Ну. Вот. Ну, пришел в пятницу. Побыл. Сказал: провожу вас, хотите до дома, хотите до троллейбуса. Я выбрала: лучше до троллейбуса. Зачем? Надо было с ним пройтись, пройтись. Может, Эдуард Григорьевич, хотел рассказать, как сумасшедшая вырывала у него палку на Арбате. Она не знала, что пора проститься, она уехала на троллейбусе, а он пошел один навстречу последней ночи. Жена удивилась: "Ты куда пропал?".
Совсем уже весной я собрался в Ясную Поляну ради шкурной, денежной надобности и зашел в музей за рекомендательными письмами, разрешительными бумагами, смотрительница диктовала мне форму челобитной: "Директору музея Ля-эн Толстого", я, дожидаясь круглой печати, попросил глянуть последние публикации Бабаева.
Последняя прижизненная вышла в "Первом сентября", в четверг – над строкой карандашной бабаевской рукой дотошно и разборчиво вписаны пропущенные буквы "не", меняющие смысл фразы на противоположный – неужели Бабаев поспешил в пятницу в музей исправить опечатку в музейной подшивке, собираемой для истории, наперекор смерти? Чтобы пропущенные буквы не погубили нашу жизнь.
Жалкое очарование "последней встречи". Подлый интерес "как умирал".
"Последний раз я увидела на центральной лестнице, он поднимался, сопровождаемый двумя студентами по бокам, словно они его вели, Эдуард Григорьевич всегда ходил осторожно, но этот раз он шел особенно осторожно, и заметила: руки, заложенные за спину, у него какого-то другого цвета. Я подошла, попросила студентов дать ему побыть одному, надо бы встретиться, он предложил: давайте, через неделю".
Эдуард Григорьевич повторял: мучают сессии. Он надорвался на экзаменах. Не пришла принимать экзамены какая-то Рыбакова. Он столько времени возился с этой Рыбаковой, позвонил и попросил: придите, вместе будем принимать. Рыбакова устами своей матери ответила: из носа течет, болею, не могу. И он вышел на экзамены один.
Не верил, что болен серьезно. Собирался: в понедельник пойду в университет, читать. Бабаев умер в половине седьмого вечера. Я читал верстку. Берестов в Обнинске рассказывал со сцены про своего друга Эдуарда Григорьевича (небось присочинил совпадение для красоты, а потом и сам поверил).
Бабаев не хотел "скорой", отказывался пить импортный аспирин, Майя Михайловна обзванивала знакомых: что дать? Сошлись на нитроглицерине.
Он выпил нитроглицерин – боль ушла. Осталась сердечная недостаточность, но Бабаев ее не чуял. Лег на диван, на свою "лежанку" с газетой в руках, поставил радиоприемник на грудь (ведь глуховат), нашел подходящую музыку и задремал.
В комнату заглянула Майя Михайловна, приемник грохотал, как сказала она, "гремел какой-то рок": "Ну вот! Значит, все хорошо?" – она спросила. Эдуарда Григорьевича уже не было.
На похоронах профессору Есину (куда ему деваться – завкафедрой!) дали слово: "Эдуард Григорьевич постоянно жил в мыслях и думах о литературе. И в последний день, когда он прилег отдохнуть, он думал о ней же…"
Вам, должно быть, интересно про любовь и брак.
Поэт, бывало, в университете
Читал стихи и толковал Платона.
И все прошло. И ты бывала здесь,
И многие тебя не позабыли.
А я брожу один по городам,
Перевожу старинные газели
И новые журнальные стихи.
Но белая дорога нас приводит
К началу наших странствий и тревог.
И может быть, на позабытый голос
Вдруг первая откликнется любовь.
Майя Михайловна преподавала живопись в заочном университете искусств, писала отзывы на присланные почтовым способом работы народных художников – отзывы печатала на машинке, их идеологическую верность проверяло научное руководство, в проверенные отзывы она от руки дописывала советы самородкам, у каких художников надо учиться на самом деле. С Бабаевым они любили ходить вместе в кино, Эдуард Григорьевич мечтал написать киносценарий.
Как они познакомились, если кому-то это интересно.
Майя Михайловна из семьи художника. Когда она сказала, что отец играл с Маяковским в карты на ее животе, чтобы ребенок был под присмотром и, одновременно, не баловался, я сперва жалко пытался что-то подсчитать (Майя Михайловна вызывающе молода, когда она шла с сыном, приятели отзывали его в сторону и спрашивали: завел себе подружку постарше?), но быстро замер, как замирает любой, заметив, что прожитое время усыхает, как мощи, и расстояние между царями-императорами становится в ладонь и прошлое подкатывает к носу – можно пощупать.
Майя Михайловна пересекалась с Н. Я. Мандельштам, слышала: приезжает какой-то Эдик из Ташкента и Лариса (его жена), я тебя познакомлю. Странно, что он с ней (подумала при знакомстве Майя Михайловна про Эдика), женщиной вульгарной внешности, посреди умных разговоров пускавшейся в детальные описания ссор с квартирными хозяйками (попадались одни твари, ни с одной невозможно сойтись), впрочем, фактически они уже развелись, но юридически – нет; Надежда Яковлевна двигала Эдику в жены Варвару Шкловскую, невеста носила захворавшему жениху плохо сваренных куриц и отражала наезды Ларисы.
Отгостив в Москве, на прощальной вечеринке Бабаев вдруг взялся танцевать с Майей Михайловной и говорил много любезностей (она задумалась: странно, а Варвара Шкловская?), ему успеть на метро, на ночлег в Кузьминки, он отправил провожать Майю Михайловну на Арбат друга Берестова, и тот всю дорогу, всю дорогу пересказывал Майе Михайловне свою никогда не написанную пьесу (вот в это я настолько верю, что просто вижу живьем!), а на работе ей (время спустя) сказали: можете выехать поработать с заочниками, вот городов несколько на выбор, и Ташкент.
Ташкент – она выбрала Ташкент, когда еще смогу увидеть Ташкент.
Не застала Бабаева дома, оставила записку. Уже чуть свет он постучался в ее номер. Они вышли из гостиницы, на неведомой земле, и купили два шарика на тонких резинках (черт знает как называются, ну, которые легкие, прыгают), бросали их вниз, они подлетали вверх.
Днем она учила сто заочников, вечерами он преподавал русскую литературу, ночами они гуляли, встречаясь в парке, она приносила огромные бутерброды с мясом, он рвал их, как пес, и урчал: наконец-то у меня появилась нормальная баба! У нее было пятьдесят рублей (подарила тетка), они рванули тратить капитал в Самарканд и Бухару, проезжий москвич сходил с ними в кино, а по приезде домой раззвонил Москве, рассказав только матери: Варваре Шкловской Эдика не видать!
Майя Михайловна отперла дверь, прошла в коридор, поставила чемоданы, подняла позвавший телефон. Надежда Яковлевна Мандельштам сказала: "Майя. Это правда, что у вас с Эдиком роман?". Ей ответили: да. "Вас-то я не корю, но он-то подлец!" Бабаева она покрыла последними словами.
Майя Михайловна встречала Бабаева в Шереметьево. Рейс отложили. Она приехала в аэропорт, а самолет еще не вылетел из Ташкента. Ждала до четырех утра.
Бабаев шел по летному полю и нес свое имущество: чемоданчик и печатную машинку. Увидел ее, перепрыгнул ограждение и побежал навстречу.
В коммунальной квартире на Арбате они зажили втроем, третий – сын Майи Михайловны восемнадцати лет, пребывавший некоторое время в неведении: "А-а Эдик у нас еще долго будет жить?" – "Гм-м… А ты бы хотел?" – "Конечно!" – "Я за него замуж собираюсь". – "Что?!! И свадьба будет?" Долгожданный и негладкий развод Эдуарда Григорьевича с Ларисой отпраздновали в кафе и на следующий день расписались, свидетели напутствовали молодых: "Да, пора-а, давно уж пора грех-то прикрыть!", одобрительно кивая невесте, выделявшейся среди прочих невест восьмимесячной беременностью.
Лариса через четыре месяца вышла замуж, Варвара Шкловская быстро вышла замуж, "все получилось как в водевиле", очень долго еще Эдуард Григорьевич называл жену по имени-отчеству, она объясняла это старомодностью.
Час ждал Катьку Филатову у факультета, сидел – то град, то дождь, студенты – дети с бубенчиками, курят и матерятся. Девчонки, немного похожие на наших. Мальчишки, похожие на нас. А уже умер Бабаев, и для него цветенья уже никогда не будет. Барышня моя второй день плачет с удовольствием, разборчиво, на улице не отпускает руку и сторонится игр, слово любимое "ба-ма!", когда упадет.
После смерти ничего не осталось, жена моя в те времена в шестнадцатый раз двенадцатым способом пробовала вести учет наших трат и, доказывая успехи своей, недолго протянувшей, статистики, предоставила мне бумагу с доскональными расчетами. И там: два крестика и цифры расходов. Это что за крестики? Я сама знаю. А все-таки? Я знаю, что это. А почему мне нельзя сказать?! Когда ходили на Бабаева. Цветы, такси. Она сказала, словно мы ходили на лекцию, сказала, как говорила всегда. Хотя мы ходили на похороны.
Я помещу в этом месте четыре строки из стихов Бабаева:
А чудо, может, только в том,
Что, связь времен храня,
Наш опыт прорастет зерном
Для будущего дня.
Кто-то написал из седобородых проигравших мальчишек (такие садятся за студенческие мемуары): "Где профессор, там и университет". То есть в земле.
Засека – это вокруг города поваленный лес, упавшие деревья, чтобы врагу не проехать. Мертвые защищают город. Наши мертвые защищают пустой город.
Бабаев мечтал многое издать, написать – им владели желания, он мечтал, чтобы выпускникам университета вручали особый сборник Пушкина. Яростные поклонники Эдуарда Григорьевича из числа студентов, похоронив Бабаева, залетали с этой идеей бодро и настырно, как мухи, – лучшего памятника Э. Г. Бабаеву не придумать! – писались письма, велись разговоры с деканом, планы рисовались, достигались договоренности, не утихали звонки – зимой мухи разлетелись по углам и уснули, и я точно так.
Пять тысяч долларов – для рукописи воспоминаний (Бабаев оставил, как и хотел, книгу для издания "на потом"), бесплатного издателя не нашли, за деньги – пожалуйста, пять тысяч долларов, тираж две тысячи, иллюстрации. Майя Михайловна и Елизавета Эдуардовна глядели невесело, но я набычился: найдем-найдем! Дайте мне просительную бумагу с умным описанием содержания и пятью громкими подписями, откройте расчетный счет и ждите. Как не найдем?! Шах с видимой легкостью вышиб из "Московского комсомольца" четырнадцать тысяч долларов на ремонт класса машинописи на факультете, а для издания Бабаева, любимца студентов, надо всего-то пять тысяч!
План мой был прост (понятно, что провалился) – я обойду всех знакомых по редакциям, я обзвоню всех, кто называет себя учеником Бабаева и скорбел о его смерти, они подымутся и убедят свое начальство – десять редакций должны дать по пятьсот долларов на святое дело. По капле!
И начал долбить.
Берестов с самого начала загляделся в другую сторону, что-то постоянно отвлекало его внимание, он жил своим творчеством, даже не интересуясь поступлениями на посмертный бабаевский счет. Следом отвалился друг и земляк Меликян вместе с "Известиями". Поплакали о нищете "Московские новости" (я звонил заместителю редактора, женщине по фамилии Телень). Отказали "Собеседник", "Огонек" и "Комсомольская правда", "Столица". Без радости выслушали "Независимая газета" и "Книжное обозрение". Лучшая ученица Шаха Надька Ожегова-Явдолюк (служила в PR-конторе, про своих буржуев сказала сразу: не дадут) посоветовала: ткнись в "Тверьуниверсалбанк" и дала пригласительный на банкет, где гуляли банкиры: там проблеял все, что мог, и меня послали, и черт с ними, но Ожегова, тонкая, ранимая, чтящая вроде бы память Эдуарда Григорьевича, зажирела так, что даже не спросила: получилось или нет? чем же еще помочь? Мне казалось: все обязаны помогать. Я ж не себе!
Шах ничего не делал сам (это немного смущало), но Шах помогал: привез меня зимним вечером во дворец "Аргументов и фактов", хозяин миллионных тиражей, буржуй Старков принимал нас в холодном кабинете размером в банкетный зал для провинциальной свадьбы, листал, взмыкивая, листочки Владимира Владимировича (Шах привез на продажу идею дочернего издания про любовь), перевел глазки на меня: "И Сашу ты предлагаешь сделать главным редактором?", я включился: нет, у меня другое, и уже заученно затвердил: Бабаев, факультетская легенда, недавно умер, вот ходатайство на ваше имя от факультета, академиков и классиков – дай, короче, пять тысяч долларов.
"Но ведь это же сумма!" – значительно сказал бледнощекий Старков и за согласием повернулся к Шаху. "Давайте тогда так, мы дадим тысячу двести. И пусть другие дадут. Шапка по кругу", – и еще десять минут расспрашивал счастливого человека (меня!), а где можно купить "ОМ", такой журнал, новый вышел, в киоске у метро? а у какого, к примеру, метро? на "Красных воротах"? я прямо сейчас шофера отправлю – ему так не терпелось, я, бетонобойной бомбой пробив этажи, упал в приемную Манна, хозяина "СПИД-инфо", есть такая газетная империя (плюс магазины детских игрушек), я слышал, что Манн не из быдла, что отец его профессор МГУ и писал про Гоголя, Манн без тоски выслушал меня, я по слогам "Ба-ба-ев" (вдруг слышал он когда-то от папы, или скажет папе потом, а тот воскликнет: как же, как же!): дадим, присылайте факс с расчетным счетом. Я с крыльца усмехнулся бледному небу: а? Кто говорил, что буржуям легче дать на лифчик, чем на книгу? Половина есть!
Два месяца секретарша Манна усыпляла меня: факс получила, завтра ему покажу, нет, он не приезжал, еще не смотрел, я еще не забирала почту, пришлите факс еще, решение не принято – а потом забыла, о чем речь. Урод помощник Старкова месяц потянул время (ему звонила дочь Бабаева, каждый день, я ж ей хвастал: я договорился, а вы дожимайте!) и обрубил: сейчас подписная компания, у нас совсем нету денег. Меня обманули. Точнее сказать: не заметили. Я не смог.
Шестьсот долларов – вот все. Симон Львович Соловейчик, газета "Первое сентября". Незадолго до смерти он отказал Бабаеву в публикации стихов, может, ему хотелось закрасить, извиниться, а может, по своей доброте – я мало знал Соловейчика, он казался живым человеком.
Я в деталях, подробнейше повествовал все открывающиеся мне человеческие подлости (обыкновенную жизнь) В. В. Шахиджаняну, ожидая, что терпение его лопнет, всемогущая рука произведет волшебный взмах и откроется чье-то щедрое сердце, но Шах не шелохнулся, в его отдаленных репликах чуялось что-то, не сочувственное моему делу (может, думал, с моей рукописью так бы ты не носился, несмотря на… – эх, правда), он берег свои возможности на свой век, а остаток века мог быть разным. Я заткнулся, перестал звонить вдове и дочери Бабаева, убедившись в своей ничтожности, и через пять лет в Петербурге нашелся человек (Н. Кононов), издавший воспоминания Эдуарда Григорьевича за свой счет.
Весной я оглянулся на свой дом, в окнах сидели старухи и смотрели на землю, как желтые листья.
Предпоследний раз мы встретились с хохлом в метро, он ждал меня у первого вагона на "Китай-городе" в синей рубашке и синей джинсовой куртке, я подумал: это машинист вышел из кабины.
Он уже подвыпил и кричал в подземном переходе, удивляясь моим сандалиям: "Тебе что? Носки лень стирать?", он работал рядом, в редакции газеты садоводов, но работу показать не мог – в кабинете торчал напарник, и мы отправились в "Русское бистро", хохол отважно взялся платить. Я выпил три кваса, он бутылочку рябиновой и кружку медовухи и еще повторил. Мы сидели на втором этаже, поглядывая на окна его кабинета – там горел свет, торчал напарник. Я молчал. Хохол рассказывал: ходил на похороны Геры Верченко – в "Коммерсанте" напечатали некролог, что Гера нелепо погиб. Оказывается, его заколол ножницами будто бы из ревности азербайджанец, торговавший машинами. Хохол поразился: какими надутыми стали наши однокурсники! Серега Плужников растолстел и отпустил бороду. Магай с Ефремовым трясли огромными галстуками и представлялись рекламистами. Еще одна красавица стала хозяйкой рекламного агентства. Толстушка Светка Буркова с вечно прыщавым лицом выбилась в руководители пресс-службы "Северстали" – хохол (от смущения уже поддавший до поминок с жителем Камчатки Малковым) вился около нее, но его оттирали, он через плечи закидывал удочки: вас, кажись, зовут Светой? Я фамилии только не помню. А чо, помните, к вам летчики ходили в комнату? "А на морде у нее на каждом сантиметре вот такой слой крема какого-то дорогого – блестит!"
Никто особо хохла узнавать не хотел, но он упрямо поплелся в журфаковский ресторан на поминки: "А почему я не пойду? Я его на субботнике строил! Я Верченко плохо знал, но я же пришел выпить!". Малков плакал: хотел заработать на мебель на обналичке шахтерских денег, а деньги ухнули все вместе с банком, и тут же в ресторане потерял оригинал-макет подарочной книги камчатского правительства, что привез печатать в Москву, Магай не пил, хохол (не мог вспомнить имя) показывал ему: пей! – и чтобы продлить радость, пристал к двум наряженным казакам, крепким и плечистым: угощайте, ребята! Соревнование началось. Первый казак через час признался, что лично взорвал памятник Николаю II в селе Тайнинское. Хохол закричал: ты зачем лампасы нацепил? Ты что, генерал? Тот не отвечал – упал на пол. Второй заметил: ты нас провоцируешь! Нет, сказал хохол, ты вот что, сходи-ка бутылку еще возьми и закуски, чтоб мы уж выпили хорошо. Казак ушел. И пропал. Официант принес листочек на подносе – четыреста тысяч старыми рублями: вы здесь кушали? Ну мы, отвечал хохол, бери с того, кто лежит, а я пойду (у хохла оставалась десятка, десятку он не тратил, десятку в подобном состоянии он показывал таксисту: вези на Лосиноостровскую, я там вынесу денег еще – и падал спать на заднее сиденье, на Лосиноостровской просыпался, выскакивал из машины и убегал прятаться в лес), официант позвал швейцаров, очень мордастых, "Уж на что я вежливый, но они такие, что я не сдержался и матом их обложил", – и хохла вышибли.
Чем ты зарабатываешь, хохол? Это спросил я.
На Лосиноостровскую зашел Виноградов – он присосался к Министерству путей сообщения и сумками возил деньги по редакциям – оплачивать материалы, защищавшие железнодорожников от наездов Чубайса. Хохол надулся: а мой друг Шпаков, между прочим, работает в пресс-группе президента (Шпаков за пять лет каторги за сто пятьдесят долларов в месяц высидел двухкомнатную квартиру в Митино, из окна которой виден Красногорск), готовит Ельцину вырезки из газет (газеты без вырезок Шпаков приносил почитать хохлу, тот лежал на диване сутками и читал), любую информацию может, между прочим, сунуть президенту под нос под видом газетной вырезки, и никто не проверит, но это дорого, о, как дорого стоит – тысяча долларов! – а в "Известиях", между прочим, работает ответственным секретарем Анатолий Друзенко – уроженец, между прочим, Ивано-Франковска, как и хохол (это все, что хохол знал про Друзенко).
Виноградов подскочил и побуксировал хохла в ресторан. Хохол, ученный горьким опытом, периодически уточняя: "Так ты говоришь, деньги у тебя есть?", назаказывал шашлыков с осетриной и лично убаюкал бутылку "Смирновской", Виноградова принудил выпить две и наел долларов на триста.
Виноградов через день принес бумажку. Что это? Это заметка, нужно опубликовать в "Известиях". Четыреста долларов, сказал хохол. И спал дальше. Прошло две недели, Виноградов позвонил: нет, не надо, публикация признана преждевременной и только навредит. Хохол зловеще: "Что значит "не надо"?". Что теперь – из полосы вырезать? Типографию остановить? Миллионный тираж гнать под нож?! Что значит, не обижайся?! Тут не в обиде дело! Еще четыре сотни.