– Давай вспомним, почему ты не крестился раньше? Ты не можешь мне отвечать, но я чувствую, что ты где-то рядом со мной, во мне. Я действительно верю, что ты рядом. А где тебе еще быть, как не рядом со мной? Твое тело ждет меня в реанимации, а душа – кто знает, может, она сейчас сидит у меня на плече и вместе со мной всматривается в освещенную светом фар ночную дорогу, окаймленную гигантскими сугробами.
Ты не отказывался креститься, но и не спешил. Это казалось не таким уж важным, подождет, успеется, впереди еще целая жизнь. Крестить ребенка – важно, он маленький, слабый, ему ангел-хранитель нужен. Ну а взрослого – куда спешить. Уж коли жил некрещеным столько лет, месяц-другой ничего не изменит. То, что все изменить могут секунды, а жизни впереди может и не быть, в голову не приходит. А если и приходит, суеверно гонишь от себя эти мысли, еще и по дереву постучишь: т-т-т, с кем угодно, только не со мной…
Говоря о Боге, ты почти всегда повторял известную строку из песни Егора Летова: "Не бывает атеистов в окопах под огнем".
В палате АИР 4(1) хирургической реанимации твои "окопы под огнем" наступили. В тебе нет черноты и злости. Во многих есть, а в тебе нет. А еще ты начисто лишен востребованного сейчас свойства – предприимчивости. Ты как ребенок, не допускающий подлости в мире. Чудо не обойдет нас стороной, потому что если оно не будет даровано тебе – его просто нет.
Я должна успеть тебя крестить, потому что уверена: моя воля – это теперь наша с тобой общая воля. Твоя воля. А волю человека, находящегося между жизнью и смертью в реанимации, нельзя не исполнить.
– Господи, помоги мне крестить его! Не умирай, Медведь, жди меня, держись!
Вот и больница. Возле входа в приемный покой стояли трое знакомых охранников и курили. Те самые, что днем дежурили у центрального входа, внимательно приглядывались к нашей компании, сновавшей туда-сюда через вверенную им вертушку.
Охраняя приемный покой, "Чё", "Ну чё" и "Ничё" вполне могли дать мне от ворот поворот.
Решив подождать первую "Скорую помощь", которая будет подъезжать к приемному покою, я рассчитывала на то, что в Санкт-Петербурге ночь с пятницы на субботу богата происшествиями, и машина не заставит себя долго ждать. Не так давно, в ночь с пятницы на субботу, и Медведя привезли к этим дверям. Может быть, кто-то так же ждал "Скорую" у входа, чтобы проникнуть внутрь?
Казалось, с тех пор как случилось событие, разделившее нашу жизнь пополам, прошла целая вечность, которую я прожила здесь.
На улице подмораживало, я притопывала ногами и дышала на руки, чтобы согреться, в сумке на плече булькала святая вода в пластиковой бутылке. Посланец благой вести. Все это могло бы быть даже смешным, если бы не было проведенных в этих стенах дней, белого коридора, окна с низким выступом и железных стульев. Обручального кольца с засохшей кровью, его пухлой непослушной прохладной руки в ссадинах и отсутствия положительной динамики.
Окна реанимации, выходящие на улицу, были ярко и умиротворяюще освещены. Я представляла, как там внутри тепло и тихо. Только пахнет чем-то очень кислым.
Ни в одном другом отделении больницы не пахнет так, как в хирургической реанимации. Может, это запах смерти? Или потерявших цвет простыней? Интересно, чувствуют ли этот запах работники отделения? Наверное, нет, потому что стоит только покинуть пределы реанимации, как он тут же исчезает, словно на пороге проведена черта, за пределы которой он, в нарушение самой природы запахов, проникнуть не может.
Даже врачи, выходя за невидимую черту к родственникам, не приносят на своей одежде этот запах. Он пропадает, лишь сделаешь шаг от порога. Но стоит опять войти внутрь – и тут же окружает эта невыносимая кислота.
Не знаю, так ли пахнет смерть, но точно знаю, что так пахнет тревога.
Стоя перед приемным покоем и топая ногами, чтобы согреться, – ну где же "Скорая"? – я отвлекала себя разными мыслями, но все они вновь возвращались к больнице, смотревшей на меня десятками освещенных окон, но не пускавшей внутрь. Со стороны она похожа на прямоугольную шоколадную плитку с дольками-окнами. Горький шоколад.
Среди моих знакомых-медиков были врачи, работавшие в других больницах, таких же, как эта – многопрофильных. Сколько раз я слушала истории о том, в какие нелепые ситуации попадают подчас пациенты и как иногда себя ведут безумцы-родственники.
Еще совсем недавно такие истории меня веселили: надо же, чего только в жизни не бывает. Мне и в голову не приходило, что скоро я окажусь в стане обезумевших родственников и буду стоять ночью у дверей приемного покоя со святой водой за пазухой, приплясывая от холода и боясь быть выгнанной больничной охраной.
Карета "Скорой помощи" задерживалась. Видимо, в череде несчастных случаев случился перерыв. Охрана курила, почему-то не мерзла и не уходила с улицы. Кругом не было никого, кто мог бы отвлечь их внимание, и было очень вероятно, что если я пойду к дверям, они с полным правом поинтересуются, какого лешего я тут делаю ночью, если и так примелькалась днем.
Я поджидала "Скорую" и рассчитывала, что быстренько пройду внутрь вместе с приехавшей бригадой и больным под видом сопровождающего родственника.
Тут я заметила подходившую к дверям женщину. В столь поздний час это могла быть только работница больницы, родственников ведь не пускают. Я спросила ее, как можно пройти мимо охраны. Она ответила, что двери они закрывают, потому что очень поздно, и пошла дальше. Но вдруг остановилась и спросила:
– А что вам надо?
Я объяснила ей, что в реанимации у меня муж и мне надо просто тихонько сидеть в коридоре больницы, никому не мешая, чтобы быть ближе, и, если удастся и если пустят, покрестить.
– Езжайте завтра к мощам святой Матроны Московской, их как раз привезли к нам в город. А сейчас идите за мной.
– Як Ксенюшке хожу, она тоже помогает, – поделилась я.
Проходя мимо охраны, я на всякий случай отвернулась. Внутри женщина отдала мне свои бахилы, и я на цыпочках, стараясь не нарушать ночную тишину стуком каблуков, помчалась по знакомому коридору второго этажа в обход всей спящей больницы.
"Когда все закончится, никогда не вернусь сюда", – мысленно говорила я себе на бегу, пересекая длинный коридор возле ожоговой реанимации.
Ночью больница живет своей жизнью, отличной от дневной. Свет в коридорах приглушен, врачи проходят мимо реже, а смеются громче и веселее, иногда провозят на каталках больных, поступивших с разными травмами или после операций, а иногда уже отболевших свое и накрытых белой простыней.
Всегда, когда я сидела под дверью реанимации – днем, вечером или ночью, – больше всего боялась звука этих каталок. На любой из них мог оказаться Медведь.
Больничная простыня короткая, ее натягивают на голову, а голые ступни торчат наружу. У Медведя широкие ступни и некрасивые ногти на ногах, ноготь большого пальца отморозил в детстве на футболе, и он до сих пор бугристый. Все у него в жизни было связано с футболом, а у меня – с ним. Благодаря этому отмороженному ногтю его ноги теперь легко узнать. Разглядывая их раньше, я шутила: "Лапы огра!", сравнивая со сказочным голливудским великаном.
Теперь, когда мимо дребезжали каталки, накрытые белыми простынями, я всегда смотрела на ноги. Огр или нет? Пока огров не провозили.
Однажды я все же ошиблась, только с живым человеком. Ему повезло больше других, и простыня закрывала не лицо, а ноги.
Из раскрытых дверей реанимации медсестра вывезла каталку, на ней лежал молодой человек, издалека похожий на Медведя. Мне показалось, что это и правда Медведь.
Я вскочила, закричала: "Это его везут!" – и побежала за каталкой, которую повезли направо по длинному коридору.
От большой толпы родственников пациентов, ожидающих выхода врача, отделился мужчина и уверенной, неторопливой походкой направился за громыхающей, удаляющейся каталкой. Я поняла, что, видимо, ошиблась.
– Это ваш больной?
– Ну да, – удивленно ответил он.
– Вы уверены, что ваш? – переспросила я и, услышав утвердительный ответ, отстала от них.
Другого человека, который сумел зацепиться за жизнь, переводили из реанимации на одно из отделений.
Вот и той ночью, изредка нарушая тишину, гремели каталки – во внутренних коридорах реанимации.
С Отличником я не встретилась, потому что он долго был на операции, и обманывать его, равно как и упрашивать, мне не пришлось. Я сидела и ждала, ждала, ждала. На этот раз сидела на железных стульях: ночью людей возле реанимации нет, и лицо можно не прятать.
Неожиданно в тишине больничного коридора раздался совершенно непочтительный и не соответствующий месту топот. Вслед за звуком материализовался его источник – молодой высокий милиционер с кобурой на поясе. Словно жеребец, сорвавшийся с привязи и несущийся, не разбирая дороги, вбежал он в заветный коридор реанимации, даже не притормозив перед надписью "Посторонним вход запрещен".
Тут же на него вылетел не менее молодой и не менее высокий красавец-врач, выпихал за дверь и стал отчитывать:
– Вы что себе позволяете? Тут реанимация, у меня нейрохирургические больные, а вы в уличных ботинках и верхней одежде! Что вам тут надо?
– У меня тут пост! – выпятил грудь милиционер и для убедительности погладил болтающуюся на бедре кобуру.
– Где пост? Какой пост? Если больных охраняют, то милиция в коридоре сидит. Как фамилия вашего больного? – причитал и размахивал руками врач.
На днях тут действительно был милицейский пост, охраняли лежащего в реанимации сотрудника милиции, но потом ему полегчало. Перевели на отделение, видимо, вместе с постом.
Фамилии нового нуждающегося в охране пациента милиционер не знал или забыл, отошел в сторону и стал звонить. Потом вернулся и назвал фамилию, которой не было в списках.
– У нас нет такого больного, вы что-то перепутали, – втолковывал ему врач. – Возможно, он у нас лежал и был переведен на отделение. Вы у своих-то для начала узнали бы.
Милиционер опять стал звонить и опять ничего не понял, а потом предпринял еще одну попытку прорваться в отделение. Врач разъярился и преградил ему путь грудью. Если бы я была мужчиной, то, несомненно, встала и помогла бы ему выкинуть это агрессивное существо. А так оставалось наблюдать за происходящим: интересно, если полить стража беспорядка святой водой, может ли он обратиться в коня?
Кое-как вытолкав непарнокопытное в человеческом облике за дверь, врач обрушил свой гнев на меня:
– А вы что тут сидите? Вам что надо?
Я постаралась слиться со стенкой и как можно ласковее сказала, что жду доктора.
– Ночью? – удивился он. – А доктор-то знает, что вы его ждете?
– Нет, еще не знает. Мне сказали, что он на операции, но я буду ждать его сколько надо. Я сижу тихо и никому не мешаю.
Ночной врач покачал головой, театрально вздохнул и ушел обратно на отделение.
Милиционер меж тем продолжал кому-то звонить. Наконец он спросил меня:
– А тут одна реанимация?
– Нет, еще есть ожоговая, а вон там кардиореанимация, – охотно стала объяснять я, потому что в моих интересах было, чтобы он поскорее исчез из-под дверей реанимации хирургической и не проецировал гнев персонала на меня. – А дальше всех отсюда токсинологическая, за двумя поворотами. Может быть, вам туда надо?
Оправдав мои ожидания, он помчался в указанном направлении, высоко поднимая ноги и совершенно не заботясь о производимом тяжелыми ботинками шуме, будто и впрямь был сорвавшимся с привязи, не разбирающим дороги жеребцом.
Потом я опять ждала, ждала, ждала.
Иногда из раскрытых дверей реанимации доносился нечеловеческий вой, словно кричал раненый Кинг-Конг. Видимо, кому-то повезло: очнулся, но еще не пришел в себя и этими звериными звуками возвещал свое возвращение в мир живых.
Меня эти крики не беспокоили, ведь они не могли побеспокоить его.
– Жди, Медведь, не умирай, я не уйду, пока не выпрошу твое крещение, – тихо говорила я ему.
И он ждал, держался, не умирал.
Провезли на каталке поступившего больного. С его неестественно изогнутой ноги на белый пол капала кровь. Капли засохли, зигзагами указывая направление исчезнувшей за поворотом каталки.
Через некоторое время прогнавший милиционера ночной врач снова выглянул и уже участливо спросил:
– Вы все еще тут? Может, вам домой поехать? Завтра поговорите с доктором.
Я ответила, что завтра может быть поздно. Он выслушал, горестно завздыхал и пошел спрашивать у кого-то, можно ли меня пропустить.
Вернулся через пару минут с деловым и довольным видом и сказал:
– Все нормально, ответили: Бог с ней, пусть проходит, жалко, что ли. Сколько времени вам на это надо?
– Четыре минуты, – прикинула я, сжимая в кармане листок со словами, продиктованными батюшкой.
– Хорошо, договорились, только четыре минуты. Помните, вы мне обещали!
Мы быстро пошли с ним по пустынному коридору с ровным светом к палате, на ходу он прилаживал на меня белую простыню.
Никогда мне не могло прийти в голову, что на полном серьезе, перед лицом смерти я буду крестить человека. И этим человеком будет мой муж. Жизнь очень непредсказуема.
Дни, проведенные в больнице в надежде на чудо, сильно изменили меня. Я очень остро ощутила, что с верой жить легче. Проще проживать каждый конкретный момент выпавших тебе испытаний.
Словно невидимые крылья расправлялись внутри, бились и смешивали воедино ужас, усталость, тоску, отчаяние, надежду и веру. Когда опускались руки и уже не было сил, я вдруг испытывала такой духовный подъем и просветление, что казалось – все по плечу.
Из углубления в стене на меня смотрели с икон Ксения и Серафим, с фотографии на тумбочке смотрел Медведь – другой, прошлый, улыбающийся. На тумбочку рядом с ним, здоровым и сильным, я положила бумажку со словами.
Я волновалась, руки тряслись. Капли воды падали на пол рядом с кроватью.
– Теперь ты крещеный, Медведь, – сказала я ему на прощание и положила на голую грудь деревянный крестик.
Ровно четыре минуты.
Не бывает атеистов в палатах реанимации.
Как только я закончила, заметила двух врачей, только что вошедших в палату. Они стояли в стороне и оглядывались на меня. Подумав, что это посреди ночи нагрянуло больничное начальство и сейчас влетит пропустившему меня доктору, я прибавила шагу и на цыпочках выбежала в коридор. Там я рассчитывала набрать скорость и исчезнуть, но была остановлена криками:
– Подождите! Подождите!
За мной из палаты выбежали врачи.
– Постойте! Я – нейрохирург, – представился один из них, очень высокий, с грустными внимательными глазами. – Вы знаете, что мы пришли за вашим мужем и сейчас увозим его на операцию?
Я не знала, что Медведя собирались повторно оперировать этой ночью, потому что вечером Отличник об этом не сказал. Наверное, он и сам не знал, и решение было принято позже.
Выходит, не зря я так мчалась в больницу. И как вовремя меня пропустили: еще немного, и его увезли бы в операционную, находящуюся внутри отделения, а я так и сидела бы в общем коридоре, ничего не зная. Ну а на следующий день к вновь прооперированному ни за что бы не пустили.
– Вы все понимаете? – спросил нейрохирург. – Это делается по жизненным показаниям, оперировать буду я. Ничего не могу вам обещать, состояние очень тяжелое, но я не могу отнять у вас надежды на чудо.
– Да, понимаю, – ответила я и попросила: – Вы только сделайте все возможное, что от вас зависит.
Потом мы шли к выходу, и пропустивший меня ночной врач утешающе говорил:
– Ну вот видите, вы все сделали правильно. Перед самой операцией покрестили. А там уж как Бог даст.
На прощание он посоветовал мне не сидеть в коридоре и не ждать конца операции, а ехать домой спать. Я с ним согласилась, потому что сил у меня уже не было. Он выпустил меня из ближайших дверей в приемный покой, повторив тихо и настойчиво, как ребенку:
– Езжайте, езжайте, не сидите!
На обратном пути я уже не прятала лицо от охранников. Они, так же как и днем, неодобрительно посмотрели в мою сторону, прикидывая, осталась ли я в больнице с вечера или умудрилась пройти незамеченной ночью. Видимо, в их представлении я была воплощением беспорядка.
За стенами больницы бушевала настоящая снежная буря, на глазах превращавшая спящую улицу в сказочный белоснежный тракт. Завтра утром измученные зимой горожане будут месить сугробы, тщетно искать места для парковки, проклинать снежную зиму, не понимая, как это здорово – вдыхать влажный январский воздух, хрустеть свежим снегом, утопать в нем, чувствовать его холод, быть живым.
До утренней суеты оставалось несколько ночных часов и одна большая операция.
Я не знала, переживет Медведь вторую операцию или нет, но на душе у меня было спокойно, как будто школьный батюшка, отпуская с урока, сказал еще не вполне поставленным басом, пряча смущенную мальчишескую улыбку в окладистую бороду: "Иди с Богом!".
Я вышла из больницы с Богом в душе, или так мне казалось. А может быть, это одно и то же: нам кажется, что на душе стало светлее, легче, спокойнее, значит, появился в ней божественный отсвет.
Окна реанимации светились таким же ровным белым светом. Где-то за ними в гулких коридорах простучали колеса каталки, а нейрохирург с грустными глазами уже включил лампу над операционным столом.
Больше всего на свете хотелось провалиться в сон, по глубине и отсутствию мыслей равный коме третьей степени. Ничего не слышу, никого не вижу, ни о чем не знаю. Я хочу, чтобы меня не было. Пусть это будет сон третьей степени, только пусть мне ничего не снится. Не навсегда, до весны.
Уже не было сил ехать домой. Я хотела заснуть и исчезнуть прямо возле серого больничного корпуса, под вой набирающей силу метели, и проснуться тоже там, весной, когда выглянет солнце, когда оно растопит снег и больничное небытие, когда все должно быть по-другому.
Он откроет глаза, я посмотрю в них – и это будет настоящее счастье! Даже если он меня не узнает, он будет жив. Об этом счастье можно не догадываться всю жизнь, а можно понять мгновенно, когда мгновения самой последней, крайне тяжелой степени.
А потом у нас будет совсем другая жизнь, но ведь медицина не стоит на месте! Кто сказал, что мы не сможем сделать новую жизнь чуть более счастливой, даже если никто не поймет этого счастья.
Крылья внутри успокоились и словно укрыли сердце. День за днем они бились, трепетали, и вот замерли, последние, после врачей, после экстрасенса, смирившись с бессилием – там уж как Бог даст, а мы все сделали. Они словно вышли наружу и укрыли меня целиком.