Петька - Марина Ахмедова 3 стр.


Дыра в стене выталкивала клубы пара, журчала вода из кранов, звенели тазы. Баня была огромной, в ней мылось женщин сто или пятьдесят. С раздутыми ногами, с широкими треугольниками внизу живота. Когда мои глаза привыкали к пару, женщины вырисовывались из него, негибкими очертаниями, будто картины, написанные человеком, ненавидящим красоту, или реалистом, который лишь видит все, как есть, но не представляет, как могло бы быть, если бы он сам дружил с чем-то одним и не замечал все остальное.

Стоя, женщины поливались из тазов, а я, глядя на их пупки, раздумывала, будет ли у меня, когда я вырасту, такой же, и почему у взрослых дырка вместо пупка.

Хорошо было выйти из бани и вздохнуть, особенно зимой, так, чтобы в нос залетели снежинки. Поскрипеть валенками мимо сугробов, пощуриться, чтобы снег заискрился, и представить, что сверху он посыпан драгоценными камнями. Я щурилась и в бане тоже, смотрела на абсолютно голых женщин сквозь тонкий пар, сквозь узкие щелки глаз. Очертания женщин становились гибче, изогнутее, художник как будто очнулся и увидел, что все не так, как есть, а как ты сам смотришь. В детстве у меня была привычка щуриться.

- У вашей девочки плохое зрение, - часто говорили маме.

Сейчас я могу сощуриться, вытянуть руку и со своего подоконника потрогать соседний дом, все его окна, вход в метро. И я удивляюсь тому, что так хорошо помню свое детство. Помню даже лучше, чем думала, больше, чем хотела. Как будто память начала открывать все новые и новые двери - туда, где я давно не была. И я снова удивляюсь - сколько хлама она может хранить. Моя память такая же широкая и прочная, как мой подоконник.

Помню, как вот так же сидела на узком подоконнике деревянного дома в центре первого города. Смотрела на людей из окна, и в груди у меня щемило. Это странное чувство начинало приходить еще тогда - в детстве. Я могла идти с родителями летом по солнечному Горсаду, стоять с ними в очереди у бочки кваса, пить из прозрачного бокала с выпуклым узором, а я была рада хотя бы подержать в руках этот красивый бокал, и вдруг приходило оно - щемление. Как будто что-то должно было случиться, но ничего не случалось. И вот я сидела на подоконнике, смотрела на женщину в светлом плаще и красных высоких туфлях, ожидающей на трамвайной остановке перед моим домом. В груди у меня щемило. Хотелось, чтобы пошел сильный дождь, женщина намокла, и мне стало бы ее жаль.

И непонятно было, откуда берется это чувство, неподходящее детству, как не подходят ему красные туфли на высоких каблуках. Может быть, оно прилетало из будущего, из моей взрослой жизни, как предчувствие, как примета. Я выпивала весь бокал кваса, но радостней не становилось, и квас, и бокал, наоборот, еще сильнее давили на сердце. А когда мы переезжали в другой город, это чувство давило будто бы целой бочкой, и постепенно я разучилась щуриться, подумав, что вместе с глазами я приучила к этому сердце. Мое сердце щурилось, складывалось вдвое и щемило.

Я обещала рассказать про ракушки.

Однажды к нам пришла женщина с розовыми бархатными туфлями. Туфли она принесла в коробке. Они были на невысоком каблучке, а спереди их украшали - розы. Плохая примета, подумала я. Женщину звали Эммой, и, обращаясь к ней, моя мама всегда говорили - "Эмма, послушай…". Но Эмма слушать не хотела, она говорила сама, и слова ее были очень частыми.

- Люда говорила, она их возьмет, потом вернула. Она их носила, это видно. Вот, вот и вот пятна, - она вытягивала туфли, зажатые в руках, и мама внимательно разглядывала носки туфель, качая головой.

- Она в них танцавала! - продолжала Эмма. - И кто-то наступал ей на носки! Эта Люда… Танцавала!

"Танцевала" Эмма произносила так, будто это было не одно слово, а два. Тан… Цавала - говорила она, громко произнося первое, а второе - почти выдыхая. С дивана, на котором я сидела, пятен было не видно, но я, наконец, поняла, какую Люду баба Зина имела в виду, танцуя свою "дра-да-люду".

- Что мне теперь с ними делать? - спросила Эмма, а мама сказала - "Эмма, послушай…".

Мы не могли купить эти туфли, потому что недавно купили шифоньер. Туфли мне очень нравились, несмотря на плохую примету на носках. Сейчас я бы ни за что не стала носить такие, предпочитаю держать на подоконнике красные босоножки с тонкими, врезающимися в пятки ремешками.

У Эммы была не одна плохая примета, а две. Эмма жила в кирпичном доме. Мы приехали к ней на трамвае. Я никогда не видела такого количества ракушек, как у нее в квартире. Я никогда не видела ракушек вообще. Большие и маленькие, свернутые в улитку или открытые чашей они лежали на полках, на столе, под столом, в коридоре и в комнатах. Некоторые из них были размером с мою голову. Черные завитушки в белых прожилках напомнили мне окаменевших змей, другие - бледно-розовые или белые с сосульчатыми отростками по краям - каменные уши большого морского зверя.

Я хотела, чтобы Эмма подарила мне ракушку, а она подарила мне маленькую деревянную кадушку для драгоценностей. На другой же день я сощурилась у сугроба и набрала в нее полную горсть драгоценных камней. Кадушка разбухла и треснула, растаявший снег потек из нее каплями.

- Держать дома ракушки - плохая примета, - сказала третья бабушка, выслушав мой рассказ про Эмму и ее ракушки.

Примета сбылась следующим летом, перед нашим отъездом в другой город. Эмма села на красный диван, широко расставив ноги в бархатных туфлях с цветами на носках, она не смогла их продать и теперь носила сама. И даже баба Зина, несмотря на мучавшую ее в последние недели грыжу, вышла из своей комнаты и охала в коридоре. Она донесла свою грыжу до дивана и, стоя рядом с Эммой, повторяла - "Будет тебе, Эмма, будет…".

- Эмма, послушай… - говорила, как обычно, мама.

Эмма щурилась и мотала головой - никого не хотела слушать.

- Что будет? - спрашивала она. - Что теперь может быть? Ничего теперь не будет…

- Эмма, послушай… - снова начинала мама.

Эмма протянула ей записку, как когда-то протягивала туфли, мама хотела ее взять, но, разглядев, отдернула руку. Скоро точно так же отдернет руку тетя Галя от Петькиных крошек на чужих капроновых чулках.

У меня пропало настроение любить кедровые шишки после того, как сын Эммы привязал веревку на прочную лапу кедра и повесил себя на ней. Он остановился на шестнадцати, не дожив до глубокого пупка. Записка, которая вместе с ним болталась на дереве, объясняла, почему. Но Эмму записка не устраивала, розовые туфли, в которых танцевала Люда, ей сильно жали - она щурилась и кривилась. Баба Зина басила "будет", Эмма мотала головой и отвечала - хуже не будет, это предел.

Когда я видела Эмму в последний раз, снова после трамвая, она сидела, так же расставив ноги, в окружении своих ракушек. Короткая и плотная, похожая на кадушку, которую она мне подарила. Эмма тоже треснула - из нее постоянно текло. Она говорила, ей больше ничего не нужно, она хочет бросить все. Я подумала, она имеет в виду ракушки, кроме них и розовых туфель, в ее доме не было ничего замечательного. Она могла бы бросить ракушки в воду, но Ушайка была слишком мелкой, а моря в том городе не было. Поэтому Эмма вынуждена была остаться там, где была, за своим пределом, сидеть и слушать ракушки, которые, может быть, читали ей последние записки голосом ее сына.

Она вышла нас проводить на трамвайную остановку. Снег искрился, в этом городе он выпадал рано, еще в середине осени. Снег скрипел под нашими ногами. Эмма подарила мне школьный рюкзак, набитый шоколадными плитками в блестящей обертке. Я шла, неся рюкзак на спине, чувствуя его приятную тяжесть. Он лучше, чем кадушка. И мне было Эмму не жаль, потому что нельзя жалеть человека, у которого дома так много блестящего шоколада.

Зажав в кулаке песок, я ссыпала его тонкой струйкой в открытую ладонь, потом сжимала в кулак и ее, подставляла ладонь другой и снова пересыпала песок. Получалось похоже на песочные часы, и пока они отсчитывали свое песочное время, мы с Петькой успели собрать в бутылку с водой прозрачных медуз, похожих на кругляшки бесцветного желе, пока мы несли бутылку домой, вода нагрелась, и медузы в ней растворились, успели получить легкий солнечный ожог и пойти в первый класс.

Первого сентября я проснулась ночью, до утра было еще далеко. Пощупала ранец, стоящий на стуле рядом с кроватью. Шоколад из него был давно съеден, в нем не оставалось даже шоколадного запаха.

Я несла белые банты и астры. Петька шел с гладиолусами из палисадника и в желтых сандалиях. Перешли через мостик над канавой. Короткий, похожий на еле сколоченный ящик, он обходился без перил. Скрипел гнилыми досками, качался, такой же трудный, каким и должен быть путь к знаниям. Под ним воняла черная застойная вода, из которой торчали илистые коряги. Канава была кладбищем вещей, умерших оттого, что в них перестали испытывать нужду, город сбрасывал их прямо сюда, они торчали над водой, но постепенно их засасывал черный ил.

- Здравствуйте, дети… Здравствуйте, дети…

У входа в первый класс нас встречал директор школы. Его голова была похожа на блюдце, в середину которого положили сваренное вкрутую яйцо. Лысая макушка отливала глянцем загара, а по всему кругу ее обрамляла густая полоска седых волос. Он кивал и здоровался. Здоровался и кивал.

Учительницу, которой мы подарили цветы, звали Ниной Леонтьевной. Нас с Петькой посадили за одну парту. Со стены над доской за нами наблюдал Ленин.

Весь сентябрь Нина Леонтьевна позволяла Петьке сидеть на уроках в кепке. Вернувшись домой первого сентября, дяди Сашиной бритвой Петька очистил середину своей головы от волос, так ему хотелось походить на директора, но выбрить ровное яйцо у него не получилось.

В октябре тетя Галя записала нас в хоровой кружок. Я пела первым голосом, Петька - вторым. Песни были морскими - про бригантины, крейсер Аврору и паруса. У Петьки открылся густой бас.

Иногда доходили до конца железнодорожного моста посмотреть на море. За лето барашки успели превратиться в больших баранов. Издалека я смотрела на посеревшее море, разозлившееся непонятно отчего, и думала, что больше никогда не буду в нем купаться. Казалось, из него выкачали ласковую голубую воду и заполнили опустевший котлован злой клокочущей. В своих самых страшных фантазиях я представляла, как спускаюсь в эту опустевшую дыру, выложенную светло-коричневым илом. Солнце не светит. На дне котлована я вижу ракушки, выпускающие голоса без эха. Ракушки, ракушки, ракушки и ничего стоящего. Я прерывала свою фантазию на том месте, когда в котлован должна была хлынуть бездна воды.

- Это невозможно, - говорил Петька, но теперь я не особо ему верила - Нина Леонтьевна рисовала в его тетрадях пузатые тройки.

Стройка до сих пор гудела. Дома доросли до пяти этажей, теперь на них клали крышу. Петька тоже вырос, рукава клетчатого пальто поднялись над его запястьями. Парк снова умирал. Потемневшие рожки акаций шумели на ветру. Летом в городе было весело, осенью - одиноко. И все как будто знали, что ничего не будет. Все желания сырели во влажном воздухе, а ветер уносил их в черную канаву.

- Весной они снова высохнут, - говорил Петька про желания.

Петьке видней - он дольше жил в этом городе. Морское покрывало снова болталось на веревке в палисаднике.

- А кто исполняет желания, Петька? - спросила я, когда мы качались на железнодорожном мосту - вверх-вниз, вверх-вниз.

- Может быть, бог, - ответил Петька.

На нем была новая шапка - тоже клетчатая.

- Бога нет, - сказала я.

Еще в сентябре Нина Леонтьевна провела урок, который назывался "Бога нет". Мы внимательно ее слушали, а со стены на нас смотрел Ленин. Теперь я уже не помню, какие слова произносила Нина Леонтьевна, какие доказательства приводила. Память не хочет открывать эту дверь. А, может быть, никакой двери и нет, и мой мозг давно стер эти слова учительницы из памяти, сбросил их, отмершие, в черную канаву, как переставшие быть нужными.

- Как ты думаешь, кто главнее - бог или Ленин? - спросила я.

- Ленин, - ответил Петька.

- А Ленин или Сталин?

- Ленин.

- Значит, Ленин исполняет желания?

- Значит, Ленин. Желания исполняет тот, кто главный, - Петька сделал вид, будто это он придумал ответ, но на самом деле его придумала я.

Мы качались на мосту - бога нет, бога нет, бога нет.

- Бога нет, бога нет, бога нет… - пел Петька вторым голосом, я - первым.

- Кто вам сказал, что бога нет?

Дядька Витька подошел к нам близко, мы его не слышали. Ветер откинул редкую прядь волос с бледной лысины. Орел притаился под грязным плащом. Подмышкой дядька Витька держал обкусанную буханку хлеба.

- Кто вам сказал, что бога нет? - повторил он вопрос и потянул холодный воздух красными ноздрями.

Дядька Витька - старый фашист. Петька знал о нем все.

- Нина Леонтьевна… - ответила я.

- Кто это такая - Нина Леонтьевна? - дядька Витька нагнулся к Петьке, как будто хотел его понюхать.

Петька заплакал.

- Наша учительница…

- Не верьте этой Нине Леонтьевне. Скажите ей, что бог есть. Скажете? - дядька Витька щипнул Петьку за нос, из его рта сильно пахло.

- Нас выгонят из школы, если мы скажем… - у Петьки снова открылся бас.

- Тогда вы скажите ей по-другому, - дядька Витька дыхнул по очереди нам в лицо - сначала мне, потом Петьке. - Скажите, что вы Бога не видели, поэтому не знаете…

Дядька Витька выпрямился. Петька побежал к лестнице, и новая его шапка снова упорхнула на рельсы. Я бежала следом. Стучало в ушах, и, казалось, дядька Витька топает за нами с буханкой подмышкой. Возле стройки Петька споткнулся о кирпич, упал и разодрал запястье, на которое не хватило рукава. Очки слетели и треснули стеклами. Петька плакал басом и смотрел на меня птичьими клювами, которые могли в любую секунду ускакать к ушам. Я больше не могла с ним дружить, и не появлялась в палисаднике до тех пор, пока Петьке не выписали новые очки. Все это время он не ходил в школу. Я сидела за партой одна, смотрела на Ленина и желала, чтобы он поменял Петьке глаза.

Когда я постучала в дверь потрескавшегося дома, а Петька открыл мне, вид у него был торжественный. Петька подошел к окну, приоткрыл занавеску, посмотрел в щелку.

- Кто-нибудь видел, как ты сюда заходила? - спросил он.

- Никто не видел.

Петька сел на раскладной диван, взял с его спинки дяди Сашину фуражку и надел ее на себя. Фуражка накрыла его с очками, и я подумала, хорошо бы он всегда ее носил.

- За мной охотятся, - сказал Петька из-под фуражки, и голос его показался мне довольным.

- Кто? - спросила я.

- Фашисты, - гордо ответил Петька. - Дядька Витька - фашистский шпион. Я читал в одной книжке, у них знак на груди - татуировка орла. Ты видела, как он чуть не столкнул меня с моста? Они охотятся за мной.

Петька приподнял козырек фуражки, чтобы увидеть, какое впечатление произвели его слова.

- А зачем ты им нужен?

- В том-то и дело! - Петька потер руки. - Они охотятся за мной потому, что знают, кем я стану.

- А кем ты станешь, Петька?

- Это тайна, которую я тебе открыть пока не могу…

- Как же ты будешь ходить в школу, если за тобой охотятся?

- Надо что-нибудь придумать… - Петька снял фуражку.

Я придумала - Петьке нужно заболеть. Мы налили в тазик холодной воды, и Петька болтал в ней ногами. Через каждые полчаса он совал ртутный градусник подмышку.

- Она не поверит, - сказал Петька, когда за окном стемнело, а температура подмышкой не поднялась.

Должна была вернуться с работы тетя Галя.

- Мне осталось недолго, - Петька погрустнел, и снова надел фуражку.

- Давай скажем, что у тебя болит рука, - придумала я.

Петька согласилась, и мы сделали домашнее задание в его тетради по русскому языку. Одну букву писал Петька, вторую я. Петькины буквы были пузатыми, с наклоном влево, мои - худые, с наклоном вправо. Слова на линейках тетради выходили косыми.

Я ушла домой, не дожидаясь тети Гали. Вечером у меня поднялась температура, и на следующий день я не пошла в школу. Петька пришел навестить меня после уроков. Тетя Галя отлупила его ремнем за испорченную тетрадь, а температура у него так и не поднялась.

- Петька, а вдруг Бог есть?

Я не знала, почему мне не давал покоя этот вопрос. Но каждый раз, когда я начинала что-то просить у Ленина, мое сердце складывалось вдвое. Петька задумался.

- Если бы он был, он бы работал, и мы бы видели его работу на земле, - сказал он и добавил, - Потому что все работают.

- Наверное, он тоже работает. Например, он может выкачать всю воду из моря…

- И что он будет делать со всей водой?

- Нальет ее на город, и мы утонем… - сказала я, и у меня защемило еще сильнее.

- Врешь ты! - испугался Петька.

Рядом с вокзалом стояла церковь. На солнце блестел ее золотой купол, но, глядя на него, веселей не становилось - ни зимой, ни летом. Стены церкви были похожи на стены Петькиного дома - бледные, пыльные, потрескавшиеся. Мы зашли проверить, нет ли там бога. Петька очень боялся - если бог есть, а он, Петька, не будет в него верить, то этот бог как-нибудь ночью утопит нас в морской воде, которая покроет город выше акаций, выше стройки.

В церкви было холодно и одиноко. Войдя в ее двустворчатые двери, я вспомнила неработающий фонтан в парке. Тут пахло щемлением, и даже если бы прямо в ту секунду во дворе церкви зацвели акации, а ветер принес бы с моря пение летних волн, огонь лампад сжег бы запах цветов, а любой крик радости превратился бы в шепот.

Мы потрогали кресты, внимательно осмотрели все иконы, портретов Ленина и Сталина среди них не было. Из боковой двери вышел человек в длинном черном. Такой, пожалуй, мог выкачать море.

- Простите, вы - бог? - спросил его Петька.

Черный человек засмеялся. Мы выбежали во двор.

- Ты видела, какие у него гнилые зубы? - спросил Петька.

Перед новым годом Петькина семья получила трехкомнатную квартиру на пятом этаже нового дома. С балконом и лоджией.

- Лоджию надо застеклить… - часто повторяла тетя Галя, ступая потрескавшимися пятками по деревянным полам, испачканным известкой.

Она заглядывала во все комнаты, обмеряла их взглядом, ругалась на рабочих, не убравших за собой остатки обоев, разбросанных по полу, впрочем, эти обои на стенах тетя Галя оставлять не собиралась. Слово "лоджия" она произносила так, будто та была главным местом в квартире, и ни в одном другом доме лоджий не было.

Осмотрев все, включая балкон, тетя Галя останавливалась посреди широкого коридора и прижимала Петьку к своему животу, Петька вырывался.

- Да стой ты! - говорила она, выпускала Петьку и снова начинала ходить по квартире, повторяя те же замечания.

Когда мы вернулись в белый дом, мне показалось, он как-то присел, стал приземистей.

- Мне не нужно это старье, - говорила тетя Галя про прежнюю мебель - двустворчатый полированный шифоньер, диван на коротких ножках и Петькину желтую кровать.

- Мать, оно не старое, - тихо отзывался дядя Саша, собирая в пакет картофельные очистки для кроликов.

Петькину кровать и все остальное можно было похоронить в канаве. А дом туда не отнести, и даже Петька не знал, как поступают со старыми домами.

Назад Дальше