Севастопольская девчонка - Фролова Валентина Сергеевна 11 стр.


Абрамов взглянул на третий этаж дома. Потом на свое лицо в озерке. Надавил на рычаг крана. С силой крохотного водопада струя обрушилась на озерцо. И опять разбила отражение, словно разметало его по частям по всей этой поверхности. Абрамов так и остался у крана, вспоминая то, что мелькнуло в его мозгу. Было это, или не было? Было?… Нет?…

"Губарев (басом, грубо, - шутить Губарев никогда не мог). - Смотри, Абрамов, смена ночная. Напьешься, - как вон того пуделя, под зад ногой из участка вышибу. И чтобы ты со двора выходить не смел!"

Было. Помнит Абрамов. И пока что мир не зыблется, не двоится, не расползается кругами.

Ночь. Бьет прожектор снопом света. Горит огонь кабине крана. Небо над участком рыжеватое. Черт знает, какое в городе ночью небо, - точь-в-точь, как вон глаза у Губарева, - ни настоящей черноты, ни определенности. А следит Губарев, глаз не сводит с Абрамова… Тоска. Где-то сосет, - не то в желудке, не то в душе. В кармане водка в теплой, согревшейся бутылке.

…Было…Помнит Абрамов… Было:

На деревянной панели сбоку от прожектора сидят Губарев, средних лет крановщик и Абрамов. Крановщик и Губарев едят булки и запивают кефиром. Абрамов пьет молоко. У каждого свой вкус… Десять минут назад он нашел чью-то, оставленную с дневной смены бутылку с молоком. Молока было чуть на дне. Абрамов вылил в эту бутылку всю водку, что была в кармане. И вот теперь Губарев и крановщик пьют кефир, а он, Абрамов, - молоко… кому что нравится. Абрамову с каждой минутой все теплее и смешнее. Особенно смешно потому, что Губарев спокоен. А Губарев спокоен потому, что Абрамов у него перед глазами.

Абрамов улыбается: было. Это тоже было.

Грохот, какого не слышал со времен войны… Громадина-блок на раскачивающейся стреле отбрасывает косую, черную тень на стену. Тень черная-черная, какая бывала под бомбардировщиком. И вот блок с размаху бьет по блоку третьего этажа. Трещина во весь блок. А этаж уже весь смонтирован. И монтируют под самой крышей стены четвертого этажа.

Было?… Или не было?… Было… Нет?…

Абрамов смотрит на озерцо у крана. Кран весь отражается в воде. Но вот плюхнулась капля. И четкая линейка отражения поплыла к бережку. Попробуй, поймай ее, верни на место, чтобы отражение крана было таким же четким, как прежде… Не вернешь… Все зыбко, расплывчато…

Левитин оторопелый, буквально пролетает по двору и вылезает из проема окна прямо в сноп света от прожектора. Кажется, только сноп света его и держит на стене.

Было?… Или не было…

- Не было, - говорит Абрамов вслух. Не столько уверенно, сколько стараясь себя уверить. И по мере сил пытается быть логичным: прораб ушел с участка в начале второй смены. Это Абрамов помнит.

Абрамов чувствует, что в эти полчаса безделья он устал больше, чем за весь рабочий день. Все. Кончай шарманку! Он хочет, чтобы мир был ясен, чтобы, если он, Абрамов, наступил на землю, то наступил на землю. А не гадал, есть эта чертова земля или ее на самом деле нет.

Абрамов пошел от крана к выходу со двора. Теперь он знает, что было, а чего не было. Он валялся после бутылки "молока" у стены и думал, что эта стена такая холодная, что бей по ней как в кузнице молотом, и то не разогреешь. Вот и все, что было.

Абрамов дошел до первого подъезда, где в одной комнате была прорабская. И вдруг…

- Было! - воскликнул Абрамов.

- Было! Было! Было!

Он вспомнил прораба. С Губаревым Абрамов за целый день не встретился. А прораб… Эх, как сегодня на него смотрел прораб!.. Как смотрел прораб… Взгляд этакий и цепкий и скользящий. Словно сам хочет увидеть и понять, помнит что-нибудь он, Абрамов, или ни черта не помнит. Но очень не хочет, чтобы Абрамов заметил этот взгляд.

Абрамов повернулся лицом к третьему этажу корпуса. Мысленно передвинул башенный кран с угла двора к этой стене. И… на закачавшихся стропах громадина-блок, подхваченный ниже, чем надо бы, пошел; делая круги. И с маху грохнулся о стену. Трещина рассекла вмазанный в стену блок.

- Гады-ы! - прошептал Абрамов, так явственно он увидел трещину на этом блоке.

Он побежал через двор к противоположному корпусу. В третьем этаже семь квартир были оштукатурены. Черт их знает, какие из них были оштукатурены неделю назад, какие вчера, какие сегодня. Он выглядывал из проемов окон и балконных дверей. Но воздух уже посерел и потемнел. И все блоки снаружи были так же одинаковы, как стены в штукатурном намете внутри квартиры.

- Гады… - говорил сам с собой Абрамов. Он посматривал на стену до потолка. Он шел по мыслям про раба и бригадира, догадываясь, о чем они думали. Да, разобрать почти два этажа стен из блоков, чтобы до браться до разбитого блока, - это совсем не то, что их смонтировать. Бетон сцепился. Бетон уже мертво скрепил блоки. А выбить ломами межэтажную железобетонную перемычку - это выбиться из всех графиков и планов, - столько на эту чертову дуру уйдет времени!

- Но ведь так людей подавить может… Может пода вить людей… Может подавить… - Абрамов совсем не замечал, что говорит вслух.

Но минутами словно туман наплывал на его память. И тогда он уже не так определенно утверждал, что все было. Поэтому прежде, чем начать киркой сбивать штукатурку с какого попало блока - он решительно не знал, с какого бы лучше начать, - он приготовил себе раствор, чтобы заделывать сбитое. Но было уже почти темно. В темноте словно кто-то выкрадывал часы. И серый сумеречный рассвет начался, казалось, прямо с этих вечерних сумерек.

УТРОМ…

- Да вы с ума посходили! - крикнула я Абрамову и Ане Брянцевой. - Ненормальные!

В два лома они сбивали штукатурку, которую я сама наносила вчера.

- Женя! - сказала Аня таким голосом, что у меня поневоле стало как-то холодно на сердце. - Беда! Левитин и Губарев где-то здесь скрыли разбитый, с трещиной, блок. Может быть завал.

- Ненормальные! - разозлилась я. - Если где-нибудь есть трещины, то только в ваших головах. Здесь я вчера штукатурила.

Абрамов сразу поднялся.

- Значит, не в этой комнате.

Он сказал и сразу ушел в другую. Он не спорил. Он ни в чем не собирался меня уверять. Мне он верил на слово. Он только очень торопился успеть: было почти восемь, люди шли на работу.

Я пошла вслед за Абрамовым и Аней в другую комнату. Я хорошо помнила тот вечер, когда мы с Виктором вышли из клуба, и Губарев подошел к нам. Вспомнила их лица. Да, по-моему, они тогда в чем-то обманули меня, обманули, не сговариваясь; потому что они понимали друг друга лучше, чем я их. Им нужно тогда было просто уйти одним.

Я выглянула через балконную дверь. Один из стеновых блоков был чуть проштукатурен снаружи. Это был большой, несущий блок.

- Если щель есть, то только в этом блоке, - сказала я.

Абрамов выглянул вслед за мной.

- Верно! - согласился он. - С вечера темно было. Я его не разглядел.

Щель мы обнаружили с первого же взмаха ломика. Ломик ушел концом глубже, чем на слой штукатурки. Штукатурка посыпалась сама, облетела кусками. И щель прямая, как затаившаяся змея, зачернела в развале. Мы стояли и смотрели на щель. Мы стояли молча - так, что не могли не слышать шагов. Звуки вначале поднимались по звонкой бетонной лестнице вверх, потом пошли по плоскости пола. Я знала, кто ходит так по участку, знала этот стремительный торопливо-уверенный шаг. У Ани на руке были часы, старые-престарые, с облезлым корпусом. Мне было видно, как по выдавленному кружочку на них ползла секундная стрелка. Он мог бы сказать:

- Щель? Откуда! Кто посмел скрыть?!

Стрелочка обежала свой маленький мирок, замкнув круг.

Он не сказал этого.

Он мог бы сказать:

- Здесь инженер я! Я отвечаю за надежность дома! Что за самоуправство?

Стрелочка отсекла сектор… половину круга… три сектора… полный круг…

Он не сказал этого.

Я повернулась к нему.

Под пиджаком у Виктора была та самая рубашка в клеточку, в какой он работал в прошлое лето. Однажды вечером, стоя со мной у нашего дома, Виктор отводил глаза. Но я в первый раз тогда увидела его глаза без мужества. Сейчас он не был ни таким, каким я его увидела в первый день на участке, ни таким, как в тот вечер. Пожалуй, он мог бы показаться сейчас даже спокойным. Но в этом спокойствии было что-то натянутое, словно он натянул его, как натягивают на себя заранее приготовленную рубашку.

Какую-то из этих квартир на третьем этаже дадут Бутько. Тетя Наташа со дня на день собирается в больницу:

- Что же ты строишь? - спросила я Виктора. - Квартиру? Могилу строишь. Может, человек, который здесь погибнет, еще не родился. Может быть, мать ему только готовит пеленки. А ты уже приготовил могилу…

- Женя! - крикнул он, как бы закрывая мне рот. - Здесь инженер я! Я отвечаю за надежность дома! Что за самоуправство!

Все на восклицательных знаках. Но я уже не верила. Для правды было упущено время. Он просто искал верный тон.

- Со смертью шутишь, - глухо сказал Абрамов. - Плохие шутки. И для мертвых плохие. И для живых.

- Могила! Смерть! - возмутился Левитин. - Да вы из бригады или из похоронного бюро? Дома после землетрясения с трещинами от крыши до фундамента стоят десятилетиями. Я рассчитал: тут запас прочности худо-бедно на двадцать-тридцать лет.

- А через двадцать лет? - спросила я.

- Ты себе плохо отдаешь отчет, что такое двадцать лет, - улыбнулся он. - Ты живешь уже немало, а двадцати лет еще нет. Откуда нам знать? Может быть, через двадцать лет не только этой квартиры, - от дома камня на камне не останется.

- Это ты о чем? - спросила я.

Он густо покраснел. Он старался справиться, быть спокойнее. Но краска все еще не сходила с лица.

- О будущем, - ответил он. И его бровь даже чуть приподнялась, подчеркнув естественность возражения. Только лицо все еще догорало краской. - О том, что при коммунизме эти наши каменные примитивы никому не будут нужны. Каменные дома - пережитки каменного века. Что ты смотришь на меня? - спросил он меня.

Он уже совсем справился с собой. Смущение не оставило тени на его лице.

Что же я так смотрю?

Человек, которому везет. Человек, который сам везет. На Водной станции - спортсмен, правда, лишь в школе занимавшийся спортом, да и то - чуть. В театре - артист, которому знаком искус творения; но только два раза за жизнь бывший на школьной сцене. Среди передовиков - передовик. Среди коммунистов - коммунист. Человек? Нет. Оболочка без содержания. Как шар: чем надуют, тем и полон. Костя что-то видел и понимал. Отец понимал больше Кости. Я одна ничего не хотела видеть и ничего не хотела понимать…

Абрамов пошел к выходу. Аня опустилась поправить шнурок на туфле. Голова ее пригибалась все ниже, ниже, и вдруг Аня заплакала. Она старалась сдержаться, старалась подавить в себе слезы. Наверное, в ту минуту ей было страшно - не за Губарева страшно. Просто она теперь сама боялась Губарева.

Мне стало не по себе от всего этого. Я вышла из квартиры. Виктор схватил меня за руку.

- Ты не бойся, Женя. Мне ничего не будет, - снизив голос, проговорил он. В глазах его, не слишком спокойных, все-таки в самом деле было спокойствие безнаказанности. Я отвернулась.

- Самое страшное, Виктор, - сказал я, - то, что я действительно не боюсь за тебя. Я уверена, что ты обязательно найдешь способ сделать так, чтобы тебе ничего не было. Но мне от этого не спокойнее.

Он опять покраснел.

- Ты меня не поняла, - сказал он.

Но это была неправда.

- В тот день нам надо было показать новый способ отделки, помнишь? Приезжали отделочники со всех управлений. Они могли увидеть одно из двух: или эту щель, или новую технологию. Мне показалось, что будет лучше для дела, если они увидят то, за чем они приехали к нам.

На Матросском клубе куранты отбили две склянки - десять утра.

Виктор замолчал, прислушиваясь к часам. Он слушал, и было заметно, как он при этом успокаивался.

- А вообще над этой секцией после происшествия

не было смонтировано ни одного блока. Потому что я не собирался этот вопрос решать один. Оставим мы эту стену или мы не оставим - решим вместе с управляющим трестом.

Никто, ни один человек, даже я, не могла бы сказать, что Виктор звонил по телефону и попросил свою мать, которая работала в управлении в производственном отделе, отнести в трест объяснение о трещине в стене и свои расчеты на прочность. Я говорю об его матери потому, что, как потом выяснилось, именно в десять утра она отдала бумаги Виктора управляющему трестом.

Потом, когда к нам на участок приехал управляющий трестом и приехал еще из горкома Осадчий, Виктор объяснял им, что сразу после происшествия он поехал к Туровскому, но наш начальник управления уехал как раз в тот день в командировку; вечером Виктор поехал к управляющему - в тресте уже не было ни души. Вчера он тоже был в тресте, но управляющий был в горкоме. А ни с кем, кроме управляющего, ему, Левитину, не хотелось решать этот вопрос. Поэтому сегодня утром он и передал свою объяснительную записку, так как знал, что с участка уйти будет нельзя.

Не знаю… Но по-моему, Туровский уехал в командировку не за час до того, как узнал о происшествии, а через час после разговора с Виктором. Сбежал, как крыса с корабля, который, правда не тонет. Но на который в любую минуту можно вернуться. Я, мол, ничего не знаю. Но если сможешь выпутаться и сдать дом, старший прораб, - сдавай! В конце концов, если щель обнаружится потом, всегда можно будет сказать: "Подумать только, какие загадки преподносит жизнь! От беды не застрахуешься!"

А мать Левитина… по-моему, мать Левитина все эти три дня ходила в трест, где-нибудь ждала звонка от него по телефону: есть звонок - не отдавай пока бумаги. Нет звонка - отдавай; тянуть опасно!

Во всяком случае, так или иначе, но о расколе в стене в тресте узнали не от кого-то с участка, а из официальной "объяснительной" старшего прораба.

- Двадцать лет прочности - это не прочность для дома, тем более для наружной, несущей стены, - сказал Осадчий. Хмурые брови у него сошлись у переносья. Взгляд поблескивал, как в надвигающуюся грозу мерцают первые, еще пока неяркие молнии. - Если мы будем строить в расчете на двадцать лет прочности, люди откажутся от наших домов.

Ни с кем не попрощавшись, Осадчий пошел к машине.

В обеденный перерыв к нам на участок приехал отец, Бутько и Пряжников, - Костин отец. Они простукивали блок с трещиной и с внутренней, и с наружной стороны, прощупывали щель. Потом Бутько и Михаил Алексеевич смотрели на отца: отец лучше разбирался в возможной прочности материалов.

- Может и двадцать лет выдержать, а может и в этом году завалиться, - поморщился отец. - Здесь все расчеты на "авось", возьмем на "авось" исходную прочность, а потом уже все рассчитаем непогрешимо, по всем законам точных наук.

Бутько взял папиросу из рук отца, затянулся дымом.

Сказал:

- Туровский, наверно, слетит. Вот уверен - слетит, хоть он и хитро смылся в командировку. Напишут ему: "За необеспечение должного качества работ". А я бы записал: "Снят за то, что не имеет должной веры - веры в те слова, которыми только жизнь мусорит". Как с трибуны, так: "Товарищи!.. Качество!.. Мы строим на века!" А как до дела доходит, то - давай дома! Гони дома! Все равно какие, лишь бы до приемной комиссии не завалились.

Пряжников вышел на балкон и смотрел, сколько блоков придется теперь выбивать, чтобы добраться до этого блока в квартире третьего этажа. Четвертый этаж был смонтирован почти до самой крыши, только одного блока не хватало. Но самым-самым трудным будет выбить межэтажную перемычку, всю прожженную намертво схватывающим огнем автогенщиков. Для того, чтобы это смонтировать, нужны были всего день-два. Для того, чтобы это разобрать, надо будет приложить обыкновенными человеческими руками силу большую, чем у подъемного крана, выбить ломами сцепившийся бетон и блок за блоком разобрать все сверху до этого балкона. Этого не сделаешь ни в день, ни в два.

- Здесь на неделю целой бригаде работы с ручками! - сказал Абрамов.

Губарев пожевал губами и отвел хмурый взгляд. Он как будто был таким, как всегда. Но я смотрела и со стороны мне все казалось, что он словно прячется за Аню. А если и не прячется, то с радостью бы все же сделал это.

- Слушайте! - Пряжников расстегнул на груди китель со следами от споротых погонов. - Организую бригаду коммунистического труда. - Сдержанный блеск глаз освещал его сосредоточенное, серьезное лицо. - Но чтобы - без липы! - сказал он. - Чем позже люди вселятся в этот дом, тем дольше нам самим придется ждать своих квартир. Или каждый дом мы сдаем точно в срок, или через десять лет мы так же будем нуждаться в жилье, как нуждаемся сейчас. Весь брак переделываем сами. В свое свободное время. Без зарплаты. А материалы - за счет экономии на других работах. Наш брак - наш счет! Наша потеря времени - сами в свое время и наверстаем!

Аня Брянцева оглянулась на Губарева. Я стояла сзади, и, когда она оглянулась, мне была видна лишь часть ее лица - в краске стыда, с горькой складкой у губ. Она отодвинулась, чтобы не заслонять собою Губарева.

- Возьмите меня! - сказала она. И я почувствовала, как горяча ее просьба.

- И меня, Пряжников! Если согласишься, - сказал Абрамов. Он повел рукой по потемневшему лицу, как бы с силой сдирая с него что-то. - Кажется, сейчас я смогу бросить пить… Живой - живет. И пока живет, надо думать о жизни.

- Да! Да! - согласился Пряжников с той поспешностью, с какой протягивают руку человеку, которого посчастливилось спасти.

- Меня, пожалуйста! - попросила я.

- Подбирай и меня, Пряжников, - проговорил Губарев. У него пересохли и потрескались губы. И даже голос был какой-то треснувший. - Вкалывать-то я могу!

Даже после всего, что произошло, Губарев не мог не набить себе цену. Не знаю, - но вот, честное слово! - он не очень-то каялся в том, что сделал. А если и каялся, то только потому, что все раскрылось.

Пряжникова словно взорвало изнутри.

- Н-ну! Мы тебя не в бригаду коммунистическую. Мы тебя…

- Ну, а куда ты его денешь? Ну, куда? - спросил Бутько. - Вон, говорят, через двадцать лет коммунизм, в основном, будет построен. Двадцать лет - это для меня много, для тебя - много. А для страны? Это, считай, коммунизм - на носу. Ты будешь жив через двадцать лет. Я буду жив через двадцать лет. А Губареву что сделается за двадцать лет? Губарев жив будет вместе со мной и с тобой!

Пряжников посмотрел на отца, как бы молча советуясь. Отец пожал плечами.

- Мой принцип ты знаешь, - негромко сказал он. - "Строй коммунизм из подручного материала!"

…Потом, позже, я слышала, как отец, Бутько и Пряжников разговаривали втроем на балконе. Отец, пряча улыбку, говорил:

- Одного жаль, Пряжников! После службы тебе было так близко до пенсии - всего год, и получил бы! А теперь тебе что до пенсии, что до коммунизма - одинаково. И то, и другое к тебе придет как раз в твои шестьдесят. И вообще, выходит, что до пенсии тебе даже не дожить: раз коммунизм - какая же пенсия!

Назад Дальше