об этом! Ты ничего не говорил, а я ничего не слышал. Что за идиотские, гадкие мысли! - Он затряс своей огромной головой. - Слушай, брось ты это! В общем, выкинь все это из головы. И забудем.