Движение без остановок - Ирина Богатырева 10 стр.


- Зачахнешь же! - кривляется Толька. - Пива будешь?

- Не буду.

- Чего так? Завязала? О, Мелкая пить завязала! Ты же станешь сухая, как редиска! Осталось тебе теперь только в монастырь уйти. Буддистский! Омммм, - ржёт. - Вот куда идёт наше дворянство!

Дед Артемий повесил на меня ярлык. Толька разболтал - теперь об этом знает вся Якиманка. Смотрят на меня странно. Того и гляди поверят. И я поверю вместе со всеми. Кто её там разберёт, эту кровь…

Моему отцу снились голубые гусары. Он любил об этом рассказывать: голубые мундиры и золотые эполеты, бравада, усы и взрывы шампанского. Бешеные скачки по ночной степи, сполохами синего пламени - хлопающие на ветру незастегнутые мундиры, искрами по ветру - эполеты и аксельбанты. Бешеные скачки, вечные скачки, и только звезда, красная звезда светит из черноты.

На полной скорости нас догоняет машина, водитель орёт что-то, крутит у виска и показывает назад. Есаул Уланов делает попытки понять, опускает стекло, орёт тоже, не понимает и переходит на мат. Водитель в машине злится, машет рукой и улетает от нас вперёд. Есаул оглядывается в недоумении.

- Ээ, ребята. Неполадки у нас. - Съезжает на обочину. Выходим. Задняя шина порвана вдрызг.

- Менять, - крякает есаул. - Ты, Серёжа, когда-нибудь колёса менял? Это ничего, это легко. Я тебе всё дам, покажу, а менять ты будешь, а то я пьяный, не поменять мне.

Гран надевает есауловы рукавицы, берёт домкрат. Я кручусь рядом. Есаул уходит в машину, но возвращается.

- А и дизеля у нас маловато, ребята. Моя же машинка на дизеле скачет. Не дотянет до дома… Трактор надо искать, валюта-то есть…

Оглядывает чёрную степь. Где-то в её центре мерцают точки-огонёчки, окна какой-нибудь фермы.

- Туда, - по-военному говорит есаул Уланов, достаёт из бардачка бутылку и скатывается с дороги в темноту степи.

Мы с Граном возимся с колесом. Ночь зябкая. Только поставили, вернулся есаул:

- Ироды, ломаются! - орёт и матерится, ещё приближаясь. - При советах как легко было - бутылку дал, сколько надо солярки отлил. А теперь - то не то, это… Ээх! Ну, ребята, выгружай, поеду к ним. Денег-то у меня ни копья, авось, уломаю. Если кто-нибудь подберёт - прощайте, если нет - поедем вместе до дому.

Мы только успеваем выдернуть наши рюкзаки, как машинка скатывается на непаханое, поросшее быльём поле и мчится, подпрыгивая, в сторону дальних огоньков.

Остаёмся на дороге. Холодно. Пусто. Темно. Из кювета, их старых луж вылезают разбуженные, голодные комары. Ночевать всё равно негде. Стоим. Потом пляшем. Потом бегаем кругами.

Вдруг в стороне фермы взревает мотором техника. Потом две пары жёлтых лучей запрыгали по чёрной земле. Одна к нам. Мы замираем и ждём, что получится, но гораздо ближе фар и моторов - крики скота и лай. Почти тут же выпрыгивает к нам на дорогу небольшое стадо, молодые телята, овцы и ягнята, с мыком и блеянием, ополоумевшие от ночного бега, они переваливают через асфальтную ленту и скрываются в темноте по другую её сторону. Последним вылезает бычок с белой звездой на лбу, его гонит небольшая, но очень звонкая собачка, бычок замирает, увидев нас, и мычит в нашу сторону, но собачка сгоняет его, и вместе они скрываются в темноте.

Одна пара фар уже близко, другая выделывает виражи на поле. Через минуту рядом с нами опять есаул Уланов.

- Чё, ребятки, никто вас не взял? Говорю же, добрых людей совсем не стало. Ах, ребятки, мы с вами уже крепко связаны, вы мне помогаете, я вам, неужто мы теперь друг от друга отстанем? Садись.

Меня вновь кидают на заднее сиденье. Мысль мелькает: опять?! - но тут же замирает: пусть будет, как будет, но здесь тепло и нет комаров.

- Уговорил мужиков, отлили соляры. Бутылку мою там же поделили, а у них ещё самогонишко…

- А с тем что? - спрашивает Гран. Мы провожаем взглядом жёлтые лучи на чёрном поле, продолжающие свои вензеля.

- Порядок навёл. Я ему, мол, чего не работаешь, чего поле не пахано? Он: а и правда, давно поле не пахано, скоро совсем болотом станет, ну и пошёл, едрёна-матрёна. А ты чего, Серка, такой хмурый? Вот мы сейчас снова с тобой песенок напоёмся. А из-за о-острова на стре-ежень… Запевай!

Ах ты, русская душа, ни дна у тебя, ни краю.

Есаул, есаул, есаул Уланов, во мраке несётся красная звезда. Дикие степи дышат полынью, вечные русские наши, безбрежные степи дышат полынью, ночью и непробудной, пьяной тоской.

- Ты не понимаешь ничего в этой жизни, Мелкая, - продолжает внушать мне Толька. - Ты же не знаешь ничего, а это он, БГ твой, наш рок погубил. Ты пойми, Мелкая: рок - это судьба, это борьба, это как революция - то, за что умирают. Цой умер, СашБаш умер, а почему он, Гребень твой, жив?

- Толька, о чём ты? Ну о чём ты говоришь? Он же ничего уже не поёт.

- Когда рок становится бизнесом - появляется попса. У нас теперь эпоха попсы. Хотя да, ты права: рок умер сам по себе. Грядёт эра менеджеров, а менеджеры не слушают рок. И в эту эру вам жить!

- А вам?

- А что нам? Мы уже всё видели. Это вас мне жалко. Где та молодая шпана, что сотрёт нас с лица земли? Её нет!

- Шут, - пожимаю плечом и утыкаюсь в книжку.

Когда мне попался Керуак, я была счастлива несказанно. Читала, и верилось, что это писал мой Якиманкский сосед, которого я никогда не встречала, - ну и что, мало ли кого я в нашей коммуне никогда не встречала? Мечтала поехать в Америку, пройтись стопом по её дорогам, попасть в горы, тёплые, безлюдные, туманные горы Калифорнии. Я бредила встречей с Джеком, а когда узнала, что он умер и всё это писалось - ой-ёй-ёй, так давно не бывает, молчи! - когда узнала это, что-то во мне рухнуло.

Мне опять досталось эхо из прошлого. Той Америки, о которой писал Керуак, давно не было: она погибла во Вьетнаме, сгорела от ганжи, обрюзгла и обуржуазилась, набила щёки гамбургерами и уехала в Голливуд.

Мы живём на стыке эпох, приятель. Отсюда хорошо видно, что было когда-то, но кто нам скажет, что будет потом?

Голубые гусары отцовских снов топчут полынь в чёрном поле. Одного отцова деда репрессировали, и о нём забыли. Другого раскулачили, они бежали из дому ночью на телеге, что-то теряя, что-то поспешая забыть. Кто и где соберёт теперь концы? У отца была дальняя бабка, она говорила ему, как похож он на её брата, молодого офицера, погибшего в Первую мировую. Он служил в государевой гвардии, этот офицер - она помнила и рассказывала, отец рассказывал, но не помнил, теперь всё потерялось, корни, следы, но голубые гусары отцовских снов до сих пор звенят шпорами и пьют золотое вино.

Что мы знаем? Что видели и что предстоит нам увидеть ещё? Последние времена настают, приятель, а ты знай себе посасываешь пивко.

- Ты жизни не знаешь, Мелкая. Ты инфантильна и ужасно скучна. Меняться тебе пора, Мелкая, меняться.

Он стоит ко мне спиной, на коленях у подоконника, перед ним - дощечка, на которой он старательно выравнивает пластилин для новой своей картины.

- Кто же меня изменит?

- Да хоть я! А чего, Мелкая, хочешь, я тебя в два счёта человеком сделаю! - Идея так вдохновляет его, что он тут же подпрыгивает к антресоли. - Давай вместе жить. Хочешь, прямо сейчас к тебе залезу? Поживём, не понравится, перестанем. А вдруг понравится? Ты человеком станешь, а Рома нам деньги скостит. Чё, Ромик, скостишь нам квартплату по оптовой цене? - оборачивается к Роме. У того политика: с пары берёт немного дешевле, чем с двух человек порознь. И вовсе он не о демографии заботится, просто считает, что пара занимает меньше места. Отчасти он прав.

- Ромик, скостишь?

- Всё должно быть добровольно.

- А и будет, как иначе? - радуется Толик. - Ну чё, Мелкая, я полез? Мы сейчас быстро из тебя человека сделаем!

Он цепляется за антресоль и заносит ногу на тумбочку. В комнате смеются.

- Да иди ты нафиг! - Я толкаю его в лицо и резко захлопываю створки. По Тольке иногда не понятно, шутит он или нет. Держу створки руками.

- Гюльчатай, открой личико. Чего боишься, я тебя не съем. - Трогает створки. Я держу. - Мелкая, вылезай. Ау. - Ждёт. Другим голосом. - Ну ты чего, обиделась что ли? - В комнате притихли. - Дура ты что ли обижаться. - Тихо. Слышу, как он отходит. - Вылезай, Мелкая. Я тебя не трону, слышь? Я пошутил! Мы же друзья. Ну, ты слышишь? Мир!

Я молчу и не двигаюсь. Отпустила створки, стою на четвереньках, у меня темно, у меня тепло, как в утробе, в моём шкафу на потолке, в антресоли.

Ну и что, что ты меня не понимаешь, приятель. Дела мне нет, что ты меня не понимаешь.

Слышу, как тяжело опускается Толька на пол у подоконника. Потом как сминает баклажку. Она стоит у ножки рояля, коричневая такая баклажка пива, он пьёт из горла и сминает её.

Тихо, очень-очень медленно и тихо, я ощупываю в углу свечку и зажигалку. Рома ругает меня за то, что я жгу тут свечку. Ну да ты не волнуйся, Ромик, я буду осторожна, правда.

Я спросила его однажды, возьмёт ли он меня с собой на трассу. "Нет", - ответил Рома-Джа.

"Почему? - удивилась. - Я же тебе не помешаю. А мне так хочется на море".

"Я понимаю, Мелкая, но всё равно не возьму. Ты пойми просто: для меня трасса - это единственное место, где я могу побыть один".

Да, Ромик, я тебя понимаю. Зажигаю свечку и креплю её на капле парафина в крышку от варенья. Думаю: если сейчас Рома постучится в антресоль, открою ли я ему? Но в комнате тихо.

Сложившись зверьком, склоняюсь над книжкой. Не читаю. Смотрю, как от слёз вспухает бумага.

В темноте степи освещённое пятно - пост ГАИ. Есаул Уланов сбрасывает скорость, я выныриваю из-за его плеча.

- Чуют они, - бормочет вдруг притихший есаул. - Чуют, черти.

Я уже вижу невыспавшееся лицо молодого гаишника, как есаул вдруг ударяет по газам. Машина дёргается, ревёт и даёт стрекача.

- Теперь посмотрим, кто кого!

Сзади завыла сирена. Оборачиваюсь и вижу яркий свет фар.

- Ты, Серёга, сам посуди, что я им скажу: ну да, пьяный. Что я им дам, если денег у меня нет. А документы в Новосибирске оставил. Ещё прошлый раз, две недели как, у свояка оставил, за ними и возвращался, да вот… опять, видно, ехать придётся.

И он смеётся. Чему? Я боюсь обернуться, вдруг увижу даже не фары, а орущие лица гаишников через их лобовое стекло.

- Пусть погонятся, - смеётся есаул. - У меня турбо двигатель.

Это меня ободряет. Оборачиваюсь - фары и правда отстают.

- Долго гнаться не будут, я знаю. Я тут уж не первый раз. Развлекаю ребят. А чего - им скучно же, ночью-то очень скучно.

Сирены ещё слышны. Есаул начинает злиться.

- Вот чего им надо, а? Деньгу слупить хотят! Эх, ну что за народ пошёл нынче! Никто ни о ком больше не думает, все себе, себе. Не люди, а волки.

- Да ладно тебе, Саш, вовсе не так.

- Не так, не так… А я тебе точно скажу: был бы на моём месте мой сын, он бы вас не взял на дороге. Ни за что не взял бы, уж я-то знаю. По вам же видно сразу, что вы без денег, так он бы не взял. Он у меня молодой, тебя, поди, помладше будет, а такой… даже не знаю, в кого такой уродился: только всё деньги, шмотки, бабы… Ни идеи никакой, ни мысли. Что за поколение растёт, Серёга, а, я тебя спрашиваю! Куда всё катится? Вот он бы вас не взял, а почему? на дороге помогать друг другу надо, я правильно говорю? Дорога - это все мы вместе, ты мне, я тебе, все в одной упряжке, правильно же я говорю?

- Правильно, Саша, да ты на дорогу смотри. Это же жизнь, в жизни всегда так.

- Вот и я говорю…

Сирены замирают в темноте. Мы успокаиваемся. Я снова зарываюсь между рюкзаков.

- Только я в город въезжать не буду, Серёжа, - слышу вкрадчивый голос есаула. - Там КПМ такой есть, там меня каждая собака знает, обязательно остановят, а мне это зачем? Не зачем мне права-то терять. Вот я доеду, остановлюсь да и посплю.

- А сейчас-то едем, Саша.

- Едем, едем…

Боги мои, боги, этой ночи не будет конца.

Сплю, не сплю - всё вижу: вот старая моя, добрая Якиманка, большой дом, в котором история и люди - всё сменялось и будет сменяться, только он один останется прежним, и кто теперь уже вспомнит, кто жил в нём и когда, и кто жил бы в нём, случись всё иначе. Это огромный, старый дом - наша Якиманка, с арками, высокими этажами и огромными подъёздами. Он живой, этот дом, и мы сами не знаем, насколько.

Вот в чужой машине вижу: тот или не тот дом - въезжаю в его ворота на своём автомобиле, выхожу, быстро взбегаю по крыльцу, распахиваю дверь.

Нет, не Мелкая во сне, я - последний потомок знатного рода. Вижу блестящие полы, покрытые мягкими дорожками, широкую лестницу. За стеклянными дверями - старомодный лифт, где створки надо распахивать. Такой он и есть, но сейчас этот лифт сверкает лаком и лампочками.

Швейцар сидит за коричневым большим столом, читает газету, подставляя её под зелёный абажур лампы. Он в тёмно-синем форменном пиджаке, на лысой голове - фуражка. Приветствует.

- Здравствуй, Артемий. Папа дома?

- У себя, наверху в кабинете.

Широкие коридоры, массивные убранства, огромные окна с тяжёлыми шторами. Иду к дверям, большим, блестящими, знаю, что там мой отец, сейчас распахну, а он там, в голубом парадном мундире со сверкающими эполетами. Но зовут обратно.

- Что случилось, Артемий?

- Пришёл инспектор.

Спускаюсь. Стоит гаишник в ослепительно белой блестящей форме, как у уличных постовых из старых советских фильмов, с портупеей через грудь и кобурой на боку. Говорит, козырнув:

- Вы неправильно припарковали машину, вам штраф.

- Как неправильно? - удивляюсь. - Я поставила её у себя во дворе.

- Нет, вы поставили её НЕ у себя во дворе.

- Пойдёмте посмотрим, как же так, - говорю и иду за офицером, он отворяет двери и растворяется белым облаком в темноте, ибо на дворе уже ночь, а я делаю шаг, и из-под моих ног вылетает блестящий ворон.

- Кар-ра! Кар-ра! Кар-ра! - кричит трижды, а я оглядываю двор - машины, детские стенки и песочница, - я оборачиваюсь и вижу драный якиманкский подъезд, в недрах которого скрывается Ромина коммуна.

- Кар-ра! Это я, одинокий осколок смутного времени.

- А ты не думай, Серёга, не думай: всё переменится.

- Конечно, уже меняется, всё уже сейчас становится другим.

- А что я говорю? Конечно, Серёга. Вон и девушка твоя проснулась. - Есаул Уланов дружелюбно улыбается моему помятому отражению в зеркале. - Чего она у тебя всё молчит и в потолок смотрит? Тебя как звать? Ты чего там углядела?

- Я не в потолок. Я на небо смотрю.

- А что на небе?

- Звезда. Такая большая и красная. Вон, слева. Всю ночь видно.

- Звезда? А это Марс, верно. Август же, Марс видно. А ты спи, спи, как приедем, тебя разбудим. Слово тебе даёт есаул Уланов, за мной - как за каменной стеной. Спи. - Ну чего, Серёга, ещё споём, неужто уже всё перепели?

Я откидываюсь на сиденье, и что-то щёлкает во мне, чтобы видеть всё сразу и сверху: степь, ночь, полынь, кровавый Марс, и мы в красной машине, машина несётся, и дорога несётся, и вся наша огромная, огромная спящая страна…

- Волга, Волга, мать родная, - гремит над дорогой.

- Волга русская река, - летит всё выше и выше.

- Не вида-ала ты пода-арка от просто-ого ка-зака!

Да хранят нас все добрые боги.

Сурок

Как летучий Голландец - наша коммуна. Как пустой, старый, скрипучий корабль на безбрежных, черных волнах, несётся она в неизвестность, полна призраков и воспоминаний. Мы с Ромой вдвоём в единственной освещённой комнате. Мы вдвоём - единственные живые души в квартире, полной призраков и воспоминаний, старых запахов и неожиданных звуков из коридора. Все бежали отсюда, а мы остались.

- Это нормально, Мелкая, - говорит Рома-Джа и покуривает. - Рано или поздно все сваливают с таких флэтушек. Когда деньжат поднакопят, работу найдут, жить захотят по-человечески. Одни уходят, на их место появляются новые. Всё сменяется. Это нормально. Это всегда так происходит.

Он сидит под подоконником, прижимаясь спиной к ребристой батарее, кутаясь с ногами в свой длиннющий, рыже-красный шарф. Осень холодная, и мы зябнем.

- И что ты теперь будешь делать, Рома?

- Ждать, когда придут новые. Они обязательно придут.

Он выбивает на ладонь потухшую трубку.

Все бежали отсюда, пока мы с Ромой-Джа были на наших трассах. О Толике стало известно, что он нашёл-таки себе девушку с московской пропиской и ушёл к ней жить. От Ленки остались странные книги, дешёвые украшения, косметика и много мелких вещей неизвестного назначения, саму же её подхватила и унесла отсюда безудержная её женственность. Сашка Сорокин вернулся с трассы, это я знала наверняка; его и сейчас можно встретить возле того же подъезда, где он курьерил всегда, он отвечает на мобильный, но на Якиманку жить не пришёл. Пропал даже дед наш Артемий, только о нём я побоялась спросить у Ромы куда.

Из старых соседей, когда я приехала, оставались только Серёга-скрипач в той комнате, куда параллельно выходит моя антресоль, и Сонька Мугинштейн с новым своим коричневым пианино в соседней. Но и они, но и они, чувствовалось по всему, готовы были Якиманку покинуть: Сонька всё реже приходила сюда ночевать, а Серёга давно объявил Роме о своём намеренье съехать, только всё ждал чего-то.

Сейчас нет и их. Я сплю на антресоли, хотя в этом нет надобности. Но я не могу себе представить, чтобы спать где-то ещё.

И всё же ты подарила мне последний подарок, Якиманка, добрая московская моя колыбель. Ты устроила последнее моё здесь приключение, и явилось оно в виде скрипача Серёги, который, стоило только мне приехать, начал приходить в нашу комнату, садиться под антресоль и молчать.

Он приходит, садится и начинает вздыхать, и мне нет от него покоя. Он нескладный, очкастый, с широким квадратным лицом и телом, с большими ушами, плохими зубами и тёмной меткой на шее от своей скрипки. Делает сосредоточенное лицо, не смотрит на меня и не знает, куда девать свои руки с широкими ладонями и короткими пальцами, на которых плоские белые маленькие ногти. На мой вопрос, зачем он пришёл, отвечает гнусаво:

- Я хочу получше узнать тебя, Мелкая. Ты такая странная. Никак не пойму, что ты за человек.

Он зовёт меня Мелкой, но стесняясь и стараясь быстрее сглотнуть. А по имени всё равно не зовёт никогда.

Понять меня - и снова ни слова. Мне и жалко его, я и сама бы рада поговорить, но он не отзовётся, когда заговоришь, а если отзовётся, то вдруг и невпопад, или же начнёт рассказывать что-то, сбивчиво и неинтересно, а потом вновь замолкает.

После трассы я ещё странная, растерянная и совершенно не знающая, как мне жить дальше. Я хочу одиночества или понимания, а молчащий Серёга не может дать ни того, ни другого, но не уйдёт до конца, пока мы с Ромой не ляжем спать.

- Ну так спроси, что тебе интересно? Я отвечу.

Он шумно вздыхает. Он мне смешон. Я говорю с ним ласково, чтоб не засмеяться.

- Серёжа, улыбнись. Ты очень угрюмый.

Он впервые поднимает на меня лицо.

- Меленькая, ты так изменилась за это лето, - говорит с тоской. - Стала совсем другой…

- Мне мир открылся иначе, - говорю равнодушно.

- Тебе его кто-то, наверное, открыл? - спрашивает вкрадчиво, отворачиваясь снова.

- Дорога.

Назад Дальше