Русскоговорящий - Денис Гуцко 5 стр.


- Откуда он взялся, а?

- Я знаю. Слышал, Стодеревский кому-то говорил, мол, командующий округом прилетел. Кажется, Макашин… Микишин… как-то так.

- А чего он один гуляет?

- А … его знает! Герой, наверное. Как думаешь, настучит?

- Сань, ну ты даёшь! О чём?!

- Мы ж на посту вроде как в футбол играли?

- Да кому он настучит? Он же генерал. Маршалу, что ли?

- А … его знает!

- Разве генералы стучат?

Медленно, боясь налететь на генеральскую спину, они идут следом. Настолько, насколько им видно - пусто. Только клочья тумана. За туманом размытые голоса и шум моторов. Они спускаются ниже вдоль стены, блестящей как вспотевший лоб, и зайдя за угол, подходят к стеклянному фасаду. Вестибюль ярко освещён. Генерала нету и здесь. В кресле у журнального столика женщина. Голова откинута на спинку, руки плетьми сброшены до пола. Вокруг стоят Кочеулов, Трясогузка, Товарищ Военврач и Онопко. Выглядят напряжёнными. Военврач, задрав руки на свет ламп, капает из пузырька в гранённый стопарь. Накапав, зовёт её. Она не слышит. Зовёт ещё раз. Она поднимает голову и смотрит на стакан.

Их сменяют только утром.

Ночлег их всё так же мучителен. Спят, не раздеваясь и не разуваясь, на наклонном полу в актовом зале. Сцена вся занята, на ней лежат вповалку в два ряда. Бритвенный сквозняк лезет за шиворот, вспарывает веки. Счастливчики отрубаются по-настоящему и по-настоящему храпят. Впрочем, спят недолго. Всё то же: холод. Вскакивают, обхлопывают себя со всех сторон и молча падают снова. Сил не хватает даже на то, чтобы отматериться. Некоторые устроились в мягких алого бархата креслах. Но кресла тесные и постоянно слетают с креплений.

- … …! Переляг на пол!

Холодно. Спать не получится.

Отчётливо вспоминается, с чего всё это начиналось.

Окна в спальной комнате обезьянника - пересыльного пункта в Батайске - были заколочены наглухо, дабы не бегали в окна. Тела прилипали к клеёнке лежаков, шумно от них отрывались, ворочались и вздыхали. Трагически воняло носками. Они просили прапорщика за дверью отпереть, проветрить, но прапорщик весело их посылал. Утром на станции их набили в плацкартный вагон под завязку - запрессовали в вагон. Были б они прямоугольные как кирпичи, уложили бы в штабеля. На нижних полках сидели по шестеро. На верхних и даже на багажных лежали по двое. От такой скученности делалось страшно, как от близости крупного хищника. Садились прямо в проходе, но чёртиком из табакерки выскакивал из своего прокуренного купе проводник и кричал с подвизгиваньем:

- На …! Все н-на … с пр-рях-хода!

Спать… боже, как же тогда - впервые - хотелось СПАТЬ!

Когда утром в окне перед ним поплыла вокзальная площадь родного Тбилиси, Митя сказал равнодушно кому-то, оказавшемуся рядом: "Я здесь живу".

- Да, меня тоже глючит - ответил Кто-то.

Спать.

Песок образов струится и струится. Дым. Кружатся продолговатые чёрные снежинки. Разве зима? Нет. Вот ведь - оранжевые листья на каменной стене. Тают, тают листья.

Това-арищи офице-еры.

Осень, ароматные сады. Дым с чёрными снежинками.

Кто-то плачет - а, это милиционеры плачут.

Длинные очереди вдогонку красным огонькам. Не попали. Не попали, слава Богу. Не попали.

Он всегда любил осень, её запах.

Когда-то у одного человека была продавщица из парфюмерии.

Листва умирает с запахом горьковатой мудрости: и это пройдёт. Да-да, такой запах: и это пройдёт. Знакомая фраза, где-то попадалась.

Очереди вдогонку… настоящие очереди, сейчас.

Он вскакивает, но уже стихло. Вокруг укладываются по местам те, кто повскакивали вместе с ним.

Песок всё сыплется, голова как песочные часы. Летает чёрный снег. Значит, всё-таки зима?

Кто-то кричит "подъём". Чтоб он сдох.

Отделение растянулось цепью вдоль широкой как арык ливнёвки, спиной к обгоревшему ОВД. Опасаются, что из сейфов выкрадут чистые книжечки паспортов. Оружие погромщики унесли вчера, распилив замки. Ждут, когда подвезут местного начальника с ключами от сейфов, в котором лежат документы. Поговаривают, что не могут его найти, прячется. Потом выясняется - нашли, но он отказался ехать. И ключей не дал. Якобы отобрали на площади.

Они стоят шагах в пяти друг от друга, выставив вперёд висящие на плече автоматы. Деревья по ту сторону бетонного желоба широко раскинули ветви. Дотянулись почти до крыши "дежурки" ОВД, над проезжей частью переулка сомкнулись кронами - будто ощупывают друг друга кончиками пальцев. Некоторые ветви горели, на них висят скукоженные обуглившиеся листья. Когда дует ветер, от листьев отрываются кусочки и летят вниз, на камни, на людей, на осколки битого стекла.

Справа, будто бы сразу из-за крыш, всплывают зубчатые утёсы. Переулок, теряясь за деревьями, упирается, кажется, прямиком в горы. Здесь многое - кажется. Весь городок с его чистенькими булыжными улицами, с махонькой центральной площадью, с горами сразу из-за крыш, - кажется игрушечным. Его можно взять в руки, повертеть, рассмотреть. Гляди-ка, какой забавный флюгер! Этот городок можно развернуть как конфетку. Как тебе эта осенняя палитра на обёртке? И солдаты - кажутся. Оловянные. Стоят себе неподвижно с одинаковыми серыми лицами.

Вчера они познакомились с охраной Макашова. Двое парней, такие же как они, восемнадцатилетние, но совсем другие. Совсем другие - пятнистые. Эти двое тихонько стояли в ночном тумане, и когда их заметили, подошли первыми. Шли, сочно поскрипывая новенькими ботинками, легко выдавливая из тумана свои мужественные силуэты. На них была невиданная - разве что на американцах по видику - пятнистая форма. На головах как-то необычайно ловко сидели округлые, обтянутые той же пятнистой тканью каски. Из-за плеч торчали совсем уже непонятные толстые стволы, на боку как шпаги болтались "демократки", добавляя в удивительный их облик что-то мушкетёрское.

- Ребят, - обратился один из них - А где здесь сортир?

И пехотинцы переглянулись. Пауза была долгой, вопрос явно застал всех врасплох. Наконец, кто-то широко повёл рукой в молочном воздухе: "Да вот…". Но пятнистые не воспользовались этим приглашением. Да и то сказать, когда на тебе такая форма, не будешь нервно бродить вдоль обочины в поисках лопуха, не сядешь под куст, плебейски белея задом. Когда на тебе такая форма, можно носить обычное приветливое лицо. Когда на тебе такая форма, вполне можешь подойти к кому угодно, к любому при́зыву, даже к чужим - и вот так вот спросить, где здесь сортир.

Пехотинцы из Вазиани стояли вокруг них как индейцы вокруг Колумба. Щупали, спрашивали. Форму свою Охранники Генерала небрежно называли "камок", от предложенной тушёнки отказались (и снова повергли в замешательство: чем же их кормят?) Тот, что был повыше, снял с плеча своё толстоствольное оружие, пошлёпал по нему ладонью:

- Болванками стреляет. Газовыми. "Черёмуха" - слыхали?

- По кому стреляет? - удивились пехотинцы.

- Как… по кому? - удивились пятнистые - По толпе.

- А разве у нас такое есть?

- Давно есть, ты что! У нас только два взвода.

- Как там в Баку?

- Нормально, Лебедь там порядок наведёт.

- Скоро?

Но пятнистые спешили: нужно ведь было ещё найти сортир.

- И наш не любит, когда мы отвлекаемся. Должны всё время работать. Чтобы вокруг всё чисто было.

- Бывайте, хлопцы, может, ещё увидимся.

Их всех грызла зависть. К их форме, к их нормальной речи, не пропахшей казармой, к тому, что можно говорить про Макашова: "наш" - к тому, наконец, что они не пойдут под дерево (даже ночью, даже в тумане), а будут икать сортир…а в Вазиани во время спортивного праздника с забегом до горного озера, когда казённая еда мечется по кишке, приходится садиться прямо на склоне, под ослепительным солнцем - и спрятаться можно разве что за бодылкой полыни, и ты в гудящем облаке мух, и сзади топот набегающий сапог.

Зависть сожрала их до позвоночника, оставив жалкие огрызки: кому-то, может, и выпала козырная масть, но не им.

Вот и стоят, серолицые, оловянные, там, где поставили.

…Вскоре из пятиэтажки напротив, напоминающей по виду общежитие, снизу от площади, сверху начинают стекаться люди. Исключительно мужчины. Разного возраста, но без подростков. Переговариваются, курят.

Конечно же, Митя стоит с краю. (Он умеет - оказаться с краю, выбрать из десятка единственный сломанный стул, встать под падающий предмет.)

Здание ОВД отделяет от жилого дома узкая щель. Пожар начали тушить сами жильцы. Говорят даже, что один из тех, кто поджигал, живёт в угловой квартире этого дома. И когда он палил из ружья, бегая вдоль горящего фасада, его жена, встав на балконе, поливала из шланга дымящуюся под ней крышу.

Узкий игрушечный мостик отделяет Митю от сгущающейся толпы. К бордюру на той стороне подходит маленький мужичок в импортном спортивном костюме. Кругленький, с кругленькой куполовидной лысиной. Добавить усы - получился бы тбилисский мороженщик Давид, что разносит мороженное в коробках с сухим льдом от улицы Багратиони до Пиросмани. Он непременно выходит на середину двора, разворачивает грудь и поёт Шаляпинским басом: "- Ма-а-арррожнни-и-э-а". "- Скажите, - спрашивали они его, - а почему в магазинах мороженное по двадцать копеек, а у Вас - двадцать пять?" "- Э-э, - обижался Давид - Я вам за пять копеек такую арию пою!"

- Что стоишь, - говорит безусый псевдо-Давид по ту сторону.

Митя поднимает на него свинцовые глаза. Не так уж он и похож… показалось.

- Ну, стой, стой, - усмехается мужичок, и вдруг хлопает себя по пузу - Стреляй!

Помолчал, презрительно улыбнулся:

- Ну! Стреляй в меня!

Они смотрят друг другу в глаза, и Митя чувствует, как бежит сквозь него, струится, высыпается последний песок. Сломались песочные часы. Отстань, Давид. Иди продавай своё мороженное.

- Что, не можешь? А дай мне автомат - я тебе все кишки выпущу.

Что-то щёлкнуло. Поле зрения как в узком тоннеле. В далёком круге света он видит лишь кругленького с кругленькой лысиной мужичка, который показался уму похожим на мороженщика Давида. Щелкает предохранитель. Митя неспеша перебрасывает ремень через локоть, берётся поудобнее. Кое-как докричавшись через непроницаемую толщу, зовёт самого себя: "Эй, не дури", - но в ответ лишь презрительно улыбается и продолжает наблюдать, как поднимается автомат, как указательный палец тянет крючок. Что ж…

Резко трещат и сыплются сучья. Гильзы скачут по камням. В общежитии звенят стёкла. Он плавно опускает работающий автомат ниже, ещё ниже, холодно рассчитывая, не закончатся ли патроны раньше времени, прежде, чем очереди опустятся до намеченной точки… Сучья отскакивают от лысины и отлетают на дорогу. Мужичок втянул голову и застыл, глядя на вспыхивающий ствол. Митя улыбается. Облегчение шёлковой волной течёт по телу. Он плавно опускает автомат.

Локти его упираются во что-то… останавливаются. Кочеулов медленно поднимает его руки вверх. Бросив спускной крючок, Митя стоит с умолкшим автоматом, направленным в небо. Взводный перехватывает автомат за цевьё, ставит на предохранитель.

- Иди успокойся, - говорит неожиданно мягким голосом.

Машинально забрав у него оружие - "своё держи при себе" - Митя садится спиной к толпе на большой валун возле ворот.

- Расходитесь, граждане.

С каждой стороны от въезда в ОВД для красоты положено по гладкому рыжему валуну. На каждую клеточку Митиного тела давит по сто тысяч таких валунов.

Он хотел бы стать медузой…

…в солнечном море. В солнечном море плывут прозрачные медузы. Волны несут их к горизонту, на кремовато-жёлтое рассыпчатое облако, взгромоздившееся на полнеба. Медузы мягкие, мягкие, податливые и мягкие… солнечный пломбир, кисель счастья… великолепные, чудные медузы. Митя видел их в детстве с борта прогулочного катера. Иван Андреич брал его с собой в санаторий. Всего лишь раз и было. Ничего не запомнил - только прошитых солнечными лучами медуз, покачивающихся в ленивых волнах. Стать бы медузой… и - ничего этого… и ничего не помнить… никогда.

Начала

Фотограф сказал, это из-за йода. Раньше, сказал, использовался йод в фотографии. Вот они и желтеют. Как листья. Прошлое - как осень. В желтоватое, в красивых позах застывшее прошлое Митя всматривался цепко, требовательно… будто пробовал разговорить. Увы - молчало.

Двуязычная газета "Гудок" как стена, сложенная из двух разных пород: прямоугольники русского и грузинского бок о бок и друг на друге. На День работника кино один из таких прямоугольников - хвалебная заметка об Иване Андреевиче Вакула, "старейшем в республике работнике кино, человеке, стоявшем у истоков звукового кино в Грузии". Корреспонденты к нему не ходили - зачем? Каждый год на первой странице в левом углу, изменив два-три слова, переставив пару запятых. Про славные двадцатые, про ДОСААФ, про боевой путь и пятидесятилетний стаж. И каждый раз дома, перечитав заметку, найдя различия и сверив запятые, вспоминали, как секретарь райкома обходными путями через третьих лиц предлагал ему звезду Героя взамен на небольшую, незаметную правку фамилии. Всего лишь одна дополнительная буква.

- Да и что это за буква, - усмехалось третье лицо - Так, ерунда - "и". Подумаешь!

Вакула должен был перекреститься в Вакулиа. Чтобы не портить статистику. Но стать первым мегрельским казаком он отказался, и Звезда пролетела мимо.

Работал дед в Клубе железнодорожника самым что ни наесть главным киномехаником. Митя ходил к нему с самого раннего детства - сначала на мультики, потом на фильмы (крутили в основном индийские, как и по всему городу).

За дверью служебного входа непременные восклицания:

- Вах, батоно Иван, это Ваш внук?! Как похож, как похож! Две капли!

Митя совершенно не был похож на деда. Дед видел, конечно. Но восклицания эти принимал благосклонно. Пусть.

Он сажал внука в своём отдельном закутке с окошками размером в амбразуру, что выходили в зал почти под самым потолком, и шёл запускать фильм. "Пой, Джимми!" За стеной стрекотали аппараты. Здоровенные, пышущие жаром, прыскающие ярким светом в зазоры и отверстия гиперболоиды. Иногда плёнка рвалась. Косо мелькнув, влетал в потолок последний неживой кадр, плоско вспыхивал голый белый экран. Внизу принимались свистеть, топать и кричать.

- Ми́хаше!

- Сапожник!

Беззлобно, только ради традиции.

Прытким юношей, расталкивая стоящих на пути, Иван Андреич бросался в бой. С грохотом откидывал крышки и колпачки, обжигая пальцы о горячий металл, дёргал шпильки и выуживал оборванный конец. Вынимал бобину с прокрученной частью, вставлял вместо неё пустую, пропускал плёнку в нужные пазы и колёсики, закреплял, лязгал, бряцал, с ещё большим грохотом возвращал на место колпачки и крышки. Щёлкал, крутил, нажимал. Готово. "Пой, Джимми!" Окружающая массовка цокала языками.

"Батоно Иван", - говорили ему, и Мите иногда казалось, что дед блаженно щурится, смакуя эти слова.

…Стоять над ним, отстранёно пахнущим ладаном и формалином, было страшно. Костяной блик лба, чьё-то лицо, спрятанное под его лицо, новый неумело повязанный кем-то галстук, прокуренные до тёмно-жёлтых пятен пальцы правой руки - такие знакомые, но невозможно чужие неподвижные пальцы. Дворовые старухи бубнили свою похоронную арифметику: "Хорошо пожил, семьдесят три".

Стоять над ним, выслушивая тихие формулы соболезнования, пожимая одну за другой руки - конвейер утешающих рук - было настоящим испытанием. Ни с публичностью человеческой смерти, ни с её холодной сакральностью Митя не мог примириться. Не знал, как увязать одно с другим и с самим собой, впервые так близко рассматривающим смерть. Ни одна из прочитанных книг не научила ничему стоящему. Одеться в чёрное и пожимать руки со скорбным лицом - и это всё?! И это должно утолить?! Митя переживал странного рода чувство, какое-то смутное беспокойство - словно тот, кто впервые, оглядевшись, спрашивает себя: "А не заблудился ли я?" Не стало деда, и рассыпался песочным городом, утренней дымкой испарился мир, о котором Митя говорил с гордостью при любом удобном случае: "Дед у меня из казаков". Рассыпался и растворился. Не перешёл по наследству. Оказался миражом, непригодным для жизни. "Это всего лишь рассказы деда. Казачья станица, лампасы, старший брат командовал сотней… это - его. С ним и ушло. Что же моё - моё собственное?"

От чего теперь вести отсчёт?

Если бы Митя рос с отцом - слушал его истории, играл в кубики его миров - наверное, избежал бы таких переживаний. Но отец Мити ушёл из семьи давным-давно, в день, когда у мальчика прорезался первый зуб, и больше не появлялся. Мама говорила: "Для меня - как пропал". Думать о нём, говорить, интересоваться, каким он был, являлось строжайшим табу. С этим табу он и вырос.

И вот, не стало деда, и замкнулся круг, Митя почувствовал, что за спиной-то теперь - пропасть, огромный бездонный ноль. Он вцепился в изъеденные временем фотографии, надеясь как кирпичиками заложить ими пропасть. Ощущение оторванности было физическим: кожа сделалась болезненной (будто и впрямь отрывали), даже прикосновения одежды стали раздражать. Он часами просиживал в дедовском кресле, разложив на коленях пожелтевшие картонки.

Однажды он выпросил у мамы пятьдесят рублей и пошёл в фотомастерскую. За этот полтинник - половину маминой зарплаты - фотограф переснял, отретушировал и увеличил одну для пробы, ту, на которой капитан Иван Вакула стоит, опёршись о велосипед. Левая рука на сиденье, правая на руле. Голова развёрнута в профиль. В зубах небольшая изогнутая трубка - так, куража ради. Лётные очки подняты на кожаную кепку. Взгляд его ироничен и лукав. Капитан Вакула сияет как надраенная бляха. Сияет, как и положено сиять победителю. Всё в нём есть - и ребячья бравада матёрого мужика, и радость, переливчатая как отсвет салюта: "выжил! выжил!", - и сама жизнь, летящая без русла, бурливая, голодная.

На отреставрированной фотографии не было йодистого тумана, надорванный уголок сросся, ушли разводы и пятна. Но и жизнь - ушла. Бесшабашный победитель стал манекеном, шахматной фигурой с дорисованным лицом. Новенький образцово-показательный нос красовался на геометрическом лице, капроновые волосы были разделены на идеальный пробор. Митя разорвал и бросил карточку в урну.

Дома мама расплакалась, сказала, что он эгоист, мог бы хоть посоветоваться.

"Интересно, - рассуждал Митя, сидя в его кресле - где он фотографировался? Ещё там, в Европе? Какими они были - там? Освободители…"

В германском городе с пыльными после взрывов деревьями… в фотолавке с простреленной витриной. Он ведь сам с усам - мог всё настроить, выставить свет. Велосипедом разжился незадолго до этого, на соседней вспаханной артиллерией улице. Показал товарищу, куда нажимать. Наверное, все сделали по снимку. Там же и отпечатали, втиснувшись в крохотную красную каморку будто в арбуз. Было душно. Они перебрасывались нехитрыми армейскими шуточками и отхлёбывали из трофейной фляги со свастикой тёплого шнапса… Так? Так ли это было? Но может быть, совсем иначе, и это фото сделано уже дома, в Тбилиси? В самой модной мастерской на набережной?

Что только не представлялось Мите в его попытках оживить дедовское прошлое. Если бы…

Назад Дальше