Бабаев - Александр Терехов 15 стр.


Бабаев говорил: в сочинениях Платона его трогают слова "я это слышал от мамы", а сам часто добавлял, припоминая что-то, "еще жив был отец"; произнося важное, он поднимал глаза на меня, поднимал руку, словно взвешивал в ладони звучащие слова, и голос его делался таинственным – замолкнув, он замирал, вопросительно глядя прямо в глаза, словно проверял: коснулось меня? Или нет. Я страшился заговорить о бесполезности, напрасности творчества, о смерти. О бессмертии. То есть Боге. Это однажды мелькнуло за окнами наших разговоров, он, как обычно, в сторону сказал, что благоговеет перед этим.

Я не спросил о главном. Кроме главного остались вещи, о которых я не смог бы спросить. Все равно что предложить упасть. Я уверен, что некоторых "тем" для Бабаева просто не существовало. Я так хотел.

Так, что-то цеплял, но все коряво, что-то вроде: а не ранил ли вас малый отзвук? Он без заминки ответил если не с удовольствием, то с готовностью: "Я прошел уже это. Страшно, когда не понимают самые близкие. Когда самым близким не нужно, не интересно все, что ты пишешь". Еще одну его запись я уже потом подчеркнул: "Семья и дом безусловно нужны человеку для того, чтобы закрыть дверь перед теми, перед кем ее следует держать закрытой. Весь вопрос в том, с кем он останется "по сю сторону"…"

Мы разговаривали, если сжечь мои слова, не сгорит только "Дай формулу!", что он мне ответил, я не знаю. В моих словах случайно, намеренно зацепилось, как рыбка за сеть, "смысл жизни", и вышло Бабаеву ответить, и вот: он поехал на целину, ночевал в бараке и не мог уснуть – за стеной студентка терзала подругу: "Для чего ты живешь? Ну вот скажи: для чего ты живешь?!" Подруга устала и ответила (Бабаев пересказывал тихим, уверенным голосом): не знаю, живу и все.

"Так часто бывает, что самое важное оставляешь напоследок. А последние лекции отменяют".

Я не встречал в дневниках старых людей ясного понимания, что завтра они могут не проснуться. Что думают старики? Заметно становясь травой. Иногда кажется: окружающие почти желают смерти старика. Он уже умер, ссохся, пустил корень, поник – он принял овеществленную форму памяти, она отличается от памяти обыкновенной лишь некоторыми неудобствами: надо что-то отвечать, занята комната, следить, чтобы не упал, хоть привязывай – фактически осталась лишь фотография, прежде чем застыть и потеряться, фотография, только говорит и шевелится, и в будущей смерти для окружающих, остающихся – ничего нового, герметическая упаковка, не пропускающая звуков и запахов.

Дней десять назад (время, когда я работал в газете "Совершенно секретно") Лариса Ивановна: встретила на улице Славу Лосева. Он приехал с дачи. Просил, чтобы ты позвонил.

Слава Лосев – настоящий художник, он рисовал для "Огонька" и богатых журналов вроде "Плейбоя", у него здорово получались женщины, дети, бабочки, мне нравилось, я попросил: он сделал обложку для моей книги и щедро взялся за небольшие (Лосев ценил себя, а издательство могло только копейки) деньги нарисовать обложку для следующей.

В июне или мае мы плохо расстались: я назначал встречи и пропадал, он спешно выполнял скорый и дорогой заказ (что-то детское) и сокрушался: "Не великий я мастер рисовать "храбрых воробышков"", а потом убито: "Заказ я выполнил. Денег мне не заплатили". Я предложил взаймы, но он – нет, "Лучше, когда придешь смотреть эскиз обложки, купишь мою работу, которая тебе понравится", я с размаху мыкнул что-то согласное. Не хватило духа сразу отказаться. Я предполагал: рисунки Лосева стоят дорого. Не торговаться же мне с Лосевым?! Больно он был удручен, я не смог признаться, что денег на покупку рисунков нет.

Я не приехал. И месяц не звонил. Когда в издательстве подошли сроки, начал звонить – к телефону подходили только жена и дочка, я уже бросал трубки при первых женских звуках, грубил жене: "Пусть только отнесет иллюстрации в издательство. Больше мне от него ничего не надо", и заставил записать свой внуковский телефон, но Слава не позвонил, не звонил. Я решил: обиделся. Лосева задевало, если я обещал: позвоню, например, в четверг и не звонил. Хотя случалось, я звонил, и жена Лосева без стеснения: "Дома. Не может подойти к телефону". Кажется, Лосев иногда пил.

Лариса Ивановна сказала, и в понедельник по телефону я сразу застал его. Лосев грустно, медленно порадовался мне. "Приехал с дачи. Денег нет. Заказов нет. Может быть, завтра куда-нибудь поеду". Я пообещал перезвонить вечером, уговориться, как встретимся завтра (в конце недели он заново собрался уезжать, если не соберет заказов), и я опять не позвонил: в глазах обнаружился конъюнктивит, заболел зуб, разнесло щеку, я завяз во Внуково.

Сдуру (ведь выехать не мог!) позвонил в четверг часов в десять вечера Лосеву. Сперва занято. Потом (вот опять!) жена. "Можно позвать?" "А его нету", – как-то развязно сказала она, крепко меня раздражала по телефону. "А вы не знаете, он завтра собирался в Москву?" (Лосев жил в районе конечных станций метро и не считал свой дом Москвой). "Он у-умер, в субботу мы его хороним".

Из живота в сердце и в голову мне плеснула жаркая вода, я послушал молчание жены Лосева, выдавил: "Извините".

Говорили, в четверг он пошел с дочерью на рынок, там они разошлись и домой вернулись порознь. Она вернулась последней, Лосев лежал мертвый на кухне. Сорок один год. Шунтированное сердце. Говорили, ему строго нельзя пить. Говорили, с кем-то подрался. Все хочется выяснить, пока человек жив.

Я представил: было бы мне приятно, если бы Лосев пришел на мои похороны? Да. И под дождем отправился в субботу на отпеванье в Лефортово, в церковь Петра и Павла в Солдатском переулке. В кулаке шесть гвоздик. Когда кончил отсчитывать, продавщица сочувственно посмурнела, пытаясь попасть в настроение. Ехал и подумал: эта встреча наверняка, никуда он не денется, не опоздает, Слава опаздывал.

Протиснулся в церковь, сразу слева стояли (точнее, лежали) два открытых гроба, в обоих старческие белые лица, одно с бородой, другое в платке. Казалось бы, понятно: Лосев – с бородой, но я безумно переводил глаза с гроба на гроб, не в силах определить, кого я провожаю, пока не увидел внешне знакомую женщину (лет десять назад я назвал бы ее бабушкой) из огоньковского издательства, она стояла у гроба, что с бородой – он. И я правильно пристроился. Позже по рисункам Лосева опознал его жену ("Типично красивое лицо", так он говорил) – жена стояла как-то на отшибе, позади спин, одиноко, и смотрела только на Лосева, потом опознал дочь, зашибленную. Хозяйствовала мать, завмаг, платок, крашеные волосы и губы – все как у завмага, в конце отпеванья сына она уже держала деньги в руке, на ее вопросы все время шепотом отвечал дьякон, разъясняя техническую сторону дальнейших действий.

Я-то стоял так, что видел только холм цветов, толстое одеяло роз, и все не мог сосредоточиться, происходившее действие являлось настолько другим, что выглядело занимательным, в действии проглядывала театральность, и такая, что и тебя вытаскивала на сцену покрасоваться: а достаточно ли я печален, каким боком стою, и все наматывалось на собственное счастливое ощущение своей полной непричастности – я-то жив, постою и пойду под дождиком. Я оборачивался на входящих, косился на красивых богомолок, проводить Лосева собрались люди молодые и приятные, свежего, не барыжного вида.

Купил свечу за тысячу рублей старыми деньгами, служба в церкви еще не закончилась, когда подошел священник: "Зажигайте свечи". На куполе Сергию Радонежскому являлась Богородица с апостолами, седобородый старец останавливал занесенный меч. Свечи зажгли, и я увидел: Лосева нарядили в серый, стариковский костюм, белая рубашка застегнута на последнюю пуговицу на горле – он походил на крестьянина, второй раз в жизни надевшего свадебный костюм. Из гроба тесно выступали ноги в серых, резиновых, литых, новых, что ли, туфлях. Я положил в самые ноги цветы и увидел уже наших, огоньковцев – Юлию Алексеевну, Вадика Вантрусова, Колю Калугина, Маринку. Вадик и Коля постарели и сбрили бороды, Лосев оставался бородатым.

К священнику подошел гололицый, длинноволосоволнистый дьякон со скорбными бровками и две старушки – петь. Священник было затянул отпеванье, но в первой же паузе заметил: "Где требник? Ищи иди книгу". Дьякон пробурчал: "Это Нина брала книгу". Бегали за требником, дьякон долго листал, искал нужное место, священник опять бросил петь и начал раздувать уголек, чтобы бросить его в наконец поднесенное кадило (дым так и не шел) – и запел, старушки там, где надо, подтягивали, различались лишь имена: "Вячеслава, Анны, Анастасии…" – я смотрел на остающихся жить женщин Лосева и думал о своих Анне и Анастасии, дьякон подпевал, священник обрывал то его, то старушек: "Здесь я ниже пою", "Молчите!", "Если не умеете, не пойте вообще!", среди прихожан, стоявших службу, заплакал ребенок, его долго выносили, я заметить не успел: мальчик, девочка?

Продолжавшаяся в храме служба глушила и без того негромкого священника, свеча моя сгорела на две трети, старушки отпели свое положенное и уходили, нацеливая нас: "Подходите, прощайтесь", я шагнул в сторону, освобождая проход, прощались, не перекрестился ни один, грузная женщина из издательства наклонилась к Лосеву, но поняла, что грудь помешает дотянуться поцеловать, разогнулась и зашла для новой попытки с изголовья. Жена и дочь прощались как-то робко, испуганно, будто боялись сделать что-то не то.

Крестом насыпали песок на покрывало, слой за слоем снимали цветы, мешающие накрыть гроб, священник уже не читал, а просто, как-то по-дружески говорил что-то уже отдельно "Вячеславу" и отдельно "Анне", родня "Анны" у соседнего гроба троекратно перешептывалась "Сколько дать?", я смотрел на Славино калмыцкое лицо – прощай; ровное, ровно легшее накрыло его, белая изнанка покрывала с проступающей славянской вязью – последний шрифт, он не любил шрифты. Тонколицый бородач двумя неожиданно резкими ударами добил два гвоздя, и гроб понесли ногами вперед с неясным удовольствием: все как надо.

Я постоял под дождем с Колей Калугиным, нанятый автобус взял до метро, шофер объявил, как обязанный: "Метро "Авиамоторная"!" – все вышли кучкой, а я отщепился в сторону киношного подъезда с надписью "Кассы". Думал – никто не заметит, но все кивали, кивали, и я остался один, и в кино не пошел, пошел стоять посреди метро, жадно глядя на проходящих женщин и не зная: куда?

Оказался в кинотеатре "Иллюзион" на комедии. И один раз здорово засмеялся.

И вернулся домой, во Внуково – сразу позвонила девушка Ксения Цан-кай-си (учились мы в одной группе), весело предупредила: "Я сообщу тебе печальную новость", плачуще объявила: "Умер Витя Карюкин". Она взялась объяснить, где будет панихида, услышав "не нужно", еще минут пять спокойно пощебетала про свои дела.

Витя. Виктор Анатольич Карюкин. Витя влюбился в какую-то девку. Она гуляла со своей собачкой у торгового дома "За рулем" и зацепилась.

Я допускаю существование людей, способных влюбляться, но ни хохол, ни я, ни Виктор Анатольич в числе таких не состояли. Мне кажется, у Виктора Анатольича что-то случилось с головой. И хохол так считает. Хохол сказал: внешностью эта баба ничего, но папа у нее генералил в Минздраве, там Витей и не пахло (выходит, Карюкин жениться решил? сколько я его знал, он все бил по зажиточным москвичкам).

Виктор Анатольич лишился сна (мысли, говорил, лезут), срывался ночью и на такси за "лимон" (около двухсот долларов) летел в Дмитров (девушка жила на даче), поговорит с этой и назад, "Ладно бы переспать мотался", – сказал хохол. Витя даже что-то копал и подстругивал по хозяйству на той буржуйской даче, хотя ненавидел труд.

И в этот день, в этот вечер поздний Витя упрашивал Костяна: отвези к ней. Костян купил новый "Москвич", еще не обкатал – заодно обкатаем, вперед! впереди: Костян и Костянов брат, позади хохол, Мартын (один наш) и Витя.

Зачем хохол поехал? Он сам не понимал, его довезли домой на Лосиноостровской, он уже вылезал и – остался! Приехали ночью, Дмитров, выпили – Костян не пил, он вообще не пьет, у него и без выпивки порядок: катил от мамы из Белоруссии с женой и детьми, разогнал машину по мокрой дороге до ста двадцати километров и сшиб почтальона (перелом тазобедренного сустава) – зачем ему пить?

Витя побежал на дачу, в окошко стукнул, эта вышла, поговорили: все, можно уехать. Хохол (уже понял, зачем ехал): давайте сядем у озера, выпьем, искупаемся, выпьем, а по светлому поедем – светает рано. Но все – нет, ехать, ехать!

И полетели. Вдруг – из тьмы! – в лоб! – мотоциклист с выключенными огнями – Костян его увидел всего-то со ста метров в свете своих фар, дал резко – влево! – вправо! и – обошлось.

Остановились и выпили за счастье парня на мотоцикле.

Летят, передние ремнями пристегнулись, хохол и Витя заснули на заднем, Мартын, зажатый спящими в середке, лупился на дорогу.

Костян даванул сто шестьдесят, понесся в ложбинку, прямо в туман, а когда выскочил из тумана – летят в тупик, дорога идет влево, дорога идет вправо, а прямо дороги нет. Если б Костян дал влево – через канаву их вынесло в поле. Костян дал вправо, машина завалилась на бок, перелетела канаву и остановилось у самого дерева. Не врезавшись. Что спасло хохлу жизнь (чуть не написал с заглавной буквы).

Костян и брат его как сидели, так остались. Мартын влип в пол и усидел. Витя, животом выбив сиденье и заднюю дверцу, вылетел вон. Хохла выбросило сквозь лобовое стекло, он сломал руку, девять ребер, разинувшийся капот выдрал из руки его бицепс, приземляясь, хохол врезался в дерево и раскроил лоб, но, ясное дело, – не проснулся.

Брат и Костян, очумелые, вылезли, выпутались и вздрогнули – "Вытащите меня!" – из недр металлолома закричал Мартын, ожидая взрыва. Вытащили и рыскали по кустам. Никого в темноте. А, нет, кто-то есть. Вот – наткнулись на стонущего Витю. Витя пожаловался: болит живот. И встал на ноги.

Хохол начал просыпаться и сразу понял, что снится плохой сон, закрыл глаза, чтобы дождать сна получше. Его потрогали за руку: "Так она сломана!", крикнули: "Володя умер!" – они нашли хохла без туфель, по темной народной примете человек, вылетевший при автокатастрофе из туфель, наверное умрет. Хохол туфли снял сам по-тихому в машине, чтоб не жарко спать.

Ночные машины не останавливались: мало ли какие среди ночи руками машут. Костян побежал два километра до деревни – милиция приехала, "скорая". Хохол понял суть произошедшего и плюнул в ладонь – крови в слюне не было. Легкие, значит, целы. Откуда энциклопедические познания?

Хохла схватили бросить на носилки, он поборолся за жизнь: "Беритесь втроем! Чтоб равномерно! Чтоб легкое не проткнуть сломанным ребром!" – никто не слушал.

В деревенской больнице Вите разрезали живот, отрезали селезенку, убедились, что почка разбита, – зашили и отправили в район. Хохла оставили вылечить. Хохол лежал, хохол, жмурясь, глядел на операционные лампы, двигались только пальцы на ногах, на лоб клали швы, отвезли в палату, где лежало шесть полумертвых. В девять вечера палату заперли на ключ и медицинский персонал ушел спать. Вылезли тараканы и побежали по хохлу – он пытался пугануть насекомых криками и шевелением ножных пальцев, но тараканы не разбегались и щекотно суетились по груди, шее и лицу. Хохол понял: залезет в одно ухо и вылезет из другого. И застучал пяткой в стену. До трех ночи. После трех начал кричать. Бессмысленно звал маму.

В девять утра отворили и хохлу плеснули зеленкой на лоб.

"Дуй!!!" – прохрипел он медсестре.

"Да ладно тебе, потерпишь".

В Москву – шептал хохол. Да вы что. Мы вас не можем в таком состоянии. Риск для жизни. Приехали племянники (хохол подращивал рядом пьющих, ленивых, туповатых родственников), дядя шептал им: что хотите, чтоб отсюда.

За бутылку шампанского племянники купили дяде непромокаемую "пеленку", за пять тысяч – обезболивающий укол, оставили расписку от близких родственников, что ответственность на них, донесли до "уазика", обложили подушками и увезли.

Тем временем Талгат и Костян нашли Витю в районной больнице, больница понукала: шевелитесь, ему кровь нужна, забирать вам его надо, искусственная почка у нас есть, но никто не знает, как включить. Талгат побежал в соседскую воинскую часть, дал прапорщику пятьдесят долларов, и Витя получил солдатскую кровь от пятерых.

За перевозку просили два "лимона". Костян погнал в Дмитров, нашел крутого папу любимой Витиной бабы, и тот не кричал: вон! достали! идите на хрен! – он обещал помочь (хохол размышлял: наверное, обрадовался и помогал ровно настолько, чтобы смерти не мешать) – за Витей прислали реанимационный "Мерседес", в Склифе Витю опять разрезали, опять сшили, сосед по палате прохрипел: вызывайте родных; навестила та баба, Витина любовь, сестра прилетела, вроде Витя раскрыл глаза и узнавал, когда сестра еще пришла – уже пустая кровать. Витя умер. Костян дал ей денег (пять тысяч долларов), чтобы не заявляла в милицию, чтобы погасить светящие ему от семи до десяти лет.

Еще семь тысяч требовалось за хранение и доставку гроба в Алма-Ату – Костян обшарил уральские фирмы-должники Торгового дома, собрал долги, и взял с фирм расписки, будто деньги те отдали Карюкину В. А., с него не спросишь. Все подумали: хоронил он Витю за свой счет, а Витя долги украл. По правде, хоронил Витю Торговый дом, а Витя (по данному делу) не вор.

Мы сидели с Витей на семинаре по партийной печати, шушукались, не поворачивая голов, вел маленький Суяров (начальник нашего курса): "Сегодня закончил пораньше, я ведь теперь… Большое начальство! Кто? Скажу кто – сразу начнете подлизываться, да… Правильно. Председатель профкома. Матпомощь там… Если кто становится папой или мамой. Нет, кто просто мужем – это нет. Или когда самое печальное – вот у наших двух сотрудниц умерли матери, и мы им… И у меня, кстати, мать помирает. Так это все… Ну ладно, мы отвлеклись".

Я начал радоваться, когда время проходит быстро. Я спешу спать, словно моя главная работа в кровати. Жизни осталось так мало, что не за что браться – времени ни на что не хватит. Не успеешь даже запомниться детям.

Назад Дальше