Мать, радуясь открытой улыбке сына, вновь видела перед собой мальчика, а не заматерелого вояку. И ей хотелось отложить всё в сторону, не суетясь, сесть за кухонный стол и поговорить по душам, но… всё шло как-то не так…
"Ну и ладно, потом, – успокаивала она себя, после посидим, поговорим…"
Всю обратную дорогу к месту службы Василий думал о том, как хорошо было в детстве, когда он сидел возле матери, закрывал глаза и отдавался ее ласковой руке, ее бесконечным воспоминаниям. Это была его сказка, волшебная и неповторимая.
Закрыв глаза, он думал о том, что же мешало ему и сейчас, как в детстве, провести с ней так хотя бы один вечер. Всего-то один вечер в году! Не получилось, однако. Еще лет десять назад такой вечер был бы возможен. Позавчера у него вырвалось:
– Мне, ма, каждый раз страшно возвращаться с неба на землю.
– Ты хоть счастлив, сынок? – дрогнул ее голос.
– Сверху так красиво всё, – сказал он, почувствовав, как в сердце его вошла игла.
– Может… в отставку, Васенька?.. Ты побледнел что-то…
Мать возилась с жарким, а Василий сидел за столом и, незаметно для матери массируя себе слева грудь, глядел на тополь. Тополь стал раздражать его. Мать совсем зациклилась на нем, и уход за "сыночком" стал для нее ритуальным действом. При этом Василий с детства знал, что где-то внутри тополя хранится шкатулка с его, Василия, жизнью. Надо же, всю жизнь простоял на одном месте, не суетился, не рисковал, не рвался в люди, просто рос вверх, а о жизни знает больше меня, да и жизнь дала ему больше, чем мне. Он наполнен ею от вершины до корней. Он понимает мать лучше, чем я, а она – его, чем меня.
Василий вдруг вспомнил Джанки, а потом – Лауру, но вспомнил только глаза, без имени.
В мае стали срезать деревья, потихоньку приближаясь к их домам. С трепетом и нарастающей тревогой ожидала Ольга Ивановна ужасных событий.
Кошка не давала ей покоя. Вроде бы кошка сама по себе, она тоже сама по себе, а что-то не так. Лежит мурка в развилке, а Ольга Ивановна места себе не находит. А с чего, спрашивается? Ну, глядит иногда кошка на ее окно, на мух, наверное, или воробьев. Больно я ей нужна. Ей вдруг стало казаться, что кошка принесет несчастье. Что же неспокойно так, Господи? Однажды глянула в окно и вздрогнула – на подоконнике снаружи сидит кошка и смотрит на нее. Открыла окно: "Ну чего смотришь? Заходи".
Кошка зашла. Ольга Ивановна погладила ее по шерстке. Защелкали, пронзая кончики пальцев, искорки. Ольга Ивановна отдернула руку: "Какая ты!" Кошка протерлась по руке, обняла ее лапками, чуть-чуть выпустив коготки, легонько куснула зубами и спрыгнула на пол. "Надо же, – расчувствовалась Ольга Ивановна, – признала, значит, меня за свою".
– Молочка будешь? – она налила ей молока.
Кошка понюхала и отошла. Впрыгнула на буфет, обнюхала предметы, лежащие там десятилетиями. Долго принюхивалась к фотографии сына, а потом скинула ее на пол, спрыгнула и стала грызть уголок.
– А вот этого не надо, – Ольга Ивановна протянула руку к фотографии.
Кошка вдруг зашипела, схватила карточку в зубы и выпрыгнула в окно. Ольга Ивановна метнулась за ней, но той и след простыл.
Господи, да что же это такое? Чья это кошка? Она вышла из дома, стала звать кошку, спросила у ребятишек, не видели те черную кошку, красивую, стройную, с фотографией. Те рассмеялись. "Как же так? Ведь другой такой фотографии нет. Что же делать-то?" Она прошла по всем квартирам, но ни в одной не держали черной кошки. Подошла к тополю, погладила кору, тополь сегодня был странно молчаливый. Мимо прошел рыжий мужчина. Странное лицо, безбровое совсем. Когда-то египтяне в знак траура по умершей кошке сбривали себе брови.
Ночью она, сморившись от колготы, присела на табуретке в кухне, задумалась. Почувствовала, как потянуло по спине холодком, оглянулась и обмерла. На подоконнике стояла черная кошка с рыжими бровями, рот ее был открыт, торчал красный язычок, белели четыре зуба. Ольга Ивановна встрепенулась и едва не свалилась с табуретки. Перешла на кровать и уснула.
Проснулась поздно, совсем разбитая. Лишь бы приступа не было. Самое ужасное ощущение во время приступов – глубокая, неуловимая, как комариный зуд, настораживающая тошнота. Днем расходилась. Кажется, обошлось. Вот настроение только неважное. Больше недели она не могла успокоиться, всё выглядывала за окном кошку, но та больше не появилась.
Несчастий долго ждать не пришлось. Дворник откуда-то узнал, что завтра будут пилить тополя. Ольга Ивановна развила бешеную деятельность. Полдня обзванивала знакомых, и когда в десять утра к месту работы подъехала бригада "озеленителей", ее встретила общественность, защитившая зеленые насаждения. Вечером сюжет показывали по телевидению, и жители выискивали в массовке себя.
Весь июнь Ольга Ивановна пролежала в больнице, начисто забыв о коварных чиновниках. После выписки первым делом проверила, как там ее "сыночек". Никому не нужен, земля, как бетон. Чтоб взрыхлить и полить, потратила все силы.
Приснилась мама, ясно так, близко… Будто в детстве их дом, ночь на дворе, мама в доме, а она снаружи стучит в стекло и машет ей рукой. Машет и удивляется, неужели ее не видно? И вдруг мама положила ей руку сзади на плечо и упрекнула: "И не заходишь к нам".
Утром занялась стиркой, а когда ближе к обеду глянула в окно, увидела "озеленителей", уже дорезавших деревья на соседней аллее. Оставался последний тополь. Из-за стирки ничего не слышала. Застучало в висках, и такая тоска взяла, такая тоска! На очереди была их аллея. Не помня себя, выскочила на улицу.
Рабочие стали обсуждать, начинать тополиную аллею до обеда или уж после. Они не обращали внимания на кружащую вокруг них старуху. Странная какая-то, бормочет чего-то, глядит дико.
– Бабка, чего надо? Иди отсюда! – несколько раз прогоняли ее, но бабка не уходила.
– Ладно, парочку срежем, а потом прервемся, – решил бригадир. – С этого и начнем. Красавец какой!
Услышав это, старуха стала прыгать вокруг тополя, с пеной у рта крича: "Вася! Васенька!!" Мужики со смешком вполсилы оттеснили сумасшедшую из опасной зоны. Та вдруг с пронзительным криком прорвала оцепление и припала к тополю.
– Вот же, зараза! – крякнул бригадир. – Пиявка! Да оттащите же ее! Зашибет!
В этот момент тополь с треском стал медленно валиться на землю. Рабочие отскочили в сторону, с ужасом, понимая, что уже ничем не помочь, ни бабке, ни бригадиру, смотрели, как тополь как-то ласково накрывает старуху, не сделавшую ни малейшей попытки хотя бы отлепиться от ствола.
– Сыноч… – донеслось из-под тополя. И тихо так стало…
– Прямо на моих глазах, сам видел – черная кошка на тополь прыгнула, откуда только взялась…
– Из "Места встречи…"
…а он так ме-едленно стал туда-туда-туда, наклоняться, наклоняться, наклоняться и бух на асфальт! И асфальт, как консервным ножом, мягко так стал взрезаться, по кругу, ровно так, а потом корни стали лопаться… И ничего такого больше не было, даже ветра.
– А кошка?
– Кошка? Чего кошка?
– Ну, кошка – может, она прыгнула и тополю когтями душу зацепила.
"Милый Васенька!
Получишь ли ты это письмо? Успею ли написать его?
Режут тополя, бегу…"
– "Болит?" – спросил меня. "Да, – отвечаю, – побаливает". "Отсечем больной орган". Представляешь, отсечь печень?! – Семенов хрипло засмеялся. – "Он у меня не один такой". – "Вижу. Отсечем все". Представляешь, все! "Если отсечь всё, – спрашиваю, – что останется?" Знаешь, что он?
– Душа? – Василий взглянул на Семенова. Тот ничего не ответил.
Полеты у летчиков во всех смыслах заканчиваются на земле. У Василия они закончились в летном училище. Дали однокомнатную квартиру в офицерском доме, на одной площадке с Семеновым.
Он по возможности звонил и регулярно писал матери. Она сама не звонила, но раз, а то и два в неделю присылала письма. Писала о своем состоянии и ощущениях от меняющейся, но неизменной жизни. Он по субботам отвечал. Те письма, что он писал, когда ему было лет сорок, помнил ясно, но письма последнего времени писал машинально, и потом мучительно вспоминал, отправил на этой неделе письмо или нет. По субботам часто напивался и потом смутно помнил события минувшей недели. Не виделись они давно, всего ничего, а пять лет прошло. И тут Василий ясно вспомнил, что последний раз написал письмо матери еще… в прошлом году.
– Сволочи, – буркнул Семенов, – эти лекари. Лишь бы деньгу сорвать.
– Не лечись у сволочей.
– У кого ж тогда лечиться? – махнул тот рукой и вышел в туалет.
Василий задумался, крутя тяжелый стакан в руке. Виски маслянисто обегало стенки, успокаивая его. "Что же я столько не писал ей?"
Как только Семенов скрылся в туалете, зашел майор Горзень. Майор подошел к нему и протянул конверт с черной каемкой:
– В конце дежурства принесли.
Василий провел пальцем по траурной полоске и ощутил тепло. Письмо было от матери, ее рука. "Потом прочту", – решил он.
Зашел Семенов.
– Письмо, да? От матушки?
– Да, письмо, – Василий сунул письмо мимо кармана, не заметив, как оно упало на пол.
Через полчаса они были дома и разошлись каждый к себе. В комнате было свежо, даже зябко. Выключив кондиционер (от него болела голова), Василий разделся до трусов. Кожа стала гусиной. Поводил лопатками, сделал несколько согревающих движений. Через десять минут стало жарко и душно, в голове образовалась каша, и нельзя было избавиться от легкой, как запашок кондиционерного воздуха, тревоги. Рассеянно огляделся, ища письмо, но тут же и забыл о нем. Потной ладонью смахнул пот со лба и полез под душ. Стоял под ним долго, пока не устал. Еще сорок минут как не бывало. Стрелка приближалась к трем. Выходной перевалил на вторую половину.
Василий постучал к Семенову. Тихо. Приоткрыл дверь (Семенов никогда не закрывался), тот лежал на кровати. Духота в комнате была страшная. Такая жара была в Индии, где он пробыл невыносимо долгие пять месяцев. Кашлянул, но приятель не отреагировал. Надулся пивом, толстяк. Василий прикрыл дверь и вернулся к себе.
Сел за стол и вспомнил вдруг Джанки. Откуда выплыли ее лицо и фигура? Забытое ощущение трепета перед встречей с неизведанным пронзило его. Тело его дрожало, и нетерпение разрывало душу. Томление и нетерпение, будто снова он мальчик, и вокруг так много всего чистого… И где-то в страшной глубине памяти таял, как фруктовое мороженое детства, пронзительно чистый голос Джанки, и никак не мог растаять. Он наполнял его ледяной прозрачностью, от которой всё сильнее и сильнее продирал озноб.
Василий почувствовал страшную слабость, в сердце что-то журчало, и из него будто выдергивали нити. Вены позеленели, точно по ним побежала тополиная кровь. Холодный пот покрыл его с головы до ног, глянул в зеркало – бледный как смерть.
Без стука зашел Семенов.
– Ну и что пишет матушка? – спросил он.
И тут вслед за ним в комнату зашла, грациозно изгибая тело, а хвостом рисуя знак вопроса, черная кошка, она села у ног Василия и уставилась ему в глаза. В зубах она держала конверт с черной каемкой. Василий вздрогнул, его пронзила тоска, как от взгляда матери, в котором он всегда видел вопрос, на который так и не нашел ответа.
Он взял письмо, распечатал, взглянул на расплывающиеся строки и, положив руки на стол, опустил на них голову, которую, знал, больше не поднять. И не больно, а сладко было ощущать, как сердце расползается, словно ветошь.
Потом, мама, отвечу… После…
2013
3. Зоопарк, или История про то, как Христина женила Пука на Эйлер
Вальс-фантазия на десяти страницах с эпилогом
Безоружный человек – не человек.
Альфред Эдмунд Брем
Эта история с географией произошла в нашем городе в начале девяностых годов прошлого столетия, лет за десять до обещанного конца света. Говорят, конец света уже был, но не прошел второе чтение в Госдуме. Население же продолжает, как и в начале девяностых, грешить-каяться и, кувыркаясь через голову, идти туда, куда ему не хочется, но куда оно идет.
Страница первая
Пульхерия Эйлер
Пуля Эйлер была видная из себя девушка. Полное ее имя было Пульхерия, что по-латыни означает "красивая". В магазинах готового платья Пульхерию интересовали строгие фасоны темной расцветки и размеры с пятьдесят шестого по пятьдесят восьмой, а туфельки – сорок первого, с широким носиком и низеньким каблучком, с перепонкой. Крупная была девушка и при силе. Фамилия Эйлер указывала на то, что ее предки – выходцы из Швеции или Швейцарии, но она была русская, о чем свидетельствовало ее имя, которое в Сибири встретишь чаще, чем еще где. Надо, правда, учесть, что по-латыни всё красиво, так как ни черта не понятно.
Отец Пульхерии был руководителем среднего звена со средним служебным рвением и в подпитии, как бы оправдывая свое скромное служебное положение, говорил:
– Я, например, никакой не праправнук крепостного Осипа Эйлера, печника, отпущенного на волю графом Шереметевым еще до крестьянской реформы 1861 года. Я самый что ни на есть непосредственный потомок того самого Леонарда Эйлера, который был выдающимся академиком и любил работать на стыке наук. Я потом покажу, при случае, рукопись его неопубликованной работы по небесной механике как составной части теории музыки. Там сохранилась его собственноручная подпись и дата, – он вывел в воздухе фамилию предка и дату, – Эйлер, 1767 год. Выцвело, правда, всё, полиняло, но прочесть можно. Там он берет производные от гаммы.
– Может, ты, Рудольф Никодимыч, еще и потомок того самого великого Леонардо, который – за его здоровье! – еще и да Винчи? Где-нибудь на их стыке? – спросил его как-то один шутник, чекист-железнодорожник Грач.
– А что? – задумался Эйлер. – Всё может быть. Тьфу-тьфу. – И постучал по столу.
– Да, – задумчиво произнес Грач, жуя сырок, – где стык, там и стук.
Если бы Эйлеры жили где-нибудь в селе, в своем доме с приусадебным участком, коровенкой и двумя свинками, да еще курами и гусями в придачу, ничего удивительного в том, что Пульхерия полюбила всякую живность, не было бы. Жили же Эйлеры в городской хрущёвке с видом на трамвай и вытрезвителем наискосок. Тем не менее Пуля с раннего детства обожала – она сама так говорила, – обожала возиться с кошками, собаками, ежиками, дроздами, ящерицами, черепахами и даже мышками. Ей нравилось их "воспитывать".
Хозяйство вела мать Александра Львовна, женщина самостоятельная и нраву старшинского. Хозяйство повиновалось ей беспрекословно. Домоводство она совмещала с работой в четыре смены на химзаводе, где было непрерывное и крайне вредное для здоровья производство. Там она была мастером ОТК. Смены менялись с регулярностью времен года, через каждые три дня. Они шли по кругу, и в голове, здоровье и личной жизни Александры Львовны был такой же нескончаемый круговорот забот и волнений.
Муж по дому практически ничего не делал, если не считать всякой починки, ремонта и заготовительных работ на огороде, рыбалке и в лесу. Отоварка продовольственных талонов да увеселительные поездки в деревню за медом или салом, вообще, к делу не шли. Короче, Рудольф Никодимович, по мнению своей супруги, был не очень обременен домашними заботами, отчего много тунеядствовал. В свободное же от сибаритства время отец таскал Пульку на природу, за город, на реку, в зоопарк.
В зоопарке они бывали каждое воскресенье, отец – в неизменном синем костюме без верхней пуговицы, дочка – в нарядном платьице и с мороженым пломбир, а по праздникам с пломбиром и еще эскимо. Рудольф Никодимович, благостно глядя на сладкоежку-дочку, потягивал из фляжки винцо, а по праздникам коньячок.
А еще девочке нравилось гулять с отцом. Просто так, гулять и гулять. Оказаться вдруг на глухой улочке с деревянными заборами, где по дороге переваливаются, гогоча, гуси или роются в пыли куры, где бегают с визгом тугие поросята или бормочет индюк, а потом вдруг улица растекается в степь, и на солнечном взгорке щиплет травку козленок Иванушка со смышлеными, но совершенно бессовестными глазками.
Нравились Пуле собачки, бегущие куда-то по своим делам, кошки, увиливающие от любого дела, выскочивший из-под досок на секунду-другую бурундук. Когда им встречались лошадка или ослик, восторгу девочки не было предела, она протягивала им на ладошке печенье и хвалила животных за их красоту.
Однажды на окраине города они заметили рядом с дорогой громадного ежа, старого, у него даже иглы были желтовато-седые.
– Возьмем ежика, ему тут одному грустно, – сказала девочка.
Отец надел на ежа свой берет, и они принесли его домой. Еж понюхал еду, но не притронулся к ней. Грусть не покидала ежа, и через день им стало жалко зверька, и они отнесли его обратно. Рядом с ним они оставили яблоко. Когда Пуля обернулась в последний раз, она увидела, что еж развернулся и носом тычется в яблоко, а к нему скользит по асфальту, как по воде, трясогузка. Девочке стало радостно, и она сжала ручонкой широкую ладонь отца.
На уроках зоологии Пульхерия блаженствовала. Ведь речь шла исключительно и только о любимых созданиях! Когда она отвечала о них урок, глаза ее блестели, а голос звенел. Одноклассники удивлялись, а учительница умилялась.
– Ты, наверное, будешь зоологом? – с воодушевлением спрашивала она.
– А зачем? – простодушно отвечала Пуля.
Как-то после очередного урока зоологии она пошла в зоопарк и спросила у контролера:
– Кто тут у вас самый главный?
– Лев.
– А еще?
– Еще сторож Силантий. Юрий Борисыч, – обратилась контролер к спешащему мимо мужчине. – Тут вас спрашивают.
– Я слушаю вас, – остановился тот, с любопытством глянув на рослую, пышущую здоровьем девчушку.
– Я могу ухаживать за животными.
– Это прекрасно, прекрасно! Продолжайте в этом же духе, – и Юрий Борисович заторопился по своим делам.
– И я знаю все их повадки и как кого лечить и кормить.
– Так, и что же?
– Возьмите меня воспитателем к животным.
Юрий Борисович рассмеялся:
– Сколько тебе лет?
– Я справлюсь.
– Хорошо, вон там обратись к Майе Федоровне. Скажи, я послал. Приходи завтра, поговорим. Извини, в райком спешу.
Так Пульхерия стала самым младшим "воспитателем" в зоопарке, за что ей ежемесячно выплачивалось двадцать рублей. На первую и вторую получку девушка купила туфельки. Новые туфельки с перепонкой хорошо смотрелись на ее ножках, а тугие ножки в новых туфельках – еще лучше.