- Я уже два года комсорг,- сказал он, скромно потупясь,- и если я плохо справляюсь, то тем более...
Он знал, что его упросят остаться.
Но тут произошло нечто совершенно удивительное для всех, и особенно для Клима. Шутов, который все время сидел молча, вероятно, еще чувствуя себя новичком, предложил:
- А вы - Бугрова... Он ведь у вас... это самое... главный пропагандист и агитатор...
Странное было у него лицо, когда, выговаривая это, он повернулся назад, к Климу,- точно такое же, как в тот момент, когда он закусывал хрустким огурцом: внешне равнодушное, как будто даже утомленное, с глубоко запрятанной тяжелой, давящей усмешкой.
Но только Клим заметил то, второе, скрытое выражение его лица и насторожился, как ребята загалдели, приняв слова Шутова всерьез:
- Верно! Валяй, Бугров!..
Его фамилию вписали в бюллетень рядом с фамилией Михеева.
- Смотрите,- сказал Клим,- я не отнекиваюсь. Только учтите: вам же хуже будет, если меня выберете!
Он получил тринадцать голосов. Одним из двух, голосовавших против, был сам Клим. Кто был вторым, знал только Михеев. Он поздравил Бугрова с избранием, вручил тетрадь протоколов. Лапочкин сказал Климу:
- За тебя - чертова дюжина. Число несчастливое.
- Вот мы тебя обсудим на следующем собрании за религиозные предрассудки,- отвечал Клим.
Он улыбался, но глаза у него были вполне серьезны. "Посмотрим, Турбинин, теперь - посмотрим!" - повторял он про себя.
5
- Валентина Сергеевна забыла у нас шарфик,- сказала Надежда Ивановна.
- Я могу занести ей,- непроизвольно вырвалось у Клима. Он тут же смутился и добавил: - Я буду сегодня в библиотеке, там недалеко.
Золотисто-коричневый шарфик, завернутый в газету, свободно уместился во внутреннем кармане кителя. Но в библиотеке он забыл о нем, роясь в газетных подшивках. С чего начать? Ответ не вызывал у него никаких затруднений. Ребят надо ввести в курс международных событий - пусть почувствуют грандиозность эпохи! Потом перейти к "Анти-Дюрингу" и отыскать такое дело, чтобы доказать Турбинину, что он - всего-навсего жалкий индивидуалист.
Оторвавшись от подшивки, он посмотрел в угол просторного зала, туда, где между окном и стеной с портретом Гоголя находился длинный стол. Конечно же, они здесь - те две девушки. Он видит их часто - всегда за одним и тем же столом - и привык отличать даже по спинам, по волосам: у одной длинные косы, у другой - короткая стрижка, задорные завитки над маленькими ушами.
Когда он дочитал статью о забастовках во Франции и снова поднял голову, их уже не было. Клим потянулся в карман за карандашом - и нащупал шарфик. Палец случайно прорвал обертку, притронулся к нежной, скользящей материи. Он тут же вспомнил: таким же нежным было ее прикосновение, когда она склонилась к нему...
Он сдал газеты и спустился вниз. На пороге выходной двери что-то шелестнуло, выпорхнув из-под его ноги. Тетрадь. Он поднял ее. На обложке отпечатался грязный след подошвы. В тусклом свете фонаря, висевшего над подъездом, различил буквы: "ДКЧ".
Клим вернулся к вешалке, хотел протиснуться к гардеробщице, но ее осаждало множество народа. Попытался объяснить:
- У меня тетрадь, кто-то потерял...
Его оборвали:
- Ничего, не знаем, займите очередь.
Можно было бы отдать ее библиотекарше, но наверх не пускали в пальто. Клим решил занести сюда тетрадь завтра.
На улице ему снова встретились те две девушки, но Клим не обратил на них внимания.
Валентина Сергеевна... Два дня назад он видел сон. Постыдный сон, о котором никому не рассказал бы... Он преследовал его неотступно.
То, что он испытывал теперь, думая о Валентине Сергеевне, лишь отчасти походило на обожание, с которым когда-то Клим относился к артистке оперного театра - молодой женщине с огромными детскими глазами, которая серебристым голоском пела партию Жермен в "Корневильских колоколах". Та вся была из сказки, и сама - как неуловимая мелодия - ее можно слышать, нельзя коснуться... Нет, теперь, после того пьяного вечера, нечто дразнящее, соблазнительное и нечистое приводило его в смятение, тянуло к ней и в то же время отталкивало. Он знал, что она не умна и никогда не поймет и не разделит его стремлений и мыслей, а без этого он не мог представить себе любви... Но был поцелуй - и ее мягкие руки, и покатые плечи под струящимся шелком, и тело, манящее, смело очерченное платьем...
- Развратник, старый павиан! - укорял он себя, и представлял, почти по Бальзаку, как, завернувшись и штору, прячется в ее спальне, и вот она приходит и, готовясь ко сну, поворачивается перед зеркалом - обнаженная и прекрасная.
Когда наконец он решился нажать на кнопку звонка, ему пришлось ждать несколько минут. Он уже собрался уходить, но за дверью послышались легкие шаги.
- Кто там?
В передней он протянул ей маленький сверток:
- Вы забыли свой шарф...
Она была в небрежно наброшенном на плечи халатике. Зеленый, как майская листва, он очень шел к золотистым волосам. Но лицо ее выглядело какими то помятым, глаза - по сравнению с тем вечером - поблекли, вся она казалась утомленной и разбитой.
- Вы забыли свой шарф...- повторил Клим. Он попытался завязать разговор: - Вам понравилось у нас?..
- Очень. Помнишь, как я учила тебя танцевать? - она немного оживилась.
- Конечно!
Все-таки она была очень хороша, в этом халатике и домашних туфлях на босу ногу.
- Ну, ты извини меня, Клим, страшно болит голова.- Забросив руки к затылку, она стала приглаживать волосы. Ее талия гибко прогнулась, под распахнувшимся халатом мелькнула узкая белая полоска ноги. Клим испуганно отвел глаза.
- Я пошел,- сказал он.
- Заходи в другой раз,- сказала Валентина Сергеевна,- а сейчас я плохо себя чувствую и рано легла...
Прощаясь, он выронил тетрадь, найденную в библиотеке, и, нагнувшись за ней, заметил мужские калоши. "Н. Б." - медные буквы, вбитые в стельки...
Только на лестнице он вспомнил, что в комнате, за плотно закрытой дверью, ему чудился какой-то шорох. Тогда он подумал о калошах. "Н. Б."...-Николай Бугров! Эти буквы кочевали с одной пары дядюшкиных калош на другую!
Дома Николая Николаевича не оказалось. Он позвонил из больницы, сказал, что задержится. Пришел через полчаса.
- Совещание,- сказал он и долго мыл руки под умывальником.
Он подошел к Надежде Ивановне, накрывавшей стол, прижался губами к виску - что-то шепнул. Она улыбнулась, кивнула.
- Ты устал?
- Безмерно...
6
В эту ночь у Клима долго не гаснет свет. Веселая ночь! Великая ночь! Стихи сами рвутся на бумагу. Долой грязь и пошлость! Долой три измерения! Да здравствует свобода! Да здравствует четвертое измерение, в котором живет мечта!
...Это случилось летом, в степи,- он лежал с книгой, и небо звенело зноем. Гренада, Сарагосса, Эскуриал... Слова пели торжественно, как орган. В зыбком воздухе качалось призрачное марево. Нет, это не степь - это Кастилия, такая же ровная, пустынная, раскаленная... Лениво плетется мул, звякает бубенчик... Рыжее солнце плывет в облаках пыли. Костлявая кляча, ржавые шпоры скользят по выпирающим ребрам... Куда вы спешите, синьор?.. Он едет дальше, дремлет в седле, опустив голову... И пропадает...
Потом все забылось, рассыпалось, стерлось - чтоб неожиданно вспыхнуть в эту ночь.
Привет тебе, мой смешной, мой милый, мой гордый старик! Входи смелее, располагайся, как дома,- здесь все твое! Поболтаем, вспомним прежние времена, поговорим о том, как жить дальше...
Ах мой добрый старикан, как много изменилось на земле с нашей первой встречи! Прогремели войны и революции... Но трусость, малодушие и злоба еще крепко стоят в этом мире! Взгляни - твоя черноглазая Испания хрипит в петле кровавого генерала... Поруган афинский Акрополь,- и в горы, к партизанам Маркоса, ушел Геракл... А Новый Свет! Первобытные белые призраки ку-клукс-клана бродят по стране Уитмена...
Но это ничего, старик! Нам не впервой сражаться с целой вселенной! Вперед - нас ждут угнетенные, невинно оклеветанные, разбитые в коварной схватке!.. Мы победим. Только глухие не слышат поступи Грядущего! Оно - наш третий союзник!
Тишина. Чистый лист бумаги. В гостиной бьют часы - дребезжащим, дряхлым боем. Нет часов. Нет бумаги. Рушатся стены. Пространство распалось - четвертое измерение изорвало мир!
Пустынны равнины Кастилии. Ночь.
Грустнеет месяц двурогий.
Проникнутый лунной романтикой, я
Одиноко бреду по дороге.
Тихо (Конечно, не так тихи
Ночи на острове Ява...).
Мне даже хотелось слагать стихи
И в них тишину эту славить.
Да, старик, были такие шапочки - испанки - ты помнишь? С кисточкой... Мы играли в испанцев. Как пламя в ночи, горело тогда это слово - Испания!..
Горело...
А теперь?..
Газеты цедят сквозь зубы: "Казнили, повесили, расстреляли..."
Тореадор в подземелье, у Кармен высохли слезы - она лежит и стонет, обхватив руками потрескавшуюся землю... "Ночной зефир струит эфир, бежит, шумит Гвадалквивир..." Он красен от крови - твой Гвадалквивир!
От Севильи до Саморы ,
Вся Испанья тихо спит.
Не поют тореадоры,
И не слышно карменсит.
Серебрят леса каштанов
Бледно-лунные лучи -
В тишине куются планы,
В тишине куют мечи.
А на площади Алькалы,
Где все спит в тяжелом сне,
Маршируют генералы
В этой страшной тишине.
Есть такая площадь в Мадриде, и статуя... Чугунная, черная... Как сгусток тьмы... И все замерло вокруг, только железные шаги мерно отдаются в мертвом склепе...
И вдруг - какое-то странное оцепенение... Оцепенение и неподвижность. Хочется шевельнуться, крикнуть - но он не может, двинуться... Сколько так проходит - минута, час, Вечность? Перо, зажатое в пальцах с обкусанными ногтями, вздрагивает... Легкая улыбка замерла на губах...
Но вдруг я услышал тяжелый вздох
Под синей тенью маслины.
Поближе я подошел - и охнул
При виде такой картины:
Рыцарь! Представьте - из средних веков,
Рыцарь - в доспехах и шпорах!
Я в книжке читал про таких, но живьем
Не видел еще до сих пор их.
Но он, смешной и печальный, был здесь-
Прошлого странным осколком...
И вдруг я заметил: его чулок
Заштопан зеленым шёлком!
Да-да, на самой лодыжке - на фиолетовом чулке - забавный зеленый квадратик! Ну и чудило!
Кто не запомнил того чулка?
- Ты ль это, бессмертный романтик?
О славный мой прадед, тебя я узнал -
Ты - Дон Кихот из Ла-Манчи!
О, угнетенных опора и щит!
На вас не надели колодки?
Не рыцарский вид ваш сегодня дивит -
А вы-без тюремной решетки!
Где ты боролся, кого спасал,
Мне расскажи поскорее!
И где же великий Санчо Панса?
И где же твоя Дульсинея?
Часы пробили дважды. Скорее, скорее! Что-то растет, поднимается, захлестывает изнутри - и, не в силах выдержать гула, наполняющего голову, он отходит к окну... И волна спадает, только пена осталась на берегу. Волна уходит. Чудо кончилось. На стене, над плитой, поблескивают шумовки и сковородки. Клочья бумаги валяются под столом. На сундуке, свившись клубком, дремлет кошка.
Рыцарь печального образа... Он только что стоял здесь - но его нет, его больше нет, его никогда не было.
И снова тянутся минуты, вязкие, как тина. Клим нетерпеливо кружит по комнате.
Кихот улыбнулся грустно в ответ
И тихо сказал мне:
"Да, я живу четыреста лет,
Ты видишь меня не во сне.
Я знаю - этот щит и копье
Смешны - но время придет,
Я сброшу мое стальное хламье
И лягу за пулемет!"
Он долго молчал. И тень от олив
Стала длиннее. И вот,
Усмешкой тонкие губы скривив,
Заговорил Дон Кихот:
- Сколько еще испанцы будут
Гнуться смиренно в позорном бессилье?
Помощи с неба?.. Не будет оттуда,
Кроме церковного звона и гуда,
Сколько б ее ни просили!
Помни одно - кулаки да косы,
Руки, сердца и кинжалы...
Этого мало?
Вспомните дни Сарагоссы!
Вспомните тридцать шестой!
Ни страха, ни сомненья.
Вы умирали стоя,
Но не ползали на коленях!
...Я знаю, очнется народ, но пора!
К восстанью, зовут партизаны в горах!
К восстанью зовут могилы и кровь,
К восстанью мечи и пули готовь!
Кихана умолк. Лунный свет
Блестел горячо в глазах.
- Куда же идешь ты? - и мне в ответ
Торжественно он сказал:
- Я слышу борьбы и свободы набат,
Я рыцарь последний -
Я вечный солдат.
И вот Алонсо Кихана
- Трубите, герольды! Пусть слышит весь мир! -
Идет на последний Великий Турнир,
Туда...
Последняя строчка осталась незаконченной. Тусклый рассвет просеивается сквозь занавеску. Клим спит, положив на руки лохматую голову. Перо стиснуто в пальцах. Чернила на нем высохли.
7
Собачьим бугром почему-то называли огромный пустырь, который раскинулся за городской окраиной. Здесь можно было найти все, что угодно, начиная с проржавевшей кабины грузовика марки АМО и кончая дохлыми кошками. Пустырь обрывался крутим берегом, на котором весной предполагалось начать закладку ТЭЦ.
Работать никому не хотелось: и потому, что седьмая пришла на воскресник последней, под свист и улюлюканье других школ, и гордость ребят была покороблена; и потому, что территория свалки, отведенная им для расчистки, казалась необозримой; и наконец потому, что просто приятно посидеть и всласть погреться под прощальным осенним солнышком.
Едва директор отходил подальше, десятиклассники собирались возле Шутова и Слайковского. И тот и другой приехали на своих велосипедах и даже не сняли со штанин защепок - они придавали обоим непринужденный, прогулочный вид и как бы подчеркивали, что в любую минуту они могут снова нажать на педали и помахать ручкой.
В группе, окружавшей Шутова, ежеминутно вспыхивал смех, и на него, как мухи на гнилинку, стягивались остальные ребята.
- Трави дальше, Шут! - восторженно подначивал Слайковский.
И Шутов, за два дня совершенно освоясь с классом, "травил" - анекдотец за анекдотцем, и все с такой остроумной и похабной начинкой, что, насмеявшись, Витька Лихачев каждый раз отскакивал, как обожженный, плевался и, украдкой озираясь по сторонам, шипел:
- Фу ты, дьявол!..
И Лешка Мамыкин, и Красноперов, и Лапочкин, и даже Мишка Гольцман - все прилипли к Шутову, только иногда Клим ловил смеющийся и виноватый Мишкин взгляд - он словно извинялся за такое легкомысленное поведение, но - ничего не мог с собой поделать...
Клим стоял невдалеке, с тоской наблюдая за ребятами. Ведь он комсорг. Подойти, попытаться убедить, что ведут они себя не по-комсомольски? А если не послушают? И еще решат, что он подлизывается к директору?.. Клим в отчаянии зашагал в глубь пустыря.
Увидев, как он тужится поднять ржавый рельс, к Бугрову подошел Турбинин.
- Надорвешься,- полусочувственно, полунасмешливо процедил он.
- А ты не беспокойся...
Клим пыхтел, не рискуя взглянуть Игорю в лицо, чтобы не встретить едкой, как щелочь, усмешки. Рельс вырвался из его рук, едва не отдавил ногу. Турбинин молча помог Климу взвалить рельс на плечо, второй конец поднял сам. Он великодушно молчал. Но Клим знал, что в эти минуты Игорь в душе издевался над ним: "Где твои комсомольцы?" Освободясь от тяжелой ноши, они повернули назад.
- Эй, вы, седьмая! - донеслось оттуда, где копошились с носилками ученицы пятой школы. Клим поднял голову и вдруг заметил двух девушек - тех самых, с которыми часто сталкивался в библиотеке.
- Эй вы, герои! - звонко прокричала еще раз девушка с темно-русыми косами. Клим сразу узнал ее, хотя сейчас она была в фуфайке и сапогах, с лопатой через плечо, как заправский рабочий.- Вы что, ручки запачкать боитесь? Мама заругает?
Ребята, не ожидавшие нападения, в первое мгновение растерянно стихли. А она, обернувшись к своим, прокричала еще что-то, наверное, очень обидное для мальчишек, но Клим не разобрал, что именно. Стоявшая с нею рядом ее подруга в коричневом берете, задорно съезжавшем на затылок, рассмеялась до дерзости громко.
- А вы, видать, идейные! - выручил седьмую Слайковский.- А ну, братва, молочницам "ха-ха" три раза!- и по-дирижерски взмахнул рукой.
- Ха! - нестройно завопила седьмая.
Девушки умолкли,
- Ха!! - уже дружнее грянули ребята.
Девушки переглянулись.
- Ха!!! - прогрохотало над пустырем в третий раз - девушки обратились в бегство.
- Сволочи,- сквозь зубы выдавил Клим.
- Во всяком случае - не джентльмены,- сыронизировал Игорь.