Лабиринт: Юрий Герт - Юрий Герт 13 стр.


* * *

Мы вышли на центральную улицу.

Промерзший снег сухо скрипел под подошвами; у билетной кассы кинотеатра гомонила очередь; рыгнув бензинной гарью, мимо нас, набирая скорость, проехал автобус "Вокзал - Заречье". Все это было и где-то рядом, и в каком-то странном отдалении, я видел перед собой неприступную стену, о которую бился живой вал человеческих тел, жалкую фигурку Гамлета, обронившего шпагу, одинокий остроконечный пик в холодной пустоте...

- Что, никак не очнешься?- рассмеялся Олег, искоса наблюдая за мной.

Я протянул ему руку, простился и свернул в ближний переулок. Это получилось неожиданно даже для меня самого, но я не мог больше с ним оставаться.

Мне хотелось кинуться на землю и завыть от злости: неужели только это и есть правда - фиолетовый сумрак, бездна и гаснущая, лишенная трепета плоть?.. Вся правда?.. Ноги несли, не разбирая дороги, по сторонам простуженно тявкали собаки, скрипели калитки, где-то чмокал топор...

Я вспомнил об Изольде. О хрупком, сиреневом, тающем в холодной тьме силуэте - и об Изольде... Но там, на картине, кто-то еще был рядом, кто-то до самой последней минуты пытался спасти, согреть, разделить последнее тепло... А Изольда?.. Вчера я оказался с нею - случайный встречный, не будь меня - она привела бы к себе другого, ничего не прося, не требуя взамен. Вот правда: она куда менее великодушна, чем Самоукин!..

Не знаю, почему, но мне захотелось немедленно увидеть ее. Я не пытался вчера запомнить, где она жила, однако мне удалось разыскать ее дом почти без труда.

Вряд ли она ждала моего прихода, но, открывая дверь, не обнаружила удивления. Ни удивления, ни радости, ни досады,- ничего. Просто скользнула взглядом, не задерживаясь, сверху вниз, и равнодушно уронила: "Входи". Я вошел.

Может быть, оттого, что теперь она была причесана и одета кое-как, по-домашнему, без расчета, что кто-нибудь ее увидит, но мне показалось, что-то изменилось в ней со вчерашнего дня, лицо еще больше побледнело, похудело, как бы истаяло, и вся она выглядела подурневшей, разбитой, только темная зелень глаз сделалась глубже и гуще.

Было что-то пронзительно-щемящее в этой комнатке, маленькой и тесной, с ее обреченным порывом к уюту и чистоте; и в этой странной девушке, в покатых, сломленных ее плечах, в опережающей борьбу покорности, с которой она принимала жизнь. Давняя, приглохшая было ярость воскресла во мне - ярость, почти бешенство, Гошин, Сизионов, Жабрин, события последних дней и многое, многое другое перемешалось, переплелось у меня в голове с дьявольскими гротесками Самоукина. "Нет выхода!"- утверждал он. Но где-то был выход, в чем-то был выход, должен был быть!..

Она слушала меня молча, забившись в угол кушетки и зябко кутаясь в белый пуховой шарфик, слушала, не перебивая, с недоумением, заменявшим ей любопытство.

- Какой выход?..- произнесла она, когда я смолк.- О каком выходе ты говоришь? Для кого?..

- Не знаю,- сказал я.- Не знаю, о каком. Но - для всех. Для всех - и для каждого. Для тебя. Для меня.

Она молчала.

- Для каждого!- сказал я. - И мы знаем, что этот выход - есть! Мы знаем! Иначе мы давно уже превратились бы в порядочных, благопристойных, высоконравственных скотов! А мы куда-то тычемся, падаем, расшибаемся в кровь; мы пьем водку, изобретаем скептические софизмы, притворяемся циниками, бесстрашно лезем в грязь, но все равно, где-то внутри мы знаем, что есть выход, и есть правда, справедливость, истина - есть!

- Где они? В чем?..

Если бы я мог ей ответить!..

- Не знаю,- сказал я,- В том-то и вся штука, что пока я не знаю. Когда-то мне казалось, что я это знаю, знаю лучше, чем все. И я мечтал написать Книгу. Простую и прозрачную, как утро в детстве. Чтобы люди прочли ее - и всем сразу стало ясно и просто жить. Потом что-то со мной случилось. Я стал чувствовать, что понимаю все меньше, дни идут - а я понимаю все меньше, все меньше понимаю что-то с каждым днем. Но иногда мне кажется, что я не живу, а сплю. Что я сплю и уже понимаю, что сплю, что вот-вот я проснусь - и сон, страшный, меленый, бессмысленный сои исчезнет. Все, что так долго н страшно спилось - исчезнет, и я проснусь и увижу мир таким, как в детстве - ясным, простым и прочным, и солнечным, и просторно-голубым. И сумею написать ту Книгу. Иногда я это чувствую. И верю снова - что напишу. И напишу не то, что написал Самоукин...

- А пока?- сказала Изольда.- Что же пока? До тех пор, пока не написана твоя Книга?..

Она слабо улыбнулась, одними губами. В ее улыбке была жалость. Снисхождение и жалость - ко мне.

Передо мной стремительно мелькнула растерянная фигурка Гамлета, шпага, выпавшая из его рук... Мелькнула - и растаяла...

* * *

"Уроки Сосновского",- так назывался этот фельетон, вернее, "письмо в редакцию", как сообщалось в скобочках, пониже заголовка - письмо в редакцию, и больше ничего. И три подписи в столбик, возле последней - " др.". Самое замечательное заключалось в этом ощеренном, рычащем "и др.",- так рычит собака, не какая-нибудь шавка, из тех, что с дурашливым лаем кидаются вслед кошке или мотоциклу, а - такая умная, злая, натренированная, она вся приседает, поджимает хвост между задними лапами, и пригибает голову почты до земли, почти касается нижней челюстью дорожной пыли - и тут раздается негромкое, глухое рычание перед сильным, быстрым броском... Я шел по институту, и это "др-р".,.- слышалось мне за спиной, в каждом слове, может быть, и невзначай оброненном, ощущал я этот призвук, и каждое лицо было - как головка от буквы "Р", а уж Федор Евдокимович, кособокенький, с головкой, откинутой на правое плечо, и сочувственной, скорбно-соболезнующей улыбочкой на влажных красных губах - Федор Евдокимович уж абсолютно точно изображал собою эту букву.

Лене Демидовой было, конечно, неловко; я и сам отлично понимал, особенно после вчерашнего, что она тут ни при чем; "и др." - к ней-то это никак не относится; и все-таки мне было приятно видеть ее смущение, видеть вспыхнувшие кирпичными пятнами скулы и то, как она старалась изо всех сил не прятать, не опускать глаза, а смотреть на меня прямо, не смущаясь.

- Принимай отставку,- сказал я возможно беспечней,- Оля Чижик превосходно справится с моими обязанностями, ты не беспокойся, номер выйдет вовремя.

- Какая отставка,- сказала она,- что еще за отставка?..

- Брось,-сказал я,- ну что мы станем друг другу дурить головы?

- Будет бюро,- сказала она,- бюро тебя назначило,

бюро и...

- Неважно,- сказал я,- к чему формальности?

Мы остановились в конце коридора, у светлого окна; я заметил, как дрожат ее зрачки, и почувствовал: каждое мое слово было для нее секущим, свистящим ударом. Но я ничего не мог с собой поделать, не мог унять звенящую в моем голосе злость.

По Димкиному лицу я понял: он еще ничего не знает.

Рассеянно-сосредоточенный, с пачкой книг под мышкой, он неторопливо шествовал из кабинета психологии, где обычно занимался по утрам; там бывало тихо и безлюдно. Рядом шел Караваев. Я сунул им в руки газету. Димка начал читать с середины - с того самого места, в которое я нечаянно ткнул.

- "Мы не потерпим, чтобы в наших аудиториях продолжала звучать проповедь буржуазной аполитичности"...- пробубнил Димка.- Это про кого?..- Он поднял глаза к заголовку, и я впервые убедился, что выражение "глаза полезли на лоб" имеет не только фигуральный, но и прямой, буквальный смысл.

- Читай, читай,- сказал я.- Там есть еще абзац: "на поводу..." и так далее, это про нас с тобой.

Кудрявым рафаэлевским ангелочком в клетчатом пиджачке порхнул мимо Сашка Коломийцев. То ли сослепу, то ли - сделав вид, что нас не заметил. Но я крикнул:

- Горацио, куда же ты?..

Он остановился.

- Куда же ты, друг Горацио?- сказал я.- Как гонорар? Вы на всех "и др." поделите, или только на троих?..

Глаза его под выпуклыми стеклами очков жалобно забегали - как два насмерть перепуганных мышонка, которые ищут щелку.

- Клим,- заговорил он, взяв меня за пуговицу и дыша мне прямо в нос.- Я расскажу тебе потом... Я тут ни при чем... Так вышло...

- Не крути,- сказал я, освобождая пуговицу из его пальцев.

- Ребята,- забормотал он,- ребята...

Мне стало жаль его - странной брезгливой жалостью. Ещё не так давно казался он мне милым, безобидным чудаком.

Под "письмом в редакцию" одной из троих стояла его подпись...

- Ну и брехня,- сказал Дима, когда мы остались одни.- Захочешь - не выдумаешь...

Сергей кипел. Он был вроде чайника, у которого вместо пара из дырочки в крышке бьют струей сплошные междометия.

- Погоди,- сказал Димка, морщась.- Дело не в нас. Что мы? Нас из института не исключат. Вот Сосновского... Сосновского надо спасать.

- Как?- сказал я.

В тот день у нас была лекция Сосновского, Не знаю почему, но когда он вошел, я опустил глаза. Как будто сам я был виноват в этой заметке. Как будто не моя фамилия упоминалась в ней, среди тех, кто пошел на поводу и не сумел раскусить, разглядеть... Я смотрел в крышку стола, черную, отливавшую тусклым блеском, и мне хотелось, чтобы за рядами ссутуленных спин он не заметил, не увидел меня. Наверное, все избегали встречаться с ним взглядами, и общее "здравствуйте" получилось нестройным, рассыпанным, А он как будто ничего не заметил - ни тишины, пристыженной, трусливой тишины, ни склоненных низко голов, ни пугливых глаз. И только закончив лекцию, спросил вдруг:

- У вас есть ко мне вопросы, Пичугина?

Прежде чем Варя успела ответить, все головы повернулись к ней, и она поднялась - медленно, неуверенно, вся как будто высвеченная прожекторами - сухонькая, узенькая, в черном жакете, и проволочно-жесткая косичка, выпав из-за уха, смешно торчала над прямым, острым плечом, по которому змеилась распустившаяся темно-зеленая ленточка. Но - должно быть, последним напряжением воли вздернув свой утиный носик - она сказала:

- Нет, Борис Александрович,- и в голосе се прозвучал сухой треск, похожий на слабый электрический разряд.

- Значит, на этот раз у вас ничто не вызывает сомнений?..

Варя не успела ответить. Вскочила Машенька. Щеки ее горели, от возбуждения она пришепетывала больше обычного.

- Мы вам верим, Борис Александрович! И нам стыдно, что среди нас нашлись такие, кто подписал это письмо!

Секунда молчания - Оля Чижик зааплодировала первой, и вслед за ней аплодисментами разразился весь курс.

Повскакивали с мест, хлопали стоя, держа руки над головой.

Сразу же после звонка в нашу аудиторию ворвался Сергей Караваев. Он размахивал исписанным листом бумаги.

- Вот,- сказал он торжествующе, сунув его мне под нос,- опровержение! Соберем подписи - и в редакцию!.. Тут про все - и про Сосновского, и про тебя с Рогачевым!

- Что ж, попробуйте,- сказал я.

- И попробуем! А что?..

* * *

Я взял свою папку с книгами и спустился вниз. Кладовая спортзала была открыта, В ней сидела дежурная. Я оказал, что мне нужно тренироваться к зачету, оставил ей папку, взял первые попавшиеся лыжи и через двор спустился к реке.

Мне плохо даются лыжи. В городе, где я вырос, они не в ходу: зимой там выпадает мало снега. Когда наша группа, вытянувшись длинной цепочкой, выходит на занятия, меня прошибает потом: я силюсь не отстать от идущего впереди, не задержать лыжника, скользящего следом. Особенно не везет мне на спусках, к шумному веселью всей группы. Конечно, это смешно - когда такой долговязый малый, как я, раскинув палки, бухается лицом в снег.

Но теперь мне хорошо. Никто не торопит меня, не наступает на мои лыжи сзади, я бегу по укатанной, глубокой лыжне,- кажется, лыжи сами несут меня. Я уже миновал широкий изгиб реки с вросшим в лед плотом, на котором женщины летом полощут белье и, свернув его в тугие жгуты, складывают в корзины. Позади осталась каланча пожарной охраны, возле которой со страшными своими полотнами живет Самоукин; старинные белостенные особняки с колоннами уступили место почернелым срубам изб, развернувшимся к реке слепыми, безоконными ладами с плетнями огородов и крытыми соломой сараями.

Чем дальше ухожу я от института, тем легче становится мне. Простая, устойчивая, бездумная жизнь обступает меня, жизнь, над которой не властны ни Гошин, ни Жабрин. Последние огороды сменяются кладбищем, рассыпавшим по склону холма кресты и памятники, похожие на пеньки вырубленной рощи. Сколько их там, рядом - добрых и злых, честных и лживых, - угасли страсти, споры, самые надписи с именами потускнели, стерлись, Только церковка виднеется над обступившими ее заснеженными березами - задумчивая, безмолвная, как мать, у которой вот-вот вырвется негромкий вздох давнего воспоминания...

Лыжня, отлого поднимаясь по берегу, заросшему ивняком и черемухой, вывела меня к монастырю. Мы ездили сюда, весной, вместе с Машей,- не одни, а всей нашей оравой, на обратном пути лодка, в которой мы плыли, напоминала корзину, полную белого черемухового цвета.

И осенью, в первые дни занятий, в самый разгар бабьего лета с тающими в воздухе паутинками и стойким запахом трап, мы проезжали здесь на грузовиках, отправляясь копать картошку в подшефном колхозе. Тогда, на фоне безоблачной голубизны, отраженный в высокой, неподвижной воде монастырь со всеми своими башенками, выступами, крутыми стенами с рядами бойниц казался мне игрушкой, затейливым подобием старины, почти макетом. Только сейчас, в этот день без солнца, день, подобный сумеркам, с пепельным низким небом и мутными далями, я ощутил его подлинность, изначальность, и бурые крупные кирпичи, слагавшие монастырские стены, стали живыми сгустками времени, которого можно коснуться. Я неторопливо шел вдоль этих степ, вблизи таких высоких и мощных, с неожиданной яркостью представляя, каким громом и стоном была некогда полна эта земля, как содрогалась она под сбитыми копытами тысяч коней, как с гиком и воплями, ободряя друг друга, волочили к этим стенам штурмовые лестницы, как огненным варом и крупной свинцовои дробью отвечали пришельцам приземистые, нескладные мужики из-за этих стен, укрывавших в беду и причитающих баб, и ревущих младенцев, и пугливо мычащих коров...

Стая черных галок поднялась с башни, закружилась - и прянула в поле... И снова - тишина, тишина до тонкой звени в ушах.

Я остановился на пригорке и стоял долго, опершись на палки, один,- передо мной лежали поля, покрытые снегом, в сероватой клубящейся дымке, кое-где пересеченные черными полосками леса. И мягкие, опадающие линии пологих холмов только подчеркивались нерешительной вертикалью видневшейся вдали церквушки. Покоем,- печальным, тяжелым, дремотным покоем веяло отовсюду, земля незаметно переходила в небо, и небо было таким же сумрачным, давящим, как земля. Чуждым рокотом врезался в это безмолвие проходивший где-то позади меня поезд, и после его короткого гудка еще глуше и тяжелее навалилась на меня тишина. Я закрыл глаза. Во мне уже не было привычного желания уехать, не было зависти к тем, кто, покачиваясь на полке, мчит сквозь эти леса, болота и поля,- куда мне ехать? И что такое - Арбат, на который звал меня Олег? Не та же ли равнина, не та же ли прячущаяся от себя самой тишина? Все сковало морозом, все скрыто снегом, на тысячи километров вокруг снег и лед, снег и лед,- в полях, городах, сердцах...

Пока я тут стою - наверное, в институте шумят, спорт, отчаянные головы штурмуют Жабрина, но разве растопишь эти лед и снег, разве расчистишь небо?..

Мне стало холодно, я повернул лыжи в обратную сторону - и, кажется, впервые съехал по спуску, не кувыркнувшись вниз. Под самым берегом я заметил черное пятно на льду. Я подъехал к нему. Это было маленькое, ладони в три озерко густой и темной воды. Прямо над ним, по отвесному склону, сбегал узенькой струйкой живой и юркий ручеек. Он даже ворчал негромко и озабоченно, касаясь крошечного водного лонца, и там, в его хлопотливом бурлящем устьице, кипели быстрые пузырьки.

На какой-то миг все посветлело вокруг меня и, двоясь и троясь сквозь слезы, не один, а множество родничков брызнули из земли мне навстречу. Я расставил пошире концы лыж, чтобы не задеть живое озерцо, и приник губaми к упругой струйке. Зубы ломило от холода, но я припадал к ней снова и снова, чувствуя, как странная, непостижимая надежда рождается во мне.

* * *

Был уже вечер, когда я добрался до общежития, и промерз я здорово, а на столе блестел горячий чайник и валялись остатки колбасы. Я жевал колбасу, обняв руками кружку с кипятком, и слушал, что - уже в десятый раз, наверное,- рассказывал Сергей ребятам. Он сидел у себя на койке, распаренный, красный от выпитого чая, с расстегнутым воротом, белозубо улыбаясь и восторженно похлопывая себя по ляжкам.

Все это я очень хорошо представлял себе сам - как они шли по городу, заполнив тротуар и оттесняя прохожих, и какие у всех были розовые, морозные, веселые и сердитые лица, и как им казалось, что они пройдут, если надо, хоть тысячу километров и сметут на своем пути тысячу преград... Но перед зданием, где находится редакция,- зданием с ампирным фасадом, эдакий пародийный провинциальный ампирчик, некогда служивший вящей славе какого-нибудь предводителя дворянства или вроде того,- здесь, у самого входа, они ощутили себя уже такими отчаянными, потоптались, уминая снег, посовещались вполголоса и выбрали делегацию - Сергея, Машеньку, Лену, Олю Чижик и еще двоих или троих для внушительности, и эта делегация, уже настороженно, робковато вошла в тот самый, так хорошо мне знакомый коридор хлопающими дверьми, стрекотом пишущих машинок людьми, снующими из кабинета в кабинет. Еще бы ведь все, кроме Сергея, попали сюда впервые.

Но Сергей спросил:- "А у кого текст с опровержением?" - и ему передали этот текст, и все почувствовали себя бойчее, отважнее, и он повел остальных к Жабрину, потому что все мы были уверены, то письмо не миновало Жабрина, с него и начинать...

- Ну, значит, заходим все сразу, всем гуртом,- рассказывал Сергей, аппетитно растягивая подробности, - Жабрии аж привскочил: что, говорит, Караваев, теперь уже не один, теперь уже всех своих поэтесс и поэтов привел? Да у нас места на литстранице не хватит!..- Сергей закатился смехом.- Нет, говорю, мы не со стихами, мы совсем по другому делу... Он сначала удивился, растерялся...

Нет, не так это было, как рассказывал Сергей. Конечно же, знал, конечно же, еще до того, как раскрылась дверь, Жабрин знал, с чем они пришли,- в окно случайно глянул, увидел толпу, или в форточку ворвался гомон,- а если и не знал, так сразу обо всем догадался, едва они переступили порог. И все эти шуточки-прибауточки, все эти приторные заботы - "ах, стульев не хватает!.. Сейчас, сейчас, а ну, Сережа, ты же свой у нас человек"...- все эти "ну, что ж, посидим, побалакаем, какие такие у вас делишки, молодежь, и мы были когда-то рысаками",- все это ему понадобилось, чтобы сразу сбить, пригасить воинственный напор,- единственное, чем сильна была эта наивная, пылкая и глупая зелень. И все-таки я дорого бы дал, чтобы увидеть его лицо в тот момент, когда Сергей положил перед ним "опровержение" и рядом - три листика, вырванных из тетради, с подписями в столбик! Наверное, тут все подались к столу, и Жабрин засопел трубкой, и стало слышно, как в мундштуке что-то попискивает и побулькивает.

Назад Дальше