"Свен!" - "Заморский гость!". Конунг двинулся ко мне с распростертыми объятиями и трижды пощекотал меня шелковой бородой. Он избегал называть меня Львом или хотя бы Левкой, чтобы не портить варяго-росскую песню, но и награждать меня скандинавским именем не решался: я был и здесь не совсем свой. Кузнецы же заколебались, не побрезгую ли я их трудовой прокопченностью, но я с наслаждением вдохнул из их бород родной запах окалины (мы с моим другом Вовкой Казаком постоянно ковали финки из мехзаводовских обрезков, только никак не могли их закалить до прочности дамасского клинка, способного рассечь вдоль человеческий волос). Зато служанка Гудруна повисла у меня на шее, поджав ноги в сыромятных ичигах, без всяких феодальных предрассудков (от ее до белизны выгоревших волос пахнуло столовой пионерлагеря). Сигурд выловил неводом полуметрового сига, Руло подстрелил из лука зайца, радостно тараторила она, и герои смущенно улыбались чуточку в сторону: Сигурд из-за нехватки двух выбитых в битвах передних зубов, Руло из-за того, что Гудруна превращала его шуточное прозвище в имя. Настоящее имя его было мне неизвестно, но в Варяжском городище он звался Ольгердом (здесь не разбирали норвежцев и литовцев, опьянялись больше звуками). Однако из-за бритой головы в сочетании с проволочной рыжей бородой насмешливый Свен называл его "чеченский боевик Руло Набоев".
Каждый менеджер или дилер, утомившийся на своей лакейской службе, мог на день или на месяц обрести здесь отдохновение в красивой Истории, заодно обретя и новое имя - Ивар или Рагнар, Хокон или Эрик. Женщины сюда приходили прятаться от современного убожества изрядно пореже, так что имен им тем более хватало - Сигрид, Сигрун, Ингрид, Рагнхильд… Мне давно хотелось спросить, почему они обходят славянских Изяславов или Светомир, неужели собственная история не кажется им достаточно красивой, но я понимал, что хотя бы здесь не надо выступать в роли еврейского умника, отравлять счастливчикам их красивые выдумки. У них была своя варяго-росская история в духе фэнтези, и коли не нравится, не суйся со своим уставом в чужое городище. А нравится - милости просим и безработный работяга, и местный мини-олигарх, владелец рассыпающегося мехзаводика, приносившего доход - еще одно чудо рыночной экономики - именно тем, что он не работал.
Консервы я нарочно выбрал в стиле ретро: затарился дефицитной некогда сайрой с тресковой печенью, рижскими шпротами, а для души "бичками в томатному соусi" да еще тушенкой двух видов - свиной и говяжьей: если разогреть на костре да макать краюхой - никакой ни фуа-гры, ни виагры не надо. Зато водки мои шагали в ногу с веком: "Русский стандарт" (Gold) и "Еврейский стандарт" (на маце, кошерная) с красноносыми выпивохами и клезмером со скрипочкой на этикетке. Сбылась мечта идиота - слово "еврей" перестало быть ругательством, а ничего другого от Российской империи я никогда и не желал.
Уже через полчаса - а может быть, это была минута, время исчезло - мы гомонили, как подлинно варяжская дружинушка хоробрая, и Свен, перекрывая всех своим оперным баритоном, растолковывал мне через стол, напоминающий плаху, каким макаром варяго-россы на своих пирах утихомиривали бузотеров: специальный наблюдатель грохал их дубиной по башке и оттаскивал за ноги отсыпаться в амбар. Спорившие время от времени взывали к моему авторитету профессора каких-то кислых щей, но я держал свой длинный язык на привязи, чтобы не портить хозяевам чарующую игру - Сигурд с Ольгердом и без меня скоро схватились за мечи. Шутя, конечно, но искры на фоне стынущего вишневого заката высекались нешуточные. Вдруг Сигурд охнул и, держась за колено, заковылял в амбар. "Куда, куда попал?.." - всполошился Руло. "Не скажу", - бросил Сигурд через плечо из черной дверной пасти.
Мы ненадолго стихли, а добросердечная Гудруна последовала за Сигурдом в амбар, откуда они вышли в полном здравии вполне довольные друг другом, и мы предались более безопасному мужскому занятию: при трепетном свете факелов принялись метать боевые топорики в концентрические годовые кольца поваленного набок могучего елового пня. Я несколько почаще других попадал в середину мишени. А вот из лука - в человеческий рост! - я стрелял плоховато: целиться нужно было вдоль стрелы правым глазом, от которого я избавился еще с полвека назад. Хоть я и наверняка взял бы приз в состязании одноглазых, но от состязаний с двуглазыми я уклонился, отправившись вместо этого отлить с крутого бережка. Лучше нет красоты, чем поссать с высоты, говаривали в наших степных краях, и красы здесь разливались поистине неземные. По усмиренному адскому пламени уходили вдаль бесчисленные мохнатые островки, напоминающие нахохлившихся ежиков, на самом дальнем из которых мне давно чудилась почти неразличимая гора Кирзуха - волшебнейшее место под солнцем и луной.
Я заметил Свена, лишь когда журчание удвоилось. Представляешь, не отвлекаясь на глупости, зачарованно бормотал он, как из-за этих островов выплывают дракары - флаги развеваются, все в шлемах, вдоль бортов расписные щиты, к нам финны заезжают, я спрашиваю: как вы могли отдать землю своих предков, лучше же пасть в бою, я правильно говорю? Свен отряхнул конец, а потом стряхнул слезинки с бороды, и только тут я поверил, что он не шутит. Вернувшись в свет окончательными собратьями по одури, мы увидели, что на столе, похабно раскорячившись, самая наглая коза из небольшого варяжского стада лихорадочно выедает из банки остатки "бичков в томатном соусi". От нашего громового, поистине варяжского хохота наверняка вспорхнули все задремавшие пичуги в окрестных лесах, а мы для поддержания веселья пустили по кругу полуведерный ковш-братину с недобродившим, но все равно пенистым пивом, а Гудруна подливала нам и подливала, и мы все ее любили, и она любила нас и с готовностью припадала ко всякому, кому приходило на ум придержать ее за пухленькую талию или за крепенькое бедрышко, и мы могли бы учинить волшебную групповуху, только это было совершенно противу правил, и, укладываясь на солому одетыми (я в такой же домотканине, как и прочие), мы разделились с нею снятым со стены обоюдоострым мечом.
Моя хмельная голова отрубилась сразу, но и проснулся я, казалось, тут же. Ополаскиваясь на корточках у озера, я вдохнул запах мокрого песка, и вновь захолонуло сердце - Жукей, Эдем моего Эдема…
Ежики по-прежнему дремали на бескрайнем полированном серебре, но тучи на горизонте сложились в отроги Тянь-Шаньского хребта, какими они открываются из Прибалхашья, и сердце сжалось с новой силой. Так бы и зашагал туда по серебру аки посуху… Хотя бы только до мнимой Кирзухи.
А что? На берегу, врезавшись в песок, выдолбленный из могучего ствола, дремал серый варяжский челн. Закатав домотканые порты, я стащил его в воду, на ходу запрыгнул - и тут же очутился в воде. Ништо, зато похмелье от холодного купанья как языком слизнуло. Дрожа от холода и азарта, я сбегал переодеться в джинсы с футболкой и, осторожно усевшись пониже, погреб в сторону потерянного детства, поддерживая равновесие тяжелым двулопастным веслом. Я чувствовал, что мною овладела та неудержимая сила, которая в былые времена не раз толкала меня на всевозможные безумства, но утешал себя тем, что мои временные умопомрачения завершались катастрофами лишь в одном случае что-нибудь из ста.
Зеркальная гладь оказалась не такой уж и гладкой: озеро походило на человеческую душу - чем она огромней, тем труднее заметить ее волнение. Пологие волны, правда, поднимали и опускали мой челн довольно бережно, но я-то и без них балансировал на грани оверкиля. Я даже не решался заглянуть через борт, чтобы не нарушить равновесие своей чугунной головой. Но наконец-таки не вытерпел и глянул. Прозрачная зеленая толща сгущалась до полной черноты, в которой, к моему удивлению, все еще отражались звезды. Всю жизнь стремиться к звездам и среди них же упокоиться, только не в вышине, а в глубине - в этом судьба явила бы довольно тонкий сарказм. Нет, для любителя я пловец отменный, но если рванет ветерок, то с этим фараоновским саркофагом на буксире мне уже не догрести до берега, а без саркофага тем более, в одежде, отнюдь не спасающей от судорог: береговой откос успел вытянуться в едва различимую полоску. Зато ежики при близком рассмотрении обратились в растрескавшихся от древности гранитных черепах, в пластины которых, подобно осьминогам, всосались корни корявых сосенок и березок. Черепах этих развернулись перед моими глазами неисчислимые сургучные стада - заплутавшись среди них, я уже правил к своей мнимой Кирзухе исключительно по памяти.
Представьте уходящую в стратосферу горку исполинских подушек, на которые однажды уселся еще более немыслимый исполин, так что подушки сплющились в коническую, высотою с элеватор, стопку окаменевших блинов, с течением веков обросших седыми лишаями. А на макушке этой стопки расшалившийся исполин пришлепнул каменный гриб в три-четыре нечеловеческих роста - уж сколько я обхаживал его каменную ножку, облизываясь, как бы этак забраться на пятиметровую шляпку!.. Попутно вдосталь наглядевшись на безупречно овальную чашу Жукея. Двадцатиметровые ее песчаные берега - это вам не декадентская пудра песочных часов: каждая жукейская песчинка была личностью! Тронутое ржавчинкой или хрустально-матовое кварцевое зернышко - его можно было подолгу разглядывать на просвет и такого там наглядеться!.. А по краям жукейской чаши склонились в полупоклоне перед мягкой, словно дождевою водой могучие разлапистые сосны, каждая лапа которых в другом месте сама сошла бы за дерево, но кора на этих кряжах была луковично-нежная, и карабкаться по их лапам или разваливаться на них было так же безопасно, как на диване.
Разумеется, я купался до посинения, и загорал до почернения, и играл с местной пацанвой во все положенные деревенские игры (кое-кого из них без всякой обиды называли "бандеры" - ссыльных "западенцев", как я теперь понимаю), но запомнились мне больше всего редкие прогулки с отцом к подножию Кирзухи. В ту упоительную пору, если бы их с мамой загнали из Степногорска хоть бы и в этот хутор на двести дворов, они бы и тут принялись немедленно плести свою паутину для уловления высоких душ, предназначенных для служения Истории, и через пять лет их ученики начали бы поступать - сначала в Кокчетав, Акмолинск, Караганду, а потом и в Москву, в Ленинград, и уже лет через десять-пятнадцать вовсю бы делали ракеты, перекрывали Енисей…
Я чуть не перевернулся в своем варяжском гробу, когда до меня вдруг дошло, что жизнь народа, который делает ракеты и перекрывает Енисей, представляется мне красивой и значительной, а жизнь народа, который хорошо питается и обустраивает теплые сортиры, некрасивой и незначительной. Потому что счастье для меня - преодоление бренности, а благополучие - погружение в нее, в реку забвения. Если Россия перестанет удивлять и ужасать мир подвигами, перестанет рождать титанов, перемешивая дикарей с аристократами, мне будет до нее не больше дела, чем до Голландии с Зимбабве, мир с ними обоими. Я предпочитаю быть четыреста первым среди творцов истории, чем первым среди устроителей комфорта. Верно, меня и здесь к истории не подпускали, но - даже и за бетонным забором, оплетенным спиралью Бруно, она все-таки дышала рядом - пусть зуб неймет, но хотя бы видит око.
Вот к Кирзухе я теперь даже не могу совершить паломничество: какие-то практичные товарищи взорвали ее каменный венец - исполинский гриб распался на четыре косых ломтя, так и оставшихся валяться на вершине и по нынешнюю пору. Когда я увидел, что эти нелюди - да нет, люди, люди! - сотворили с каменным чудом моего детства, я понял, что у меня больше никогда не достанет сил еще раз узреть это надругательство над матерью Кирзухой. И все-таки сейчас я готов поставить жизнь на карту, чтоб хоть одним глазком взглянуть на какую-то ее подделку. Которая, похоже, таки приближалась - из-за очередной черепашьей спины замаячило нечто коническое, увенчанное пусть уж не грибом, но все равно какой-то нашлепкой, и что-то в моей душе само собой вновь воззвало к отцу: "Батько, где ты, видишь ли ты?!." Помнишь, как ты учил меня мечтать о доблестях, о подвигах, о славе?.. Пока на склоне утекших лет не принялся повторять с умудренной скорбью: "Несчастна та страна, которая нуждается в героях". И все же, вступив в возраст безнадежности, я оборачиваю эту премудрость по-своему: "Обречена гибели та страна, которая не нуждается в героях". Гибели от скуки.
Внезапно невесть откуда пал такой непроглядный туман, словно облачное небо спустилось на землю. Вначале я испытывал лишь досаду, однако когда миновал час-другой-третий, я почувствовал нешуточную тревогу: если бы даже туман рассеялся, я теперь уже все равно не знал бы, в какой стороне берег. И когда я окончательно уверился, что обречен до теперь уже близких последних моих дней блуждать среди этих каменных черепах, упал я духом и воззвал к тени отца своего: батько, где ты, слышишь ли ты меня?.. И отец немедленно ответил не словом, но делом: из распавшегося на огромные клочья тумана выплыл рокочущий пухлый диван нашего директора мехзавода. Им правил такой же пухлый дяденька в брезентовой штормовке. "Скажите, пожалуйста, - собрал я последние остатки гордости, чтобы голос звучал не умоляюще, а только вежливо, - в какой стороне берег?" Мой избавитель глянул на ручной компас и сдержанно ответил: "Следуйте за мной".
Через полчаса морок окончательно рассеялся, черепахи расступились, и моему взгляду открылся дымок над едва различимым Варяжским городищем. И когда жернов страха соскользнул с моей души, я ощутил в ней сильное жжение - в последнее время, особенно после попоек, меня стала доставать изжога. Но где та Наташа, которая бы мне достала хреностала?
За мною ухаживала только Гудруна, каждое утро заботливо заворачивавшая для меня в тряпицу сэндвичи с багровой пованивавшей солониной, и я старался изобразить это простым гостеприимством. Я помнил, что братство рыцарей Круглого стола распалось из-за беззаконной любви Ланселота и Джиневры, и старался поменьше соприкасаться с нашей единственной дамой, однако то обстоятельство, что я целыми днями пропадал в лесах, лишь придавало мне дополнительной загадочности, хотя вечерами я участвовал в кузнечных и плотничных работах наравне со смердами. И каждый раз, в темноте нащупывая свое место, по ее задержанному дыханию я чувствовал, что Гудруна не спит.
Нет, совок отнюдь не был вместилищем чистой красоты, но при совке я ощущал себя членом тайного аристократического братства - сегодня я ничтожество, пребывающее во власти жлобства. В лесу же жлобства не было. Проскитавшись по борам и чащобам и просидевши на каком-нибудь теплом пенечке целые часы в совершенном безмолвии, я не чувствовал ничего, кроме глубокого отдохновения и готовности длить и длить свое молчание еще дни и дни, если не месяцы и годы. На семенящих мимо ежиков я уж и внимание перестал обращать, а однажды к моему пеньку вышла рыжая тонконогая собачонка, с некоторыми даже признаками шелудивости, и только по пышному хвосту я понял, что это лиса. А три огромных зайца с поистине лошадиным топотом едва не сшибли меня с ног и лишь в последний миг ухитрились сделать мощный бросок в сторону. Гордец же сохатый, раскинув свои роскошные рога-сохи, явно дал мне понять, что удалится не раньше, чем сочтет это удобным. Зато косуля пребывала в непрестанном трепете: ущипнет - и на полминуты замрет, напряженно поводя ушными локаторами. Устав от неподвижности, я осторожно переменил позу - и косуля вмиг взлетела над кустами, повторив грациозный полет из гениального "Бемби".
Как-то меня удостоил визитом и хорек, совершенно бесцельно выгнувший свой тоненький хребетик в наивной надежде кого-то этим испугать. Изгнать меня из рая вослед моему самому далекому предку сумела только змея. Или это был уж, пусть их там разбирает отец их дьявол, которое из этих холоднокровных поедает небольшую лягушку. Ведь можно же было хоть самую малость побеспокоиться об удобствах пожираемого существа, ну хотя бы глотать его головой вперед, - так нет же, надо было ухватить жертву поперек живота и на некоторое время замереть как бы в задумчивости, предоставляя несчастной лягушке тщетно молотить воздух брассовыми движениями задних лапок. И только потом, как бы в рассеянности, чудовище приступило к глотательным движениям, складывая лягушку вдвое, покуда из пасти не осталась торчать одна лишь правая ручка, еще успевшая послать мне пальчиками последнее прости.
Вот викинги не были холоднокровными, они не заглатывали свои жертвы по-простому, без затей, они распарывали пленникам спины, разворачивали ребра, подобно крыльям, и только затем вырывали легкие - это называлось сделать орла. Но я уже не знал, что мерзостнее - змеиная простота или варяжские художества. В любом случае нагота этого мира открылась мне до дна.
А сколько ночей со студенческой общаги до варяжского застолья мы прогалдели, стараясь разгадать идиотическую чрезмерность сталинских заглотов! Что за херня, потрясенно сверкал персидскими очами Генка Ломинадзе, - ну правый уклон, ну левый уклон - но убивать-то для чего?!. А для того, что это была война. Почему на войне расстреливают за то, за что только что сажали на губу? Вешают на воротах, за что штрафовали? Озверение - плата за страх. Оно, конечно, утешительно все кошмары выводить из того, что Сталин был извергом, но дело-то куда ужаснее: извергом был и будет человек - стоит только как следует прессануть его страхом. Извергов извергала никакая не идейная Гражданская война, а та единственная, Мировая с двадцатилетней передышкой, когда все лихорадочно нашаривали вождей, чтоб удержаться на плаву. На карте стояли не правизна с левизной, а жизнь и смерть целой армии, собравшей самых отчаянных и тщеславных. Кто боролся ни за какое не за светлое будущее для каких-то там потомков, а за собственное бессмертие.
Жеваные-пережеваные жертвы этого мерзавца Культа были жертвами Тридцатилетней войны. Учиненной не фанатиками-недоучками, а джентльменами и фон-баронами - именно лорды с фон-баронами преподали остервенелым недоучкам эти уроки мастерства: миром правят сила и выгода, а трепотня о законах и гуманности - обманка для дурачков. Пропасть между словами и делами никогда еще не зияла так издевательски. Джентльмены в смокингах и фраках показали недоучкам в толстовках и кителях, как нужно вести серьезные дела - их первые ученики и взяли дело в свои руки… И тем не менее лорды с фон-баронами и доныне остаются светочами мудрости и добродетели: неважно, сколько ужасов ты породил, важно, какие у тебя манеры и слог.
Я оставил на столе-плахе вдвое больше бабок, чем собирался: мне постоянно хочется отмываться от своего лакейства удвоенной щедростью. Зато и Гудруна так долго висела у меня на шее, что моя поясница почувствовала свой возраст. А дома я снова попал в исторический фильм о стране, которой не было. Моя кустодиевская супруга смотрела по видику "Весну на Заречной улице", со слезинкой в голосе подпевая сталевару Савченко:
- "Я не хочу судьбу иную, я ни на что б не променял ту золотую проходную, что в люди вывела меня".
- Не золотую, заводскую проходную.
- А мой отец, подвыпив, всегда пел "золотую". Он считал себя страшно удачливым, повторял при всякой возможности: я металллллист! Мы все страшно гордились, что этот фильм снимался у нас в Запорожье.
- Еще бы. Прикосновение к бессмертию. Хотя для жизни хуже горячего цеха только шахта. У нас шахтеры тоже работали безраспираторов. Вот и мало кто до пенсии доживал.