*
Он совсем не понимал Труди. Да и сам себя не понимал. Он был на два года старше, но почему-то остро реагировал на любое ее замечание. Она могла быть и резкой до грубости, и утонченной, и серьезной. Ее кожа выглядела то розовой, то восковой. Она полностью выщипывала себе брови. Обожала географию, помнила наизусть все страны мира с их столицами, населением, национальным доходом и часовыми поясами. Она невольно унижала его излишне откровенными речами. Однажды, танцуя с Патриком медленный фокстрот, Труди положила голову ему на грудь и, словно в шутку, стала щипать его ягодицы; она то приникала к нему всем телом, то отстранялась. Потом сказала:
- Look! You’re a clever dog. Your prick’s comin’up as I pinch your bottom. (Смотри-ка, ты прямо как дрессированная собачка. Ущипнешь тебе зад, и хвостик поднимается).
Он покраснел. Он не знал, что ответить. Сидя у себя в комнате, он мечтал о ней и проклинал ее. Рядом с ней Патрик Карьон казался себе грубым неотесанным крестьянином, дикарем, негром, французом. Ему казалось, что пора все начать сначала, преодолеть бурлящий встречный поток, безразличие, бессмыслицу и страх. Пора возродиться.
*
И вот для группы, состоявшей из Франсуа-Мари Ридельски, Антуана Маллера и Патрика Карьона, наступил великий, роковой, страшный день 12 июня 1959 года. В тот день они записывали в студии американской базы виниловый диск на тридцать три оборота.
Они смотрели на американских солдат-техников за пультом. Тут же дежурили ребята из военной полиции.
Их разделяла стеклянная перегородка. Их разделяли шесть тысяч километров.
Риделл и Мэл каждые три четверти часа выходили, чтобы тайком от полицейских выкурить по "косячку" в туалете рядом со студией. Трубач Огастос и саксофонист Мэл были в США известными музыкантами. Они уже записали множество дисков. Перед каждой записью они репетировали некоторые отрывки. К концу второй репетиции Франсуа-Мари, уже вконец обкурившись, вступал лишь время от времени. Патрик играл яростно и самозабвенно; на голове у него красовалась красная шерстяная шапочка. Уилбер Хамфри Каберра, по другую сторону стекла, комментировал исполнительский стиль каждого по очереди. Положив ноги на пульт, он нес какой-то бред, и Риделл страшно бесился, хотя больше никто не обращал на это внимания.
Вдруг они увидели, как Уилбер вскочил и вытянулся по стойке "смирно".
В будку вошел генерал, за ним полковник Симпсон и адъютанты. Все солдаты проворно встали и отдали честь. Уилбер замер, высоко вздернув подбородок. Мэл и Огастос заметили генерала сквозь стекло и первыми отложили инструменты. Пошатываясь, они тоже вытянули руки по швам. Маллеру пришлось тряхнуть Риделла за плечо, чтобы тот перестал играть.
Риделл перестал. Но с табурета не поднялся. Он вынул из кармана куртки подаренный Патриком железный гасильник с тремя колпачками и начал сосать один из колпачков, продолжая рыться в кармане.
Полковник продемонстрировал начальнику генштаба студию звукозаписи, которую по его приказу разместили здесь для американских военных. Вскоре генерал, полковник и их свита удалились. Музыканты играли с самого утра. Этот визит сбил их с темпа. Одуревший от наркотиков Риделл отложил гасильник и достал очередной "косяк". Огастос, который все еще стоял навытяжку, выхватил у него из рук сигарету и торжественно объявил:
- Folks, this is the apehead talkin’to ya. A slave’s talkin’ (С вами говорит обезьяна, господа! С вами говорит раб).
- Ain’t по slaves по то’, boy (Рабства больше нет), - возразил ему Мэл.
- V’all believe that? Ya buyin’ that shit, Mel? (Ты так думаешь? Ты в самом деле так думаешь, Мэл?)
- I reckon I ain’t. (Нет, не думаю), - признался Мэл.
- Awrighty! So this here slave’s gonna tell… (То-то же! Сейчас этот раб вам кое-что скажет…)
Огастос закурил "косяк" и вдруг заорал, что сходит проверить, не сидит ли в сортире Никита Сергеевич Хрущев. Он вышел из студии. Так он умер. Внезапно дверь, ведущая в туалет, распахнулась, и они увидели стонущего Огастоса с пеной на губах.
Сначала все решили, что у него приступ эпилепсии. Его внесли в студию и положили на линолеумный пол. Мэл попытался застегнуть ему брюки. Патрик сунул Огастосу в рот металлическую щетку, чтобы разжать зубы.
Но Огастос выплюнул ее. Лежа на линолеуме и мотая головой, он стонал:
- Get away from те, all you dead folks. I don’t want to join you. You’re cold. You… Is there any salt around here? (Оставьте меня в покое, мертвецы! Я не желаю иметь с вами дело. Вы холодные. Вы… У вас не найдется соли?)
И Огастос сделал такое движение, как будто собирался бросить щепотку соли через плечо. По его лицу струился обильный пот. Патрик сорвал с головы красную шапочку. Опустившись на колени возле Огастоса, он вытирал ею мокрое лицо трубача.
- I don’t wanna go back down into the dark. I hate the dark. The deads are hungry. The deads are thirsty. They… (He хочу возвращаться во мрак. Ненавижу тьму. Мертвецы хотят есть. Мертвецы хотят пить. Они…)
Огастос резко смолк.
Патрик стоял перед ним на коленях, его трясло от ужаса.
И вдруг они поняли, что Огастос мертв. Мэл закружился на месте, словно шаман, испуская тонкие жалобные крики. Патрик встал, пошел к своему табурету и сел, уткнувшись лицом в красную ермолку. Вбежали санитары. Вот так странно умер Огастос, попросив перед смертью соли, чтобы бросить ее через плечо. Никто из них не плакал. Поскольку санитары были белыми, ни звукооператоры, ни Мэл не имели права сопровождать тело. Один Уилбер Хамфри Каберра смог пойти за носилками с усопшим.
Они заиграли траурную мелодию, потому что Мэл начал петь. Франсуа-Мари Риделл совсем тронулся от горя и, взяв пару неверных аккордов, чуть не упал с табурета. Маллер успел подхватить его и усадил на пол. Но саксофонист продолжал петь и кружиться на одном месте, а Патрик, собрав последние силы, подыгрывал ему на ударных. Под такой аккомпанемент тело трубача покинуло этот мир, оставив после себя только красную шерстяную шапочку, которую подросток натянул на глаза. Темнота, потом безмолвие, потом забвение поглотили его, и никто не пошел за ним. Так черный человек стал темной тенью.
*
Тем же вечером Патрик занимался у себя дома в красной вязаной шапке, пропитанной предсмертным потом Огастоса.
Когда доктор Карьон вошел в комнату сына, Патрик даже не поднял головы, он продолжал писать. Доктор присел на кровать.
- Патрик, я бы хотел, чтобы ты на какое-то время перестал заниматься музыкой по вечерам. Да и по выходным тоже. Экзамен на бакалавра всего через двадцать дней.
Не поднимая головы и упорно глядя в свою тетрадку, Патрик ответил отцу:
- А я бы хотел, отец, чтобы ты на какое-то время оставил меня в покое. Потому что - уж не знаю, известно ли тебе это, - экзамен на бакалавра всего через двадцать дней.
Он поднял голову и в упор посмотрел на отца.
- Между прочим, когда ты вошел, я занимался, - сказал он.
- Ты скверно занимаешься!
Доктор поднялся с кровати, подошел к столу и осторожно снял красную шерстяную шапочку с головы Патрика, который при этом резко отшатнулся.
Он пришел в ярость оттого, что доктор осмелился коснуться ермолки Огастоса. Патрик запустил руки в волосы, взъерошил их.
- Ты занимаешься урывками, - говорил тем временем доктор. - Твоя музыка - всего лишь забава. Вот начнутся летние каникулы и, пожалуйста, играй, сколько влезет. Но сейчас я прошу тебя прекратить это на оставшиеся двадцать дней.
Патрик опустил руки, встал и ответил:
- Я не согласен, отец. Музыка никак не может быть забавой.
- Ну, разрядка, если тебе так больше нравится. Но твоя музыка неприятна. Ее даже нельзя назвать красивой.
Патрик громко бросил:
- И слава Богу!
Доктор Карьон стоял перед сыном, опустив голову и разглядывая свои пальцы. Он сказал:
- У Плутарха был римский военачальник, который воздвиг храм Невежеству…
- А у Чарли Паркера был ветеринар из Боса, который воздвиг храм глупости…
Отец поднял глаза на сына. Он был бледен. Он тихо сказал:
- Ну, гляди, Патрик. Гляди.
*
Мари-Жозе совсем забросила подготовку к экзамену, отказалась от мысли сдавать его. Она говорила:
- Мне нужна жизнь. А не отметки.
Мари-Жозе разговаривала в унтер-офицерской столовой с Уилбером Каберрой. Он ее не слушал, он гладил ее длинные черные волосы, распущенные по плечам. Патрик Карьон сидел у стойки спиной к ним и пил пиво. Со среды 17 июня он начал усиленно готовиться к экзамену. Выписывал микроскопическими буковками всю нужную информацию на розовые листочки разной величины, которые можно было спрятать на груди, в рукавах и ботинках. Он называл процесс изготовления этих шпаргалок "засушкой знаний". Кто иссушает душу, если не смерть? Кто может осушить слезы детей, объятых страхом, для которого у них еще нет названия? Есть ли имя у горя, у боли? Кто способен высушить небесные слезы, окропившие землю? Какой бог подсушивает на заре утреннюю росу, серебрящуюся на мелких листочках стойкого букса? Какая дьяволица остановит кровь, проливаемую на поле боя с тех самых пор, как люди объединились в сообщества и вожди безжалостно посылают их сражаться с противником, дабы сокрушить и уничтожить вражеское племя? Есть ли в мире зверь более кровожадный, нежели человек? Каких бедствий, какого возмездия заслуживает человечество? Где он - тот всемирный потоп, что насылает Господь? Отчего наворачиваются слезы на глаза людей? И плачет ли Бог?
В четверг рано утром, после бессонной ночи за шпаргалками, он пришел к Труди. Она сидела у себя в комнате, причесываясь перед маленьким псише в розовой раме. Круглое зеркало стояло на туалетном столике, покрытом длинной скатертью с оборками. Тут же были разложены заколки, баночки с кремом, щетка, пилочка для ногтей, расческа, пинцет для бровей, зубная паста.
Труди начала красить губы розовой помадой.
Внезапно она отступила назад и воскликнула, что эта черная футболка ужасна. Она сбросила ее. На ней был голубой бюстгальтер. Она надела лимонно-желтую блузку, застегнула и посмотрелась в зеркало. Наряд ее опять не устроил. Она начала снимать блузку, даже не расстегнув ее, прямо через голову.
Патрик не мог оторвать взгляд от ее груди. Голова Труди Уодд застряла в вырезе блузки. Патрик Карьон сидел на вращающемся табурете возле письменного стола девушки, где вперемешку валялись журналы Life, Fortune и долгоиграющие пластинки. Здесь были все любимые песни Труди - "Love Me Tender", "Hello Mary Lou", "Dynamite", "Peggy Sue", "Diana", "That’ll Be the Day"…
Он смотрел, как она извивается всем телом, пытаясь вылезти из блузки. Потом встал с табурета.
Труди на ощупь искала верхнюю пуговицу, чтобы просунуть в вырез голову.
Патрик нагнулся и поцеловал ее грудь. Труди с воплем отскочила в сторону, сорвала наконец блузку с головы и отхлестала ею Патрика. Тот вернулся к своему табурету и стал крутиться вокруг своей оси, прижав рукой напряженный член. Труди бесцеремонно столкнула Патрика с табурета и села надевать чулки. Она ничуть не стеснялась его.
Оба молчали. Наконец она подняла голову. Улыбнулась ему. Надела поясок с подвязками. Заговорила, словно по книге. Нет, даже лучше - словно читала голливудский глянцевый журнал. Она с улыбкой объявила, что мужчинам и женщинам с самого сотворения мира абсолютно нечего было сказать друг другу.
- A man only brings a woman embarrassment and hate. (Мужчина не может дать женщине ничего, кроме стыда или ненависти.)
И она хлопнула стоявшего рядом Патрика по животу. Затем встала.
Обхватила голову Патрика, взглянула на его бровь и легонько коснулась губами следов от снятого шва.
Потом нажала ему на веки, заставив прикрыть глаза, чтобы он ее не видел, и прильнула к его губам долгим нежным поцелуем. Гладя рукой затвердевший под серыми фланелевыми брюками член, она шепнула ему на ухо:
- I like you this way. (Вот таким ты мне нравишься).
Затем шутливо куснула его за ухо и попросила уйти, сказав, что ей нужно писать сочинение. Да и ему самому пора было заниматься. Патрик взглянул на пальчики юной американочки, гладившие его член. Прижал свою ладонь к губам белокурой девушки. И, стирая розовую помаду с ее уст, шепотом сказал:
- Тебя нет. Ты не существуешь.
*
- Не смей туда ходить! Смотри, Патрик, я два раза повторять не буду!
Выслушав отца, Патрик надел куртку и ушел, чтобы присоединиться к процессии. Аббат Монтре, шагавший во главе верующих, благословил поля, виноградники, рыбацкие лодки и реку. В 1959 году мэрия города Мена уговорила кюре объединить в один общий праздник религиозное шествие, вещевую лотерею и матч по американскому футболу, организованный военными. Замок, как всегда, предоставил свой парк для проведения лотереи. Духовой оркестр Мена исполнил, неизвестно почему, песню "Самбр и Мёз". Начался бег в мешках; Риделл принял в нем участие, но проиграл. В толпе витала тень Франсуа Вийона. Мэл усердно прыгал в мешке рядом с Риделлом. Однако выиграл Маллер. Аббат Монтре сфотографировал черного саксофониста рядом с молодым пианистом в серых картофельных мешках из рогожи, вдали от линии финиша.
Затем лейтенант Уодд с женой, Уилбер с Мари-Жозе, Патрик, Труди и Мэл пошли следом за аббатом Монтре к футбольному полю.
Американцы выбрали для игры лужайку за липовой аллеей. Они прошли мимо буфета, где подавали мансский свиной паштет, колбасы, камамбер и двухфунтовые булки.
Тут же, на козлах, лежал бочонок с вином.
Затем они миновали кукольный театр, где во всю прыть танцевали фокстрот белые куры в косыночках. Куры плясали на горячей плите, спрятанной под сценой.
Наконец занавес опустился. Но крестьяне все еще стояли, разинув рты от восхищения: оказывается, можно выдрессировать кур так, чтобы они плясали дружно, все как одна!
Мэл отвернулся от белых кур. Он со вздохом заметил аббату Монтре, что самым темным расам извечно не хватало чести, света, чистоты.
- Взгляните на мою сутану! Взгляните на мой фотоаппарат! - возразил ему кюре.
Мэл засмеялся. Труди и миссис Уодд с отвращением выплевывали в салфетки кусочки камамбера. Появилась госпожа Карьон, наряженная в узкое серое платье и коротенькую жакетку с широкими плечами. На голове у нее красовалась фестончатая шляпка с искусственными фиалками. Губы были ярко накрашены, единственный глаз смотрел холодно и высокомерно.
Патрик подошел к матери. Аббат Монтре решил сфотографировать их. Мадам Карьон раздраженно отказалась. Но аббат Монтре настаивал: он непременно хотел снять ее вместе с Патриком и Труди. К кому обращена наша улыбка, когда мы невольно и глуповато улыбаемся перед объективом? К нам самим на пороге смерти.
Патрик с трудом отговорил аббата Монтре от его намерения. Его мать уже готова была расплакаться, как вдруг на липовой аллее грянул боевой сигнал к атаке на индейцев: это заиграл американский духовой оркестр, и все население Мена кинулось к импровизированному футбольному полю, устроенному посреди парка. Оркестр исполнил "Диксиленд". У края поля расположились две машины скорой помощи с носилками наготове. Мэл торопливо переоделся под липами в футбольную форму и подбежал к маленькому священнику, робкому старичку в черной сутане, с просьбой еще раз сфотографировать его.
Сперва аббат даже не узнал Мэла в этом необыкновенном наряде, потом пришел в полный восторг и сделал снимок. Минуту спустя матч начался с яростной и бестолковой драки.
Зрители испуганно смолкли. Аббат Монтре оторвал взгляд от своего черного пластмассового фотоаппарата, свисавшего на ремешке с шеи, и горестно сказал Патрику, который стоял рядом:
- Сын мой, похоже, пришельцы тут - мы. И куда только смотрит Господь?
*
Вечером их пригласили на базу, в ангар, где располагался солдатский клуб.
На эстраде Мэл, Риделл и Патрик в своей красной ермолке исполнили одну мелодию специально для аббата Монтре. Старик мало-помалу проникался красотой новой непривычной музыки. Одурманенный усталостью после насыщенного праздничного дня, он сидел за бутылочкой пива Schlitz и блаженно улыбался. Хлебнув в очередной раз пива, он вдруг отодвигал стакан, поднимался и делал очередной снимок черным пластмассовым аппаратиком.
Стоявший у дверей бара полковой священник-негр пересек зал, чтобы пожать ему руку. Тотчас же саксофонист Мэл подошел к микрофону и объявил, что хочет исполнить в честь French preacher и американского капеллана религиозную песнь, которую слышал в детстве, когда Господь еще не покинул его душу, а Огастос жил на этой земле. И они спели "Josuah Fit the Battle of Jericho". Все негры встали и хором, под руководством американского священника, исполняли старинный госпел.
Они шли вокруг Иерихона. Семь раз обошли они этот город с запертыми воротами. Они свистели. Белые солдаты бурно аплодировали. Риделл не мог играть - он плакал. Несколько негров окружили аббата Монтре, подняли его на руки и, продолжая громко петь, торжественно пронесли через весь зал. Старый священник сам едва не разрыдался от волнения.