- Шут с ней, с пенсией, - отозвался Пряжников. - Знаешь, Борис Петрович, специальность специальностью. Но в жизни сегодня пока есть ценности и кроме специальности. Смотрю я вот на эту штукатурку, обитую, которой эту трещину замазали, затянули, чтобы все было шито-крыто, и думаю (не о себе, конечно, вообще): пока что еще очень нужен мой взгляд на жизнь. Не меньше специальности. А раз так - значит, годы на флоте не потеряны.
- А-а! - обрадовался отец. - А что я тебе говорил осенью? Шагай на стройку. Полгода, и - гарантирую тебе полторы тысячи заработка и нормальное самочувствие. Верная гарантия?
После работы Виктор дошел со мной до нашего дома. Мы вошли в подъезд и остановились. Мне не верилось, что с утра прошло несколько часов, а не несколько лет. Когда теряешь веру в человека, всегда стареешь. Потеря веры - потеря какой-то части жизни.
У Виктора был измученный и злой вид. Под глазами залегли темные круги, как будто не трое суток назад, а сегодняшнюю ночь он не спал.
- Чего тебе страшно? - спросил он меня. - Страшно, что я год-другой не буду старшим прорабом? Да если тебе это уж так важно, то я не через полгода, не через месяц, а сегодня же начну протестовать. И пусть кто-нибудь попробует что-то доказать!
Я молчала. Он отлично знал: старший ли он прораб или не старший и вообще прораб ли он или не прораб - это важно для него, а не для меня. Просто даже тогда, когда он был выведен из себя, он все равно не мог быть честным, даже наедине со мной. Да что наедине со мной, наедине с собой быть честным не мог. Все рядился не в те слова. Пряжников прав: храбрость нужна не только генералам. Чтобы быть честным, тоже надо быть храбрым.
По-моему, Виктору, стоило усилия, когда он, помолчав, потом заговорил о том, что действительно хотел понять.
- Послушай! Я одного не понимаю! - сказал он. - Пусть все дома, которые я сдавал, не были "отличными". Пусть мы с Туровским не один раз выторговывали у приемной комиссии оценку выше. Пусть раньше мне все это прощали "по молодости". А теперь, когда случилась вся эта история, все валят в одну кучу и говорят: "Этого надо было ожидать. У Серова бы этого не: случилось. А у Левитина потому случилось, что могло случиться". Пусть! При беде на человека всегда всё валят в кучу. Этот проклятый треснувший блок имеет отношение к нашей работе. Согласен! Но я не понимаю, какое вся эта история имеет отношение к нам с тобой, лично? К нам двоим? Тебе-то лично, что я плохого сделал?
Я взглянула на него и промолчала.
- О чем ты подумала? - спросил он. Он смотрел, настаивая, чтоб я ответила.
- Подумала, - сказала я: - всех предаешь. И меня предашь. Нет, не сейчас, - .когда тебе будет нужно. И я даже не узнаю, когда начнешь предавать меня: все следы заметешь.
- Разве я объяснял не убедительно? - спросил Виктор.
- Напротив, так убедительно, что убедительнее нельзя. Но я тебе не верю.
- Новость: не веришь убедительному!
Но он не протестовал. Он знал, что есть все основания не верить. Он только разозлился еще больше.
- А я, знаешь, что о тебе подумал? - сказал он. - "Люблю - не люблю". У тебя, наверное, муж, прожив с тобой лет семьдесят, за пять минут до смерти будет гадать: любит - не любит, к сердцу прижмет - к черту пошлет.
- Послушай! - сказал он потом, помолчав. - А ведь ты пожалеешь! Ох, как ты пожалеешь! Ведь, честное слово, я еще могу кому-нибудь понадобиться!
- Виктор! - остановила я его. - Виктор! - Достаточно было взглянуть в его лицо, чтобы понять, о ком он говорил. В злом лице ничего не было, кроме желания отомстить. - Виктор! Не надо! Не для меня - не надо! Для тебя - не надо!
- Ты пожалеешь! - повторил он. - Я не любитель оставаться в дураках!
МОЙ ГОРОД, МОЙ СВЕРСТНИК…
Июнь горел под распалившимся солнцем. Белые стволы каштанов покрылись пятнами, словно неровно загорели. Все на глазах темнело, - потемнели, налились зрелой густой краской, большие, как у болотных кувшинок, листья платанов. В их темной зелени сияли белые соцветия. Лица людей прокалились до цвета шоколадной гущи. Белизной выделялись лишь в улыбках зубы, как выделяются белые соцветия каштанов. У катальп на каждом стебельке по целому семейству листьев, как дети всех возрастов у матери-героини. Белые паруса "летучих голландцев", "драконов", - швертботов всех классов до самых-самых сумерек не возвращались к причалам Водной.
Прошел ровно год с тех пор, как мы втроем: я, Костя и Ленка, сдавали экзамены. Теперь экзамены опять на носу, - но только у меня, у одной. Ленка вышла замуж… за Виктора. И теперь ей что строительный факультет, что лечебный - все равно. Ленка в своей жизни уже отволновалась. Костя в матросской форме, со стриженой головой под бескозыркой, марширует по плацу учебного отряда и на полигоне учится стрелять из ракетных установок, таких же, как на новых кораблях.
После работы я сидела на ступеньках крана - не хотелось спускаться.
Внизу у самых рельс крана на участке росла акация. Весь ее ствол и нижние листья насквозь пропитались пылью и цементом. Но верхушка, дотянувшаяся до самой башенной стрелы, была чиста и сочна.
Когда-то еще осенью, на другом участке, рабочие спилили акацию. Мы с Костей тогда подошли и посчитали годовые кольца на сочившемся стволе. Их было семнадцать, - столько же, сколько было тогда мне лет. И во всем моем городе все деревья - мои ровесники. Младше есть: но старше - нет. Я не знаю, кто пожалел эту акацию у крановых путей, - наверное, все мы, на участке, вместе пожалели. Во всяком случае, я рада за мою ровесницу, которую все мы вместе бережем.
И разве только деревья? - весь город: центральный холм, вся Северная, вся Корабельная сторона, каждый дом - мне ровесник. Младше меня - есть дома. Старше - нет. Только море да земля - вот все, что здесь прежнее. Впрочем, нет, кое-что, совсем мало, все же осталось.
Говорят, иногда приезжие туристы спрашивают:
- Севастополь - это ведь крепость? Военная крепость? Несколько кораблей в бухте - разве это крепость?
Если бы спросили меня, я бы ответила - крепость - это не только корабли на рейде. Знаете, сколько лет этому городу? Восемнадцать лет. Нет, люди здесь жили и двести лет назад. А вот городу - всего восемнадцать. Вы видели когда-нибудь, чтобы город, - такой большой город, - весь был новый? Каждый дом в городе - новый. Новенький рубль, понятно. Новенький костюм - понятно. А когда на старой-старой земле весь город - новый - это надо понять! Это не все понимают. Дома - это тоже крепость. Люди - тоже крепость. Вот почему Севастополь - крепость.
- Здесь все помнит войну. - Вон там внизу, на Большой Морской Петровский собор. Посмотрите, какие купола, - серо-голубые, из стальных пластинок. Точь-в-точь, как борта кораблей. Корабли так красят, чтобы враг не сразу рассмотрел их. Церковь - старая. Ей не восемнадцать. Так вот, ей купола тоже красят так, чтобы под небо и под хмурое море были. Понимаете, - "на бога надейся, а сам не плошай".
Есть города, где первозданной земли и не видно: все застроено камнем, затянуто асфальтом. Но Севастополь никак нельзя одеть, пригладить. Он весь - в горах. Наверху холмов кольцом идут улицы. А вот уже и склон - скалистый, бурый, как и сотню, и две сотни лет назад. По склону тянется тропка. Тропку размывает весной, сдувает с нее редкий снежок зимними ветрами. Потом тропку опять протаптывают на том же склоне.
И никогда эти склоны не залить асфальтом, не затянуть гранитными стенами высоких подпор.
…На площадке крана меня и нашел Костя. Я его уже не первый раз видела в форме, - синий воротник с белыми полосками, бескозырка на два пальца над бровями. Не то Костя вытянулся к тому времени, когда ему пришлось надеть форму; не то форма его еще вытянула, - прямо дядя Степа михалковский, да и только! Наверное, в комиссии в военкомате тоже думали:
…Вы в танкисты не годитесь:
В танке не поместитесь!
И в пехоту не годны:
Из окопа вы видны.
Значит, только на флот.
- Женя, а я уже у вас дома был, тебя искал, - сказал Костя. Он снял бескозырку, и на лбу остался красный рубец следа. Костя был очень озабочен.
- Женя! - сказал Костя. - Знаешь, вызывали в военкомат. Предлагают сдавать в военно-морское училище.
Костя присел рядом со мной на железную ступеньку, положил бескозырку мне на колени. Посмотрел на участок: на дом, на штабели блоков, на протянувшиеся до самой торцовой стены рельсы крановых путей.
- Понимаешь, уже ведь все решено было: отслужу и в строительный. А там со мной разговаривают, я сижу и думаю: если нас вызвали (нас там семнадцать человек было)… если нас вызвали, - значит, это нужно? Мы нужны! Я понимаю, - десять классов, здоровье в норме. Поэтому и вызвали. Как быть, а? - Костя повернул голову. Он был теперь почти наголо острижен, только густой светлый чубчик поднимался ежисто. Он спрашивал, как быть. Но ответа не надо было. За него уже все было решено, - решено его совестью. Есть вещи, от которых стыдно отказываться. Ему просто надо было, чтобы я тоже решила вместе с ним.
"Вдруг, как отцу, придется демобилизоваться в тридцать девять? И в тридцать девять начинать делать то, что можно начать сразу после службы? Ведь это и тебя коснется, Жень", - словно говорил он.
Да, меня коснется… Теперь меня все это коснется.
- Костя, - сказала я, - если войны не будет, если мы будем живы, если у нас будут целы руки, ноги, головы, - мы все равно будем в выигрыше.
Синий воротник завернулся на плече. Я распрямила его. Костя - моряк. Костя - военный. Теперь у меня все - по-севастопольски… У нас, у севастопольских, молодость всегда приходит вот с этими мальчишками в матросских форменках. И ни одну это не минует. Ни одну… Пусть теперь мама волнуется, глядя вниз, на улицу в окно. Впрочем, нет, мама не будет волноваться, - ведь моряк, который будет меня провожать, - Костя. И отец не будет волноваться. Если Костя придет к нам со своими друзьями с корабля, отец спросит:
- Что, у Женьки опять ее "подружки"?
Костя засмеялся, но потом мгновенно, - на-раз - посерьезнел. Выражение лица его переменилось и переменилось само лицо. Оно стало круглым, луноподобным и красным, как у гипертоников.
"Вы слышали? - спросил он голосом, который я очень часто слышала. - Женька-то, Серова, выходит замуж за этого… Пряжникова! А он - в училище! Какие люди! Даже судьба его отца ничему его не научила!"
На меня смотрела тетя Вера, смотрела и не понимала, - почему я не понимаю того, что понимает она.
- За моряка? - спросила я Ленкиным голосом.
"Тетино Верино" лицо стало чуть-чуть менее круглым.
Глаза, до этой минуты, сосредоточенно-рассчитывавшие, как бы не продешевить, загорелись огнем. Голова крутнулась "чертовым колесом". И рядом со мной, на железной ступеньке крана, уже была Ленка, а не тетя Вера.
- Подумаешь, - моряк! А что - моряк? - Месяц походу и чемодан грязного белья, - сказала "Ленка".
Мы расхохотались. Но потом я вдруг вспомнила.
- Серова? - переспросила я в тон Кости. - Это какого Серова? Бориса Петровича?
Костя посмотрел на меня сквозь прищур, - чисто пряжниковский и ничей больше.
- Немножко - его. Немножко - своя, - ответил он тому, кто спросил о Женьке Серовой. Помолчал и добавил: - …Немножко - моя. Всего понемножку.
"Немножко - моя" - не столько сказал, сколько спросил.
Когда-то мне очень хотелось, чтобы тот, кого я полюблю, обязательно был такой же, как отец. Костя совсем не походит на моего отца. Он не хочет быть ни лучше, ни хуже его. Он просто хочет быть самим собой, - и все. И честно говоря, мне это очень нравится.
- Так как, Жень, - спросил Костя серьезно. - Значит, училище?
- Училище, - сказала я.
Костя помолчал. Он смотрел, чуть прищурив глаза, - думая. Потом протянул руку и притянул к себе ветку акации. Она заколыхалась перышками стеблей.
- Жить, так - по совести?
- По совести, - сказала я.
И вдруг Костя засмеялся. Он повернулся ко мне, посмотрел в самые глаза и тихонько, - наверное, чтобы никто не слышал, - согласился:
- Правильно, Женька. Нас мало. Но мы - в тельняшках?
С площадки крана город был виден только до Красной горки, до Малахова кургана. А ведь и там, за ними - еще сколько улиц, сколько домов, какие районы! Ну и разросся Севастополь!
Я качнула головой.
- Нет, Костя! Нас - много. И мы - в тельняшках!