- Ну-ну-ну,- загудел он, пробежав те несколько строк, из которых состояло опровержение.- Ну-ну-ну...- и укоризненнo покачал головой,- Так уж сразу и обвиним газету?.. Газета-то здесь при чем?..
- Как при чем?- изумился Сергей (он и сейчас хорошо разыгрывал это изумление, выкатывая глаза под вставшими торчком бровями),- Кто же напечатал, если не газета?
- Письмо подписали ваши товарищи, студенты, почему мы должны им верить меньше, чем вам?
- Потому что это ложь, просто ложь!- звенящим голосом вырвалось у Маши,- Это глупость и подлость! И вы !не должны были это печатать!
Маша, Машенька... Я представил, как робко, еще боязливей других она входила в редакцию, какой школьницей ощущала себя перед этой глыбой, сидящей в кресле, и как все в ней натянулось, напряглось до предела, прежде чем выплеснуться - так неожиданно даже к для нее-то самой.
- Тут уж мы его допекли,- сказал Сергей,- Он слово - мы ему десять, он два - мы двадцать...
- Что же он вам все-таки ответил?- подал голос Дужкин из своего угла.
- А ты помалкивай - что!- огрызнулся Сергей.- Подпись-то испугался поставить?..
- А степуху снимут?- ощерился Дужкин.
- Гад ты, гад!- Сергей вскочил с койки.- Другие что, тебя хуже?..
- А ну его к бесу,- сказал Полковник.- Дальше что было?
- Не могу рожу его видеть,- сказал Сергей, с трудом успокаиваясь.- Понятно, что: газета, мол, не чья-нибудь вотчина, в нее каждый может обратиться, да критика, да самокритика, да бдительность... Ну, мы видим - каши о ним не сваришь, и к редактору... Это Жабрин говорит: мне не верите - обращайтесь к редактору, я вас провожу...
- Ну, все!- меланхолично рассмеялся Дима.- Теперь-то он уж наверняка твоих стихов печатать не станет!
- А шут с ним,- махнул рукой Сергей.
Дальше он рассказывал, как они отправились к редактору, как тот расспрашивал их, пробовал спорить, и как бойко они отвечали - рассказывал, гордясь и любуясь собой, и собой, и теми, кто был вместе с ним, и зубы у него блестели, как кора у молодой березки.
Я прихлебывал остывающий чай и не столько слушал, сколько пытался представить себе самого редактора, его стол, кабинет... Я знал его, то есть не то, конечно, чтобы знал, просто раз показали мне его в редакции, потом я встречал иногда на улице высокую, массивную фигуру из тех, перед которыми трудно не посторониться. Но только и помнил эту фигуру с поступью командора, лицо его я не мог вызвать в памяти, а что такое - человек без лица?.. Поэтому, должно быть, и встречу с ним, о которой рассказывал Сергей, не мог я представить, только не верилось мне, что происходила она именно так, как он описывал. Но даже не веря наивным восторгам Сергея, я поймал себя на том, что завидую ему, завидую его ясности, доверчивости, горячности, может быть - просто глупости.
Разговор кончился том, что редактор позвонил в институт, Гошину, и, переговорив с ним, сказал, что в ближайшие дни на кафедре состоится обсуждение выступлений газеты и на нем выяснится, кто прав.
- А мы говорим: надо, чтобы на это заседание пустили нас тоже, а он говорит: разве без вас не разберутся.. А сам опять Гошину - мол, разрешат ли присутствовать студентам?.. Пожалуйста! Даже желательно - заседание кафедры будет открытым!
- И только-то? - снова подал голос Дужкин,- А опровержение ваше как: дадут или нет?
- Я же говорю - состоится кафедра! - сказал Сергей, не поворачиваясь к Дужкину.- Открытая кафедра!
- Кафедра...- хихикнул Дужкин. - Стоило бучу затевать... Обвели вас вокруг пальца - вот что я скажу... Кто на ней выступит, на кафедре?..
- Все!- заорал Сергей.- И только такой гад, как ты...
Их еле удалось расцепить.
* * *
Никто, пожалуй, не казался мне во всем институте более загадочным, чем Дима Рогачев. Я постоянно чувствовал в нем какую-то суровую, мужественную силу - скрытую, таящуюся внутри, силу, которой, может быть, и не суждено развернуться в полный размах...
Он, конечно, презирал меня. Должен был презирать. И я все чаще ловил себя на желании в чем-то перед ним оправдаться. В чем-то таком, отчего мне казалось в тот вечер, что каждый камень, брошенный в Дужкина, рикошетом попадает в меня.
Мы оба лежали, опершись на локоть и приподняв головы, чтобы тумбочка, разгораживавшая наши кровати, не мешала видеть друг друга. Наспорившись, наоравшись до хрипоты, ребята уже спали. На улице, прямо под нашими окнами, ярко горел фонарь, наполняя светом нашу комнату, потом и он погас. Теперь я плохо видел Димкино лицо и говорил почти в пустоту. Он слушал молча, не задавая вопросов, только когда я встал, чтобы подойти к табуретке, на которой, аккуратно сложенные, лежали брюки Полковника, и нащупал в кармане пачку сигарет, Дима сказал:
- Захвати мне тоже.
Меня знобило. Я натянул одеяло по самые плечи.
- Это не только у тебя,- медленно проговорил Дима. Койка под ним заскрипела. Он подобрал ноги повыше и обхватил колени рукой.- Деда моего тоже забрали. В районной газете написали, мол, такие-то - агенты классового врага... Эксплуатировали чужую рабочую силу... И деда помянули. Мол, свою мельницу имел. А таких мельниц, пак у него, считай, у половины дворов. Молоть зерно где-то надо? Мужики друг другу помогать ходили. "На помощи" - так это в наших местах называлось. Хозяину выгодно: к нему придут, помогут, а он за это угощение выставит. И каждому хорошо: когда он позовет - к нему придут. Порядок такой.
- Заведено так было испокон веков, пережиток общины, что ли, крестьянской... Ну вот, я и запомнил: иду из школы - линейка навстречу, дед в ней сидит, а по бокам - два милиционера.
- За семьдесят ему было уже... А здоровый, кряж-кряжем... Поднатужится - подкову разогнет...
- А потом что?
- Пропал... Больше мы его и не видели. Сколько у нас тогда так... Кулаков брали, это верно, а и таких, кого зря, - таких тоже много.
- А отец?
- Батю ничего, не тронули. Он под Тихвином погиб. Тяжелые шли там бои, по газетам, наверное, сам помнишь... С матерью мы однажды туда ездили, могилу найти хотели. Да где... Походили, походили... Много могил видели, всяких, братских тоже. А его - не нашли.
Сигареты наши погасли, я чиркнул спичкой - дрожащий огонек выхватил из мглы задумчивые, строгие Димкины глаза.
- Я понимаю, тяжело, конечно, без отца остаться, да еще так вот... Но - озлобился ты. Во всем одно плохое видишь. С этим, с Олегом спутался? Зачем?..
Он помолчал.
- Письма-то, говоришь, отцовы,- здесь они?
- Я их было сжечь думал,- сказал я.
- Ты что...- в темноте, я не увидел, скорее почувствовал, как нахмурилось его лицо.- Боишься - мне отдай. Я сберегу.
Меня укололи его слова.
- Разве в письмах дело?- сказал я.- Там все как в букваре: тут белые - там красные, знай - руби... А мы?..- Я выложил ему все, вспомнил все - и Самоукина, и Сизионова, и его, Димкину, мать, и историю с нашим сборником, и сегодняшнюю заметку в газете. - Дужкин-то прав, только Серега этого не понимает. Кафедра... Да что она изменит? Хорошо, я выступлю - так будет еще хуже тому же Сосновскому: кто за него, сын врага народа?..
- Тише,- сказал Дима.- Ребят разбудим.
Мы помолчали.
- Ты прав... В частности - ты прав. А в общем - нет... Пацаненком я был совсем - взял меня первый раз отец с собой, хлеб сеять. Отсеялись. На другой день в поле прибежал - черно. Отец подходит: чего ревешь? А я: а хлеб где? Почему не вырос? Мы же сеяли? Отец засмеялся. Быстро хочешь, говорит, погодить надо... Где сеяно - там взойдет, дай срок...
- А если не взойдет?.. Ведь и так бывает: посеяли - а земля пересохла... И никаких восходов, зря все!..
- Случается и так... Однако - сеют мужики. Если б не сеяли, боялись - все давно с голоду передохли бы...
Коротко всхрапывал Полковник, Дужкин тоненько высвистывал во сне, будто подсмеиваясь над чем-то; дежурный прошелся по коридору, останавливаясь возле дверей, приоткрывая незапертые - наверное, в темноте пытался нашарить где-нибудь на столе коробок со спичками; в комнатах спали, спали студенты, спали мужики, съехавшиеся сюда с берегов спокойных, полноводных рек, из деревушек, где пахнет прелым сеном и коровьим пометом, где каждую весну бросают в землю зерно и ждут всходов - терпеливо, упрямо; где знают старинные песни, где Варвара Николаевна собирает для диалектологического атласа
слова, которыми говорили деды и пращуры, те самые деды и пращуры, которые сложили и песни, и стены - высокие, крепкие, с башнями и бойницами - не для молитв, а для боя... Горели деревни багряным пламенем пожаров, иноземцы с кривыми саблями и в шитых кунтушах тучами черного дыма заволакивали прозрачные дали, плакали жены, чадили головни на месте рубленых изб - а в землю падало зерно, падало, и из-под корявых, потрескавшихся ладоней Димкины прадеды, Димкины пращуры смотрели в поля, ожидая всходов...
Холодные насмешливые глаза Олега вспомнились мне.
- Послушай,- сказал я,- но в конце-то концов эти сравнения, аналогии, размышления в масштабах вечности... Ведь мы-то живем не вечность, для нас все решается в течение мига, жизни то-есть, все равно - для истории жизнь каждого из нас - только миг! Что толку для того же Сосновского: ну, прочтут когда-то люди его "Народ и литература", а он сам к тому времени станет пылью и прахом... Так зачем?.. Стоит ли?.. И так - каждый из нас, и я, и ты... Я, когда на тебя смотрю, иногда - ты не смейся только - думаю: есть в тебе что-то добролюбовское, большое что-то, что и другим людям нужно!.. Ты сейчас новую статью начал - зачем? Ведь и "Уроки Белинского" дальше нашего литкружка не пошли, и то, о чем ты сейчас пишешь - тоже... Тоже для развлечения, забавы! Зачем же ты, я, мы все... Зачем?..
Я слышал, как он дышит, как сглатывает слюну, прокашливается, как будто у него першит в горле. Молчал он долго.
- Если ты обо мне именно, Клим, - заговорил он уже без прежней запальчивости,- так я ведь и сам знаю - и "Уроки", и прочее - это так, баловство. И какой из меня Добролюбов... Смешно даже... Вот кончу институт, уеду к себе в село, стану школяров учить. Приезжай - в лес по ягоду сходим, на речку, в луга...- Я по голосу почувствовал, как по-доброму он усмехнулся,- Это тебе деревня - страшно, а мне - родного родней. И люди грамотные там ох как нужны, мужик-то к науке да книге тянется куда больше, чем горожане. Если захочешь настоящую пользу принести - в деревню ехать надо, вот что я тебе скажу... А статейки для журналов другие напишут.
- Гошин? - вырвалось у меня.
- Может, и он. Это все равно. Мужики этого не читают...
Он откинулся на подушку и укрылся до подбородка.
- Вот наговорили сколько - за все время столько не говорили.,. Теперь - спи. От этих разговоров голова лопнуть может.
- Говорить-то говорили, а забыли, с чего начали.
- А с чего начали?..
- С кафедры...
- А чего ж. тут говорить? Выступать надо. Чем дружнее, тем лучше.
- Думаешь, выступят ребята?
- Не знаю. Должны.
Последние слова он уже проговорил, натянув одеяло на голову, как бы сквозь сон.
* * *
На другой день, войдя в институт, я увидел целую толпу студентов перед пашей "Комсомолией". То есть уже не "нашей", не моей, это я сразу напомнил себе и хотел свернуть в аудиторию, но навстречу мне выскочила Наташа Левашова, с разбегу обхватила меня руками, расхохоталась и умчала по коридору. Тут же кто-то довольно сильно хлопнул меня по плечу. Я обернулся. Это был Володя Калюжный, с инфака, любитель кроссвордов. Он подмигнул мне и кивнул в ту сторону, где висела "Комсомолия". Что за дьявольщина!
Я не успел опомниться, как очутился возле "Комсомолии". Гудящая толпа раздвинулась, давая мне дорогу,- не столько давая дорогу, впрочем, сколько протискивая, пропихивая меня сквозь частокол спин, локтей и плеч.
Мы исхитрялись на разные выдумки, колдуя над "Комсомолией". Слева, в конце нашей "простыни" находилась рубрика "В последний час". Здесь ежедневно появлялось два столбца самых свежих новостей из жизни института и факультета, хлесткие сатирические заметки, карикатуры и т. д. Но на этот раз под рубрикой "В последний час" были пришпилены кнопками вчерашние "опровержения" к листки с подписями - довольно помятые, видом своим, говорившие о путешествии через множество рук.
Только теперь я понял, в чем дело. Я скользнул взглядом в угол газеты, где в рамочке, старательно обведенной Олей Чижик, под пышным титулом "ответредактор" значилась моя фамилия, и попытался выбраться из толчеи. Мне помог звонок.
- Это ты?..- спросил я Олю, когда Вероника Георгиевна уже остановилась перед столом, выжидая наступления тишины. Но я мог и не спрашивать. Оля сияла, как мальчишка, забивший удачный гол и нетерпеливо ждущий,.....чтобы его похвалили.
Я промолчал, и когда Вероника Георгиевна раскрыла свой конспект, начал записывать лекцию. Но то там, то тут в мою сторону оборачивались, кивали, улыбались, и Вероника Георгиевна несколько раз протяжным, укоризненным взглядом обводила аудиторию и с раздраженным прононсом, ни к кому в отдельности не обращаясь, повторяла: "Почему сегодня у вас такое нерабочее настроение!.." Неожиданно для себя самого я почувствовал вдруг веселую легкость, словно доброе давнее воспоминание проснулось во мне, воспоминание о том времени, когда мир казался мне таким же простым и солнечным, как Оле Чижик - странно подумать, ведь мы сверстники! Унылый дуралей - уверяю Димку, что жизнь состоит из мгновений, а сам не в состоянии ощутить, как это мгновение пульсирует и трепещет, как сейчас, в это мгновение Сосновский удивленно и растроганно, должно быть, ощущает близость своих студентов, как прояснились, задышали лица этих девочек и мальчиков, еще вчера подавленных, стыдящихся друг друга; как чище и светлей стало во всем институте - сейчас, и что там загадывать, если существует одно только великое Сейчас?
- Ты хорошо придумала, Чижик-пыжик,- шепнул я Оле. Обиженная моим молчанием, она зарделась от этих слов, я видел, хотя она еще ниже склонила голову над своей тетрадкой.
А во время перерыва мы с Машей стоим у окна и, как раньше, вокруг нас пусто, никто к нам не подходит,- это девчонки, такие предупредительные, такие все замечающие,- нам никто не мешает, когда мы так вот стоим, просто стоим у окна. Едва в аудитории задвигали стульями, поднимаясь после первой половины лекции бабушки Тпхоплав, как наши взгляды встретились и будто что-то толкнуло нас друг к другу; все стало как раньше, как должно быть всегда; и вот уже за нашими спинами, как далекие, осенние листья, шелестят голоса, и Маша говорит - о вчерашнем походе в редакцию, о Сосновском, о том, как мы защитим его на кафедре, и четыре - два на розовых щечках, два - на подбородке - водоворотика вспыхивают на ее лице, и я говорю, как-то непроизвольно у меня вырывается: "Знаешь, ты похожа на родничок", - а она недоуменно смотрит на меня, водоворотики гаснут, пропадают и снова начинают струиться: "Сумасшедший,- говорит она тихо-тихо,- ну, что ты болтаешь?"
"Это удивительно,- говорю я,- давай сегодня после лекций побродим и я тебе обо всем расскажу - хочешь! А еще лучше - давай заберем лыжи и съездим туда оба,- мне кажется, я найду, я запомнил то место..." И уже вижу, как мы скользим на лыжах, и ровным серовато-серебристым блеском светятся снега, мы останавливаемся там, где среди льда чернеет озерцо, которое можно прикрыть шапкой,- живое, с бегучими кружками, в него падает незамерзающая, журчащая струйка...
Но в это время кто-то кричит - чей-то голос пробивается, прорывает нарастающий вал голосов:
- "Комсомолию" сняли!...
* * *
И вот, после окончания лекций, мы сидим в деканате. На длинном столе, покрытом зеленой скатертью, лежит наша "Комсомолия". Она не уместилась на столе целиком - часть ее скатана в трубку, до самого "моли" буква "я" скрыта мраморным пресс-папье, которое не дает свернуться другому концу. Ниже, под "я" - "Опровержение" и странички с подписями. Несколько подписей обведено красным карандашом. А еще ниже, в уголке, где перечисляются члены редколлегии, дважды подчеркнута моя фамилия.
Здесь все, кого отметил красный карандаш. На бумаге неровные красные эллипсы горят, как ожоги.
- Мы должны дать политическую оценку этому факту,- говорит Гошин.- Мы имеем дело не только с утратой всякой бдительности, а...- Может быть, просто отсвет скатерти ложатся на его лицо - оно кажется зеленоватым. - Что это, преступное легкомыслие или намеренный, обдуманный подрыв?..- Светлая прядь волос упала ему на лоб, она вздрагивает, взлетает и снова ложится на переносицу, как будто ее треплет ветер.
Машенька, закусив губу, слушает Гошина и сжимает пальцами авторучку. Пальцы у нее тонкие, слабые, но, кажется, вот-вот авторучка хрустнет под ними. Мы рядом. Улучив момент, я незаметно подталкиваю ее колено своим и чуть-чуть улыбаюсь.
Мне хочется немного приободрить ее, даже не то чтобы приободрить, а заставить чуть-чуть со стороны взглянуть на то, что здесь происходит. Но она недоступна юмору. Она мельком поднимает на меня свои огромные, близорукие глаза - и мне становится больно за нее, такую открытую, незащищенную - под ударами яростных слов, которые Гошин бесстыдно выворачивает наизнанку. И я почему-то вспоминаю, как мы сидели в ресторане - Сашка, Олег и я,- и Маша, обхватив пылавшие щеки руками, говорила, что жить - значит делать что-то доброе, хорошее, большое...
- Вы отдаете себе отчет в том, что вы совершили, поместив на страницах газеты вот... Вот это?.. Я спрашиваю вас, Бугров!..
Я ответил:
- Вполне.
- И вы утверждаете, что областная газета, за которой стоит областной комитет партии, советские организации, линия ЦК, наконец... Что она могла ни за что ни про что оклеветать человека?..
Полковник, не поднимая головы, сказал:
- Аркадий Васильевич, мы говорим не про газету в целом, а про заметку... Там и подписи есть...
- Кто это - мы? Кто это - мы, член партийного бюро товарищ Батов? Или вы по-прежнему придерживаетесь особогo мнения?..
- Мое мнение при мне и остается,- сказал Полковник, глядя в стол.
- Вы слышали вопрос?- повернулся ко мне Гошин,
Варвара Николаевна улыбнулась мне одними глазами, приглаживая рукой свои черные, жесткие волосы. Приглаживая, хотя на этот раз они лежали совсем гладко.