Шлюхи убийцы - Роберто Боланьо 19 стр.


И тогда он сказал: ты должен узнать Хосе. Он сделал ударение на слове "узнать". Ты должен узнать его. И еще: только… Я не из этих. Я - нет. И потом заговорил об умершей индеанке и работе в кооперативе. И сказал: я - нет. Я - нет, разумеется нет, правда ведь? Правда, ответил я. Потом мы перебрались в следующий бар, а по дороге он сказал: завтра. Я понял, что это не пьяная болтовня, что завтра он об этом не забудет, что обещание свое непременно исполнит. Правда? Правда. Потом я, чтобы сменить тему, напомнил ему один случай из своего детства: как-то раз я застрял в лифте нашего дома. Вот когда я был по-настоящему одинок, сказал я. И друг выслушал меня с улыбкой: ну и придурком ты стал, что с тобой сделали эти годы, тьма-тьмущая лет, проведенных в столице, тьма-тьмущая прочитанных книг, изученных и пересказанных для других, где бы ты ни преподавал. Но я настойчиво повторял: я был один. Долго. Порой и сейчас чувствую (очень редко, честно признаюсь) то, что чувствовал тогда, сидя в лифте. И знаешь почему? Мой друг махнул рукой, словно говоря, что предпочел бы этого не знать. Но я все равно добавил: потому что я был ребенком. Хорошо помню его ответ. Он повернулся ко мне спиной, шагая к тому месту, где припарковал машину. Глупости, сказал он. Завтра ты увидишь то, что по-настоящему хорошо.

На следующий день он не забыл про наш разговор. Наоборот, помнил даже подробности, вылетевшие у меня из головы. Про Хосе Рамиреса он говорил таким тоном, словно был его наставником. Помню, в тот вечер мы нарядились так, словно шли на гульбу к девицам или, скажем, на охоту: мой друг надел коричневую вельветовую куртку, я - кожаную куртку, которую взял сюда на случай, если нам вздумается выбраться на природу.

Мы начали свои похождения с центра города и выпили по паре виски в полутемном баре, где пахло гелем после бритья. Потом прямиком направились в те районы, где бывал Хосе Рамирес. Заглянули в пару шумных забегаловок, в ресторан с блюдом дня (и там решили поужинать, хотя ни один из нас есть не хотел), в бар под названием "Небо". Индейца нигде не было.

В эту странную ночь мы не обменялись почти ни словом и, когда уже почти поверили, что нам не повезло, вдруг увидели, или угадали, силуэт Рамиреса на плохо освещенном тротуаре. Друг посигналил и весьма рискованно развернул машину. Рамирес спокойно ждал нас, стоя на углу. Я опустил стекло и поздоровался. Над моей головой высунулась голова дантиста, который пригласил юношу сесть в машину. Тот сел, не произнеся ни слова. Мои воспоминания об остатке ночи - праздничные. Безрассудно праздничные. Как будто мы отмечали день рождения Рамиреса, который был с нами. Как будто мы были его родителями. Как будто мы были его крестными. Как будто мы были двумя грустными белыми мексиканцами, которые исполняли роль телохранителей при непроницаемом мексиканском индейце. Мы смеялись. Мы пили и смеялись, и никто не рискнул подойти к нам или бросить в нашу сторону шутку, потому что, если бы мой друг тотчас не убил смельчака, это сделал бы я.

И мы услышали историю, или клочки истории, Хосе Рамиреса, истории, которая приводила в восторг моего друга, да и меня - после первых минут оторопи - она тоже восхитила, но, по мере того как мы подбирались к неведомым склонам ночи, как выразился в одном стихотворении Эдгар По, история эта блекла, словно слова индейского юноши не нашли нужного рычага в нашей памяти, вот почему я почти не запомнил его рассказа. Одно зацепилось, что он посещал поэтическую студию, бесплатную поэтическую студию, наподобие медицинского кооператива для бедных, только касалось это литературы, но не написал там ни одного стихотворения, что до колик насмешило моего друга-дантиста, я же ничего смешного в этом не нашел, пока мне не объяснили: Рамирес пишет прозу. Он пишет рассказы, а не стихи. Тогда я спросил, почему же он пошел в студию поэзии, а не прозы. И мой друг-дантист ответил: потому что студии прозы у нас нет. Понимаешь? В этом дерьмовом городе бесплатно обучают только писать стихи. Понимаешь?

А потом Рамирес заговорил про свою семью, а может, это дантист заговорил про семью Рамиреса, но о ней, собственно, сказать было нечего. Понимаешь? Нечего. А я мало что понял, хотя, чтобы не выпадать из общего разговора, рассказал про пустые здания и про обман чувств, однако друг жестом велел мне замолчать. Понимаешь? Нечего сказать. Крестьяне. Совершенно нищие. Их словно бы и нет. Понимаешь? И я кивнул, да, понимаю, чтобы не затевать спора, хотя в действительности совсем ничего не понял. И тут мой друг заявил, что мало кто умеет писать так, как парень, сидящий рядом с нами. Истинная правда! Мало кто. После чего я услышал от него истолкование феномена Рамиреса, от которого остолбенел.

Он превзошел всех, сказал дантист. Мексиканские писатели - грудные младенцы по сравнению с этим толстоватым и вроде бы ничем не примечательным парнем, у которого руки задубели от работы в поле. В каком еще поле? - спросил я. В том самом поле, которое лежит вокруг, сказал дантист и сделал рукой широкий жест, словно Ирапуато был передовым постом в диких землях, крепостью в землях апачей. Тут я краешком глаза взглянул на парня, взглянул не без опаски, и увидел, что он улыбается. Между тем друг взялся пересказывать один из рассказов Рамиреса - про мальчика, которому приходилось присматривать за кучей маленьких братьев и сестер, - вот и вся история, по крайней мере поначалу, хотя потом сюжет сделал крутой вираж и сам себя распылил, рассказ превратился в историю про призрак педагога, запечатанный в бутылку, а еще - в историю про личную свободу, и тут появлялись новые персонажи: два мелких мошенника, или злодея, двадцатилетняя девушка-наркоманка, а еще - сломанная и брошенная на шоссе машина, служившая пристанищем для типа, который читал де Сада. И все это в одном рассказе, подчеркнул мой друг.

Тут я сказал, хотя как воспитанный человек мог бы похвалить идею, воскликнуть, что замысел впечатляет, я сказал, что это наверняка очень любопытно, я сказал, что надо прочитать рассказ, чтобы составить о нем верное представление. Именно так я и сказал, но мог ведь с тем же успехом выдать и нечто противоположное - и это спасло бы меня. Потому что мой друг резко поднялся и сказал Рамиресу, что сейчас мы поедем за его рассказами. Помню, Рамирес посмотрел на него, продолжая сидеть, потом посмотрел на меня, а потом молча встал. Я, конечно, мог бы не соглашаться. Мог бы заявить, что в этом нет никакой необходимости. Но мне уже было безразлично, все равно, хотя откуда-то изнутри, из самых глубин, я наблюдал за нашими поступками, поступками, которые мы инструментировали с почти сверхъестественной безупречностью, и хотя знал, что цель, к которой они нас подталкивают, не таит в себе реальной опасности, я также знал, что в известной мере мы вступаем на территорию, где будем уязвимы и откуда не выйдем, не заплатив дорожной пошлины - изумлением и болью, пошлины, о которой позднее нам еще придется пожалеть.

Но я ничего не сказал, и мы вышли из бара, и сели в машину друга, и двинулись по улицам, отмечавшим границу Ирапуато, по улицам, знакомым лишь полицейским автомобилям и ночным автобусам и которые, по словам друга, сидевшего за рулем в состоянии крайнего возбуждения, Рамирес каждый вечер или каждое утро на рассвете проходил пешком, возвращаясь после своих вылазок в город. Я старался больше ничего не говорить и стал рассматривать скудно освещенные улицы и тень нашей машины, которая резкими вспышками падала на высокие стены заброшенных заводов или промышленных складов - это были следы уже давно забытого прошлого, когда делалась попытка индустриализировать город. Потом мы очутились, кажется, в каком-то поселке, примыкающем к этим бесхозным постройкам. Дорога сузилась. Никаких фонарей уже не было. Я услыхал собачий лай. Прямо "Дети Санчеса".

Ну как? - воскликнул дантист. Я ничего не ответил. За спиной раздался голос Рамиреса, который велел повернуть направо, а потом ехать прямо.

Фары скользнули по двум жалким лачугам, огороженным деревянным забором с колючей проволокой поверху, затем - по земляной дороге, и тотчас мы очутились вроде бы в поле, которое с равным успехом могло быть и свалкой. Дальше мы пошли пешком, друг за дружкой, Рамирес возглавлял шествие, за ним шагал дантист, за ним - я. Вдалеке я различил шоссе, фары машин, которые ускользали куда-то, неизбежно чуждые нам, хотя в их далеком движении я, как мне показалось, угадал сходство - жестокое конечно же - с нашей судьбой. Я увидел очертания холма. Уловил некое шевеление во мраке, за кустами, и без тени сомнения приписал его крысам, хотя это вполне могли быть и птицы. Потом вышла луна, и я увидел одинокие домишки, росшие на склоне холма, а за холмом - темное обработанное поле, тянувшееся до поворота шоссе, где искусственным наростом стоял лес. Вдруг я услышал голос Рамиреса, говорившего что-то моему другу, и мы остановились. Из пустоты возник его дом - то ли с желтыми, то ли с белыми стенами и низкой крышей, похожий на все те унылые дома, которые подпирали собой ночь в окрестностях Ирапуато.

На минутку мы трое застыли на месте, я бы даже сказал, словно зачарованные, не то глядя на луну, не то сокрушенно рассматривая убогое жилище юноши, не то пытаясь разгадать, чем завален двор, - с уверенностью я назвал бы только ящики для фруктов. Потом мы вошли в комнату с низким потолком, где пахло дымом, и Рамирес зажег свет. Я увидел стол, прислоненные к стене крестьянские орудия и спящего в кресле ребенка.

Дантист взглянул на меня. Его глаза возбужденно блестели. В тот миг мне показалось недостойным то, что мы делали: ночное похождение, единственной целью которого было посмотреть на чужую беду. На чужую и на свою собственную, подумалось мне. Рамирес придвинул два деревянных стула и затем исчез за дверью, которую словно бы кто-то прорубил топором. Вскоре я сообразил, что эта комната была недавно пристроена к дому. Мы сели и принялись ждать. Он вернулся со стопкой бумаги толщиной сантиметров в пять. Сел рядом с нами с сосредоточенным видом и протянул бумаги. Читайте что хотите, пробормотал он. Я бросил взгляд на друга. Тот уже выдернул из кипы один рассказ и теперь старательно выравнивал листы. Я сказал, что, по-моему, разумнее было бы забрать тексты с собой и спокойно прочесть дома. Может, тогда я этого и не сказал. Но сейчас мне все вспоминается именно так, иначе ту сцену я представить себе уже не в силах: я говорю, что лучше бы нам было поехать домой и заняться чтением там, в более комфортной обстановке, а дантист, глядя на меня сурово и вместе с тем с каким-то последним отчаянием, велит: выбирай любой рассказ, какой попадет под руку, и начинай, черт возьми, читать.

Что я и сделал. Стыдливо потупя взор, выбрал рассказ и стал читать. В рассказе было четыре страницы, наверное, я только поэтому, из-за краткости, и взял его, но когда я с ним разделался, у меня осталось впечатление, будто я прочел роман. Я глянул на Рамиреса. Он сидел напротив и клевал носом. Друг проследил за моим взглядом и прошептал, что юный писатель каждый день поднимается спозаранок. Я кивнул и взял следующий рассказ. Когда я снова бросил взгляд на Рамиреса, тот спал, опустив голову на руки. Еще совсем недавно меня тоже клонило ко сну, но сейчас я окончательно взбодрился и окончательно протрезвел. Друг протянул мне еще один рассказ. Прочти этот, шепнул он. Я положил его рядом с собой. Закончил тот, что был у меня в руках, и взялся за указанный дантистом.

Когда я дочитывал последний из рассказов той ночи, открылась внутренняя дверь и вышел мужчина примерно нашего возраста, но казался он гораздо старше, он улыбнулся нам, прежде чем неслышной походкой направиться в патио. Это отец Хосе, сказал мой друг. Снаружи донесся какой-то жестяной звук, потом шаги, ставшие более энергичными, звук льющейся на землю мочи. В других обстоятельствах этого было бы достаточно, чтобы я напрягся и целиком сосредоточился на желании разгадать и в некотором смысле сопрячь эти звуки, но теперь я даже не оторвался от чтения.

Человек никогда не прекращает читать, хотя книги заканчиваются, и точно так же человек никогда не прекращает жить, хотя смерть - факт бесспорный. И тем не менее наступил момент, когда я разделался с последними страницами. Мой друг отложил рассказы еще раньше. Он выглядел уставшим. Я сказал, что нам пора ехать домой. Поднимаясь, мы еще раз посмотрели на безмятежно спящего Рамиреса. Снаружи начинало светать. В патио никого не было, и окрестные поля выглядели заброшенными. Я подумал: а куда, интересно, подевался отец Хосе? Чуть позже друг кивнул мне на свою машину и сказал: как странно, оказывается, машина не выглядит странной в такой рамке. В такой ни с чем не сравнимой рамке, сказал он уже отнюдь не шепотом. Голос его, по-моему, звучал как-то непривычно: звучал хрипло, словно дантист всю ночь без умолку кричал. Давай поедем завтракать, сказал он. Я кивнул. Давай поговорим о том, что с нами произошло, сказал он.

Тем не менее, покидая эти захолустные места, я понял, что мы мало что сможем выразить словами, вспоминая минувшую ночь. Мы оба чувствовали себя счастливыми, но и знали наверняка - не было нужды сообщать об этом друг другу, - что будем не в состоянии размышлять или рассуждать о природе того, что нам довелось пережить.

Когда мы добрались до дома и пока я разливал виски по стаканам, мой друг, прежде чем отправиться спать, застыл, рассматривая две гравюры Кавернаса, висящие на стене. Я поставил его стакан на стол и развалился в кресле. Я ничего не сказал. Дантист разглядывал гравюры - сперва уперев руки в боки, потом схватившись за подбородок и, наконец, запустив всю пятерню в волосы. Я засмеялся. Он тоже засмеялся. На минуту в голове у меня мелькнула мысль, что вот сейчас он снимет гравюру со стены и начнет методично и неспешно рвать на мелкие кусочки. Но вместо этого он сел рядом со мной и выпил виски. Потом мы отправились спать.

Но спали мы недолго. Всего часов пять. Мне приснился дом юного Рамиреса. Я видел, как дом возвышается посреди пустоши и свалки - на холодном мексиканском высокогорье, такой как есть, лишенный всякой нарядности. Такой, каким я видел его в ту воистину литературную ночь. И на краткий миг мне приоткрылась тайна искусства, его сокровенная природа. Но затем в том же сне появился труп старой индеанки, умершей от рака десны, а что было дальше, я позабыл. Кажется, бдение у ее гроба происходило в доме Рамиреса.

Проснувшись, я рассказал свой сон или то, что мне запомнилось из этого сна, другу. Ты плохо выглядишь, сказал он. На самом-то деле плохо выглядел он, хотя я умолчал об этом. Вскоре мне стало ясно, что я хочу побыть один. Когда я заявил, что собираюсь пройтись по городу, на лице его промелькнуло облегчение. После обеда я заглянул в кинотеатр и заснул где-то в середине фильма. Мне приснилось, будто мы решили покончить с собой или заставляли покончить с собой каких-то других людей. Я вернулся домой. Друг ждал меня. Мы пошли ужинать и пытались обсудить то, что с нами произошло накануне. Ничего не вышло. В конце концов разговор переметнулся на общих приятелей из столицы, на тех, кого мы вроде бы знали, но о ком на самом деле не знали совершенно ничего. Ужин, против всякого ожидания, прошел вполне приятно.

На следующий день, а это была суббота, я проводил его до клиники, где он должен был пару часов отработать, занимаясь беднотой. Таков мой вклад в общее дело, тут я выступаю волонтером, сказал он обреченно, когда мы садились в машину. Я же для себя наметил, что в воскресенье уеду в столицу, и в глубине души что-то велело мне провести побольше времени рядом с другом, ведь я не знал, когда мы снова увидимся.

Довольно долго (сколько, не рискну сказать) мы втроем - дантист, студент-стоматолог и я - сидели и ждали, когда же появится хотя бы один пациент, но никто так и не пришел.

Назад Дальше