Методы, которыми пользовался Ермолов при подавлении горцев, их соотношение с европейскими – христианскими – нравственными законами и просто представлениями о человеческой гуманности, – особый и далеко не простой сюжет.
В начале 1819 года, после похода в Дагестан, Грибоедов, человек пронзительного ума и к тому времени неплохо узнавший Алексея Петровича, написал о нем нечто, дающее ключ к проблеме: "Нет, не при нем здесь быть бунту. Надо видеть и слышать, когда он собирает здешних или по ту сторону Кавказа кабардинских и прочих князей; при помощи наметанных драгоманов, которые слова его не смеют проронить, как он пугает грубое воображение слушателей палками, виселицами, всякого рода казнями, пожарами; это на словах, а на деле тоже смиряет оружием ослушников, вешает, жжет их села – что же делать? По законам я не оправдываю некоторых его самовольных поступков, но вспомни, что он в Азии – здесь ребенок хватается за нож. А, право, добр; сколько, мне кажется, премягких чувств…"
Это Грибоедов писал в Россию своему другу Бегичеву, понимая, что слухи о ермоловском терроре туда доходят.
Последняя фраза о доброте Ермолова и его "премягких чувствах" на первый взгляд категорически противоречит всему остальному. Это не так. Ермолов на Кавказе принадлежал двум мирам. "Вспомни, что он в Азии…" Он категорически отбросил все попытки своих предшественников – Гудовича, Тормасова, Ртищева – искать компромиссное решение конфликта: "Лучше от Терека до Сунжи оставлю пустынные степи, нежели в тылу укреплений наших потерплю разбои".
Дело не в отдельных набегах. Дело в принципе.
Отложив по необходимости реализацию своего персидского плана, Алексей Петрович, который не мог жить, не имея перед собой задачи, равной его самопредставлению, все больше проникался сознанием своей цивилизаторской миссии. Это было не просто усмирение и замирение горцев. Это было стремление фундаментально изменить сам характер их бытия.
Европеец Ермолов, шевалье Ермолов – латынь, итальянский и французский языки, глубокая начитанность – не мог смириться с принципиально иным способом существования, который с таким неразумным упорством отстаивали горцы.
Мы знаем, как он умел привязывать к себе людей искренней заботой о них, доброжелательством и отсутствием заносчивости по отношению к низшим. Его боготворили его адъютанты. "Как не любить великого Алексея Петровича!" – восклицал совсем несентиментальный Николай Николаевич Муравьев.
Но доброта и доброжелательность резко обрывались там, где начиналось сознание миссии.
Холодная и рассчитанная жестокость имела не только тактико-прагматический смысл.
Но на первом плане был именно этот смысл.
Вот основополагающая формула: "В случае воровства (то есть набега. – Я. Г.) каждое селение обязано выдать вора, а если он скроется, то его семейство. Но если жители дадут средство к побегу всему семейству вора, то целое селение предается огню… Если же по исследованию окажется, что жители беспрепятственно пропустили хищника и не защищались, то деревня истребляется, жен и детей вырезывают".
И это была не просто свирепая риторика.
В письме Закревскому от 30 сентября 1819 года он сообщает о достойной службе своих подчиненных, для которых намерен просить награды: "Мадатов служит похвальнейшим образом и делает невероятные успехи. У него до сих пор только два раненых казака и вся потеря в одних татарах. О нем получите вы донесение. Посылаю также рапорт о Сысоеве. Он имел чрезвычайно горячее дело с чеченцами, штурмовал деревню, в которой жители защищались отчаянно до последнего. Их вырезано не менее 500 человек, исключая женщин и детей, взято в плен только 14 мужчин в совершенном обессилении, несколько женщин и детей. Сами женщины, закрыв одною рукою глаза, бросались с кинжалом на штыки в толпы солдат. Мужчины убивали жен и детей, чтобы нам не доставались. Здесь не было подобного происшествия, и я сделал с намерением сей пример с самыми храбрейшими из чеченцев, дабы, устраша их, избежать впоследствии потери, ибо нигде уже впредь не найдем мы ни жен, ни детей, ни имущества, а без того никогда чеченцы не дерутся с отчаянием. Небольшой отряд наш дрался с невероятною храбростию и по справедливости заслуживает отличное награждение".
Судя по всему, несмотря на известную ему разницу в представлениях о дозволенном и недозволенном, Алексей Петрович не опасался вызвать своим рапортом неудовольствие государя.
Нет никаких оснований полагать, что Ермолова, шевалье, поклонника рыцарской этики Ариосто, беспокоили окровавленные тени чеченских женщин и детей.
Он уже избрал себе иные образцы. И не сомневался в своей правоте. Он снова возвращается к этому страшному сюжету в записках через годы и столь же бесстрастно констатирует:
Желая наказать чеченцев, беспрерывно производящих разбой, в особенности деревни, называемые Качкалыковскими жителями, коими отгнаны у нас лошади, предположил выгнать всех их с земель Аксаевских, которые занимали они сначала по условию, сделанному с владельцами, а потом, усилившись, удержали против их воли.
При атаке сих деревень, лежащих в твердых лесистых местах, знал я, что потеря наша должна быть чувствительна, если жители оных не удалят прежде жен своих, детей и имущество, которых защищают они всегда отчаянно, и что понудить их к удалению жен может только один пример ужаса.
В сем намерении приказал я войска Донского генерал-майору Сысоеву с небольшим отрядом войск, присоединив всех казаков, которых по скорости собрать будет возможно, окружив селение Дадан-юрт, лежащее на Тереке, предложив жителям оставить оное, и, буде станут противиться, наказать оружием, никому не давая пощады. Чеченцы не послушали предложения, защищались с ожесточением. Двор каждый почти окружен был высоким забором, и надлежало каждый штурмовать. Многие из жителей, когда врывались солдаты в дома, умерщвляли жен своих в глазах их, дабы во власть их не доставались. Многие из женщин кидались на солдат с кинжалами.
Большую часть дня продолжалось сражение самое упорное, и ни в одном доселе случае не имели мы столь значительной потери: ибо кроме офицеров простиралась оная убитыми и ранеными до двух сот человек. (Алексей Петрович запамятовал, что в сражении вокруг Башлы, по его собственному утверждению в письме Воронцову, русские потеряли триста семьдесят человек, а на самом деле до пятисот.- Я. Г.)
Со стороны неприятеля все, бывшие с оружием, истреблены, и число оных не менее могло быть четырех сот человек. Женщин и детей взято в плен до ста сорока, которых солдаты из сожаления пощадили, как уже оставшиеся без всякой защиты и просивших помилования. (Но гораздо больше оных число вырезано было или в домах погибло от действия артиллерии и пожара.) Солдатам досталась добыча довольно богатая, ибо жители селения были главнейшие из разбойников, и без их участия, как ближайших к Линии, почти ни одно воровство и грабеж не происходили, большая же часть имущества погибла в пламени. Селение состояло из 200 домов; 14 сентября разорено до основания.
Алексей Петрович прекрасно понимал, какое впечатление эта страшная картина, очерченная его "римским стилем" – без малейших эмоций! – будет производить на будущих читателей. Но для него это был камертон. Он давал понять, какими принципами он руководствовался, равно как и демонстрировал плодотворность и своеобразную гуманность этих принципов.
Дальше идет рассказ о захвате других аулов – без сколько-нибудь значительных потерь с той и с другой стороны.
Жизнями сотен женщин и детей, "вырезанных" в Дадан-юрте ("гораздо больше", чем сто сорок!), были спасены на будущее тысячи других жизней. В том числе горских женщин и детей, ибо теперь их загодя уводили в леса и горы до штурма аулов. И сами чеченцы предпочитали оставлять обезлюдевшие аулы и обстреливать атакующих из лесной чаши.
Несмотря на оскорбительные эпитеты, которыми Алексей Петрович награждал горцев вообще и чеченцев в частности, он предпочел бы, чтоб ему не приходилось "вырезывать" женщин и детей. Равно как не жаждал он убивать и самих горских воинов. Но это был, как он считал, первый и необходимый этап его цивилизаторской миссии, которой горцы противились по неразумию и непониманию реального положения вещей.
15 декабря 1818 года еще до знаковой трагедии Дадан-юрта, Ермолов отправил письмо человеку, под командой которого ондрался под Аустерлицем, где тот командовал артиллерией русской армии. Это был генерал Петр Иванович Меллер-Закомельский, в прошлом инспектор всей артиллерии.
Моздок 15 декабря 1818 года
Достойный и всеми почитаемый начальник!
Мне кажется, все внимание ваше обращено было на Ахен, и вы страну Кавказа не удостоиваете минутою воспоминания. Теперь отдохнули вы, ибо судить по видимому возможно, что судьба позволила царям наслаждаться миром; даже самые немецкие редакторы, все обыкновенно предузнающие, не грозят нам бурею несогласия и вражды.
Спокойно стакан пива наливается мирным гражданином, к роскошному дыму кнастера не примешивается дым пороха, и картофель растет не для реквизиций. Один я, отчужденный миролюбивой системы, наполняю Кавказ звуком оружия. С чеченцами употреблял я кротость ангельскую шесть месяцев, пленял их простотой и невинностию лагерной жизни, но никак не мог внушить равнодушия к охранению их жилищ, когда приходил превращать их в бивуак, столь удобно уравнивающий все состояния. Только успел приучить их к некоторой умеренности, отняв лучшую половину хлебородной земли, которую они уже не будут иметь труда возделывать. Они даже не постигают самого удобопонятного права – права сильного! Они противятся. С ними определил я систему медления, и, как римский император Август, могу сказать: "Я медленно спешу". Здесь мало истребил я пороху, почтеннейший начальник; но один из верноподданнейших слуг вашего государя вырвал меня из этого бездействия; он мучился совестью, что без всяких заслуг возведен был в достоинство хана, получил чин генерал-майора и 5000 руб. в год жалованья. Собрав войска, он напал на один из наших отрядов, успеха не имел, был отражен, но отряд наш не был довольно силен, чтоб его наказать. Я выступил, и когда нельзя было ожидать, чтоб я в глубокую осень появился в горы, я прошел довольно далеко, прямо к владениям изменника, разбил, рассеял лезгин и землю важно обработал. Вот что значит отложиться. Сделал честно и роптать на меня нельзя; ведь я не шел, на задор, и даже князь П. М. Волконский придраться не может: неужели потерпеть дерзость лезгин? Однако поговорите с ним, почему я слыву не совсем покойным человеком; по справедливости, надлежало бы спросить предместников моих, почему они, со всею их патриаршею кротостью, не умели внушить горцам благочестия и миролюбия? Мне, no крайней мере, упрекнуть нельзя, чтоб я метал бисер пред свиньями; я уже не берусь действовать на них силою Евангелия, да и самой Библии жаль для сих омраченных невежеством. Итак 30 ноября я возвратился на линию и собираюсь теперь в Грузию, может быть пешком, как в апреле переходил горы. Проклятая гора Казбек не уважает проконсула Кавказа. Вот, батюшка Петр Иванович, какую здесь должно жизнь вести; тому, кто хочет служить усердно, не много случится, сидеть на месте; зато в Тифлис возвращусь, как в роскошную столицу; а чтобы таковою показалась она, стоит прожить семь месяцев, не видавши крышки. Но должно ли спросить, чего добиваюсь я такими мучениями? Станешь в пень с ответом. Я думаю, что лучшая причина тому та, что я терпеть не могу беспорядков, а паче не люблю, что и самая каналья, каковы здешние горские народы, смеют противиться власти государя. Здесь нет такого общества разбойников, которое не думало бы быть союзниками России. Я того и смотрю, что отправят депутации в Петербург с мирными трактатами! Никто не поверит, что многие подобные тому депутаты бывали принимаемы.
Напишите, почтеннейший начальник, как вы живете? Занимает ли вас приятнейшее увеселение – театр, и столица, восприявшая блеск от возвращения государя, представляет ли вам развлечение, или камин принимает верные ваши размышления?
Продолжите милостивое расположение ваше покорнейшему слуге
Ермолову.
Несмотря на шутливый тон этого послания, оно по сути своей совершенно серьезно. Он далеко не случайно в первой же фразе упоминает Ахен, город в Вестфалии, где с сентября по ноябрь 1818 года представители главных европейских держав – Австрии, Великобритании, Пруссии, Франции и России – решали дальнейшую судьбу Франции и всей Европы.
Россию в Ахене представлял сам Александр I.
В этом ироническом противопоставлении мирной Европы и мятежного Кавказа явственно слышен отзвук знакомой нам идеи об устоявшемся политическом быте Европы с нерушимыми границами и свободными для подвигов азиатскими пространствами, воротами в которые и был Кавказ.
Не случайно знаток античности Ермолов ссылается и на императора Августа с его политикой планомерного, системного завоевания варварских территорий.
Можно с уверенностью сказать, что в письмах Алексея Петровича нет ничего случайного. Свои обширные и многочисленные послания он тщательно продумывал.
Ермолов настойчиво – и не в последнюю очередь в частных письмах – старается внедрить в сознание петербургской элиты основы своей системы усмирения Кавказа.
Главный способ давления на чеченцев – лишение их плодородных земель на плоскости, что обрекало их на неминуемый голод. Это был важный элемент военно-экономической блокады, которую Ермолов считал наиболее эффективным средством подавления горского сопротивления.
Иронический рассказ о походе в Аварское ханство – а речь идет именно о нем – ясное напоминание о планах проконсула относительно ханств вообще. Кроме того, Алексей Петрович дает понять, что отнюдь не отказывается от карательных экспедиций в горы. Еще недавно, как мы помним, он писал Закревскому, что в горы он "ни шагу". Однако вскоре понял, что при выбранной им жесткой линии поведения подобные экспедиции неизбежны. Стратегия планомерной осады с минимальными потерями оказалась нереальной.
Он недаром просит авторитетного генерала поговорить с начальником Главного штаба князем Петром Михайловичем Волконским. Это все те же издержки репутации – он знает, что его подозревают в провоцировании военных действий.
Он с презрением отзывается о надеждах на христианизацию горцев – он не собирается, в отличие от своих предшественников, "метать бисер перед свиньями".
И есть в этом письме два ключевых момента: "Они даже не постигают самого удобопонятного права – права сильного! Они противятся".
Это почти буквальное воспроизведение формулы Цицианова, который писал карабахскому хану Ибрагиму: "Слыхано ли на свете, чтоб муха с орлом переговоры делала, сильному свойственно приказывать, слабый родился, чтоб сильному повиноваться".
Как мы помним, один из чиновников Ермолова привел в порядок то, что сохранилось от цициановского архива, и вполне возможно, что Алексей Петрович читал послания Цицианова ханам. И цитированное обращение к хану Ибрагиму в том числе.
С этим, возможно, связан и другой принципиальный пассаж – издевательская фраза о депутациях горцев в Петербург и их претензиях договариваться с русскими властями на равных.
И, наконец, программное заявление: "Чего добиваюсь я такими мучениями? Станешь в пень с ответом. Я думаю, что лучшая причина та, что я терпеть не могу беспорядков, а паче не люблю, что и самая каналья, каковы здешние горские народы, смеют противиться власти государя".
Если отодвинуть ставший проблематичным персидский проект и сосредоточиться на проблеме Кавказа, то ясно, что главным внутренним побудительным мотивом действий Ермолова были не столько геополитические соображения, сколько психологическое неприятие самого миропорядка, который был для горских народов естественным и единственно возможным.
Перед нами – неразрешимый конфликт. Ибо компромисс был невозможен для обеих сторон.
"Право сильного" в отношениях с горцами было любимым мотивом в письмах Алексея Петровича. В официальных документах, чтобы не вызвать нареканий со стороны Петербурга, предпочитавшего более гуманные способы умиротворения, он выдвигает другие мотивы. Так 12 февраля 1819 года, убеждая императора усилить Грузинский корпус, Ермолов писал: "Государь! Внешней войны опасаться не можно. Голова моя должна ответствовать, если война будет со стороны нашей. Если сама Персия будет причиною оной, и за то ответствую, что другой на месте моем не будет иметь равных со мною способов. Она обратится во вред ей!
Внутренние беспокойства гораздо для нас опаснее. Горские народы примером независимости своей в самых подданных Вашего Императорского Величества порождают дух мятежный и любовь независимости. Теперь средствами малыми можно отвратить худые следствия; несколько позднее и умноженных будет недостаточно.
В Дагестане возобновляются беспокойства и утесняемы хранящие Вам верность. Они просят справедливой защиты Государя Великого; и что произведут тщетные их ожидания?"
Для императора он мотивировал необходимость решительных действий, – для чего нужны дополнительные полки, – опасностью мятежной заразы и необходимостью защитить тех горцев, что хранят верность России.
Что до "мятежного духа и любви к независимости", то имелись в виду, разумеется, те, кто непосредственно соприкасался с горцами, – солдаты и казаки. Проблема дезертирства и бегства в горы была проблемой нешуточной.
И все это действительно волновало Ермолова. Но, судя по его откровениям в письмах близким друзьям, куда более искренним и значимым по смыслу, чем рапорты императору, главным для него лично, для Алексея Ермолова, потомка Чингисхана и наследника Цезаря, воспитанного на Плутархе и рыцарской поэзии, было доказать превосходство его самого и империи, которую он представлял, над современными варварами, не признающими право сильного, сильного не только оружием, но и теми духовными ценностями, которые стояли за ним, той системой взаимоотношений с людьми и миром, которую он представлял.
Они противились ему, Ермолову, его мечте, его планам.
Хотя, разумеется, все это подкреплялось и превосходством чисто военным.
Артиллерист Ермолов писал 10 февраля 1819 года своему кузену и младшему другу Денису Давыдову: "Ты не удивишься, когда я скажу тебе об употребляемых средствах. В тех местах, где я был в первый раз, слышан был звук пушек. Такое убедительное доказательство прав наших не могло не оставить выгод на моей стороне. Весьма любопытно видеть первое действие сего невинного средства над сердцем человека, и я уразумел, сколько полезно владеть первым, если не вдруг можешь приобрести последнее".
Алексею Петровичу в этот период был свойствен весьма жестокий, если не сказать – свирепый юмор.