Я смотрела с балкона на его славных пацанов и думала, что у мужчин все не так, как у женщин. Бутько - самый добрый человек из всех, кого я знаю. Но его доброта - это совсем не та доброта, что у женщин. Женщина дала соседке в долг три картошки, когда у той суп варится, и считает себя очень доброй.
А Бутько… Нет, я знаю, конечно, тогда в ту ночь, когда он первый поймал канат и потянул катер на себя, он не думал, что потеряет руки. Он думал только, что надо поймать канат, что надо спасти катер и не дать ему разбить своим корпусом соседние катера, - и все.
А то, что случилось, случилось помимо его сознания. Но я уверена - честно, я совершенно в этом уверена! - что если бы он заранее знал, что лишится рук, Бутько бы, глядя на тех сбившихся, как овечки в отаре, насмерть перепуганных детей, - он бы и тогда сделал то же самое.
При всем этом больше всего меня занимала мысль, что мужчины могут очень много отдавать, но при этом мало терять. Понимаете, что я хочу сказать? Вот у Бутько нет рук. Слов нет, к этому не привыкнешь, это каждый день чувствуешь. Но Бутько ни от чего не отказывается, даже от работы, которая почему-то ему пришлась по душе больше других работ. Он продолжает себя чувствовать мужчиной, притом сильным мужчиной. Он любит детей, и он устраивает свою жизнь такой, какой он ее любит. Больше, чем у Бутько, у наших знакомых ни у кого нет детей.
Вот и выходит, что отдал он много, а потерял мало. Он все равно живет так, как жил бы, если бы в ту ночь с ним ничего не случилось.
Думала я об этом потому, что с минуты на минуту ждала прихода своих.
- Терять год?! - скажет сейчас мама.
И ей даже в голову не придет, что люди теряли и еще большее… Правда, не по своей вине. А я, конечно, сама виновата.
И еще я подумала, - но это не в первый раз, я давно об этом думаю: встретить человека, которого полюбишь, - это всегда случайность. Маме здорово повезло в жизни, что она встретила отца! Так же, как тете Наташе - с Бутько. Серьезно. Бутько все понимает.
Отец, по-моему, понимает еще больше, чем Бутько.
Хотя бы он пришел раньше мамы… Правда, вчера, разговаривая с мамой об этом последнем экзамене, отец сказал ей: "Очень надеюсь!" Зачем он сказал это "надеюсь"! Понимаете, я, конечно, знала, что случись даже что-то еще худшее, отец все равно не пойдет к буфету за валидолом и не будет лежать с перевязанной головой. Но разве плохо только тому, у кого перевязана голова? У меня, например, тоже голова не перевязана.
МЫ, ТРОЕ…
Малышок под балконом сиганул с велосипеда и полетел во весь дух в конец улицы. За ним вперегонки понеслись двое других. Увидели Бутько, отца. Бутько присел на корточки. И тотчас его крепкая, красивая голова "увенчалась" еще тремя славными головенками. Он распрямился и зашагал с визжащей в самые его уши ребятней.
Я посмотрела в конец улицы.
Если шел Бутько, должен был возвращаться и папа.
Но отца не было.
И вот в эту-то минуту в конце улицы я увидела маму. У нее выбились волосы, - она закалывает их большим пучком-валиком на затылке. И она шла, чуть придерживая их рукой.
Отодвинувшись за балконную дверь, я еще раз посмотрела вдоль улицы в один и в другой конец… Отца не было… Сердце билось препротивно.
Но, оказывается, не я одна увидела маму. Из-под ворот выглянула тетя Вера и дутым колобом покатилась навстречу маме. Представляете? - у ворот дожидалась!
По-моему, это свинство. Если бы проходил отец, тетя Вера бы спряталась, потому что с отцом у нее никогда разговора не получается. А вот маму выждала.
Вероятно, все-таки я здорово волновалась, потому что не слышала ни шагов в парадном, ни того, как открылась дверь, а сразу мамин голос:
- …Женя провалилась. Верина Лена сегодня едет в Угличск не то на факультет врачебной физкультуры, не то курортологии. Где же она?
Мама открыла дверь, и я за ее головой увидела отца. Мама остановилась.
Пока я стояла на балконе, я думала сказать, что задача была такая трудная, такая трудная, - наверно, совсем не для десятого класса. Но я никогда не могла врать дома - ни разу за все семнадцать лет, сколько бы ни собиралась сделать это по дороге домой. Другим отец иногда говорит: "А-ну, без дураков!.." - то есть, не принимай других за дураков, говори, как было. Мне он этого не говорит - ведь не буду же я принимать его за дурака.
- Задача была на бином Ньютона. А я этот бином хуже всего знала, - честно сказала я.
Я не смотрела на маму, не могла смотреть, как у нее вздрогнули и тихонько-тихонько задрожали губы. Не смотрела, и все-таки краешком глаза видела, как ее рука начала подниматься от пояса - выше. (Она была в летнем костюме из темно-темно-коричневого поплина - мама любит строгие тона). Сейчас она возьмется за сердце. Потом пойдет к буфету за валидолом. А потом все и начнется:
"Хотя бы постеснялась признаваться! - возмутится мама. - Какое легкомыслие! Так пусть тебя хоть жизнь научит серьезности! Сейчас же собирай вещи и сегодня же поедешь с Леной в Угличск!" - Все на восклицательных знаках…
Я стояла и краем глаза следила за ее поднимающейся рукой. И ждала… Но рука поднялась выше, чем нужно, - к пуговице у горла - и стала расстегивать эту пуговицу. Я повернула голову. Губы у мамы совсем не вздрагивали. И лицо стало спокойным, совсем не таким, каким было. Только грустным.
Я даже не сразу поверила, что мои слова ее могли успокоить. А хотя, вообще, почему бы и нет? Ну, не знала я этого бинома. Так разве это безнадежно? Вот сяду, перерешаю все задачи, что есть в учебнике, - и буду знать.
И грусть тоже понятна: не все потеряно. Но все-таки жаль, что случилось так, как случилось.
Я посмотрела на отца. У него наоборот: лицо как-то переменилось, как меняется при неприятностях. Губы чуть опустились в уголках. А глаза стали очень задумчивыми.
Это всегда так: мама при неприятностях теряется совершенно. Но зато к ней быстрее возвращаются надежды! Папа никогда не приходит в отчаяние. Но думает о неприятностях дольше.
Так вот мы и стояли: я у открытой балконной двери, а отец с мамой почти рядом в глубине комнаты. И пока они мне еще не сказали ни слова…
Только репродуктор говорил на улице…
Я сначала не вслушивалась в слова. Но когда все молчат, слова постепенно начинают доходить до тебя.
Голос звучал так, как будто у говорившего были стиснуты зубы:
"Когда пушек накапливается слишком много, они начинают стрелять сами.
Шестнадцать лет прошло с окончания войны. Выросло и подрастает поколение людей, которому предстоит изобретать, дерзать, вырваться в космос. Но ходят, дышат и готовят новый заговор против мира те, кто взорвал мир в сорок первом.
Снова в Германии пущены в ход "фабрики смерти" - химические концерны.
Помни об этом, товарищ, и пусть сердце твое не знает покоя, готовое к борьбе и подвигу во имя мира и счастья людей!"
…Севастополь, может быть, помечен у них черным крестом первой атомной бомбардировки.
И вдруг мне пришла в голову страшная мысль: "Неужели мне придется строить уже четвертый Севастополь?" Ведь все, кто воевал и строил, только воевали на одном месте и только строили на одном месте. Но восстанавливать было нечего. Каждый раз надо было строить новый город.
Я не знаю, слышали ли мама и отец радио. Но когда я открыла глаза и посмотрела на них, я поняла, что никакого разговора об Угличске, о факультете курортологии не будет. Я поняла, что у мамы и мысли нет ни о каком Угличске.
Я мельком взглянула на ту фотографию на приемнике. Нет, конечно, соотношение сил и характеров у нас в семье совсем не то, что на этом снимке. Но не так уж случайна солдатская пилотка на маминой голове.
…Так мне в тот день никто и не сказал ни слова.
…Но разговор, если хотите знать, был…
Отец подошел ко мне - я стояла, опустив голову, - и положил мне руку на плечо.
А потом крепко сжал плечо.
Вот и весь разговор.
Понимаете, он как будто и поругал меня и потом вместе со мной решил: "Так жить нельзя. Но жизнь впереди".
Это у нас не первый такой разговор. Я очень люблю отца за то, что он может так говорить со мной. И с мамой разговор был.
Уже тем, что она даже не вспомнила об Угличске, она все сказала.
В сущности, все мы трое всегда были, по-настоящему близки.
И теперь мне было и спокойнее… и тяжелее. Если говорить честно, то только теперь я по-настоящему поняла, что действительно во всем виновата сама (тете Вере я это говорила, но не понимала так, как теперь).
И в том, что все могла, но ничего не сделала. И вот в том, что всем нам троим: мне, маме, отцу сегодня не очень весело.
С улицы послышался тихий свист (громко свистеть нельзя: соседи протестуют). Я, и не выходя на балкон, знала, что это Пряжников, Костя.
Я пошла к двери. Но Костя не поднялся - ждал внизу, в подъезде.
Утром в институте мне показалось, что Костя свою тройку воспринял равнодушно. Дело в том, что Косте теперь не надо готовиться к экзаменам ни на следующий год, ни через год. Ему через полмесяца исполняется восемнадцать - призывной возраст. И, значит, месяца через три, через полгода он уже будет служить, наверное, на флоте - такой у него рост. И с вышки Костя прыгает так, что его в одной кинохронике снимали - очень красиво. К тому же десять классов. Конечно, флот.
Я стала спускаться к нему по лестнице.
- Вот уж не ждал, что ты сейчас дома, - сказал Костя, когда между нами осталось всего несколько ступенек. - Везде искал: и у Ленки, и на Водной, и у обрыва.
Свет косыми потоками лился через стекла двери. Костя наполовину был в этих косых потоках, а наполовину в тени. И только теперь я увидела Костины глаза.
Нет, это глупо, вы понимаете, учатся-учатся люди в одном классе, а потом вдруг один начинает на другого смотреть вот такими вот глазами!
Если уж признаваться, я бы никогда не смогла полюбить человека, с которым вместе училась. Ну, понимаете, для того, чтобы полюбить, нужно, по-моему, не очень знать человека, чтобы была воля воображению. А потом узнавать, узнавать и от этого любить все больше и больше.
И для меня, если хотите знать, очень нужно, чтобы этот человек был хоть немного, как мой отец. Очень нужно!
А Костю, ну за что его любить? Ведь я его так знаю, что и воображать-то нечего.
И был бы он хоть в чем-нибудь лучше меня. А то вот тоже, как и я, даже экзамены-то путно сдать не мог!
А он все понимает, что я о нем думаю.
И когда он так смотрит на меня, и смешно… и жалко его, дурака.
Я спустилась и прислонилась плечом к стене, точь-в-точь, как только что стояла дома у балконной двери. Костя сделал шаг ближе ко мне. Когда я на каблуках, мои глаза как раз вровень с его плечом. Поэтому мне всегда приходится смотреть на него снизу вверх. Только у него на шее как-то смешно немного кадык виден. И от этого - по-моему, от этого! - несмотря на рост, Костя не кажется взрослым. А только очень высоким, очень большим ребенком.
Так вот я стояла, прислонившись к стенке; точь-в-точь, как дома у балконной двери. А Костя смотрит сверху и спрашивает:
- Переживаешь?
А потом вдруг поднял руку и положил мне на плечо. И крепко сжал плечо…
Вы знаете, я даже глаза закрыла и боялась их открыть.
А он все держал и держал руку у меня на плече. Точь-в-точь, как папа. И в его руке что-то тоже такое же: сильное, успокаивающее…
Вы знаете, я чего испугалась тогда? Я испугалась, что вот, когда я открою глаза и посмотрю на него, я не буду больше о нем думать так, как до этого думала: ну, мне только жалко его, дурака, и все! И больше ничего. А Костя был не то, я наверняка знала - не то.
Я тихонько высвободила плечо из-под его руки и выбежала из парадного. Только на улице остановилась и подождала его. Странно мне было смотреть на него и еще чувствовать его руку у себя на плече. Ведь еще совсем мальчишка, лицо мальчишеское, и шея тонковатая, этот кадык… Я нарочно смотрела на этот кадык.
- Зачем ты меня искал? - спросила я его. Он уже подошел.
- Надо ведь, Жень, подумать, чего теперь делать будем, - сказал он.
Мы пошли рядом.
А я уже опять точно знала, что Костя - совсем не то. Уж если влюбиться в Костю, то это все равно, что влюбиться в самое себя, потому что Костю я знаю так же, как себя. Потоки теплого воздуха лениво перекатывали вслед нам опавшие листья и несли голос диктора:
"Правительство ФРГ уже разместило заказы на эскадренные миноносцы с ракетным вооружением. Скоро Западная Германия будет иметь больше самолетов, - чем Италия, Голландия и Бельгия, вместе взятые. Канцлер Аденауэр заявил: "Без атомного оружия бундесвер не будет первоклассной армией. Это нечто такое, с чем мы не можем согласиться".
И об этом помни, товарищ!
И пусть сердце твое не знает покоя, готовое к борьбе и подвигу во имя мира и счастья людей!"
- Костя, - спросила я, - какой была та самая-самая первая фраза, которую ты прочел в жизни?
- Не помню, - Костя пожал плечами.
Когда ему было шесть-семь лет, он жил в Ярославле. Конечно, что помнить!
А я помню.
Фраза была такая:
"Мин нет!"
Мы жили тогда на другой улице с кое-как залатанными после бомбежек хибарами. И вдоль всей нашей улицы на стенах домишек были крупно намазанные черным слова:
"Мин нет!"
И вот их-то я первыми прочитала самостоятельно.
Я совсем не видела войны, - где мне ее видеть. Но удивительно, я ее помню. Хорошо помню.
И все, кто живет в Севастополе, все помнят.
НАС МАЛО, НО МЫ - В ТЕЛЬНЯШКАХ
Фамилия прораба, к которому направили нас с Костей из отдела кадров, - Левитин. Отец тоже старший прораб. Лет семь назад, когда отца только назначили старшим, он шутя напевал:
Будешь старший прораб, -
Будешь старый прораб…
Левитин - старший, но не старый…
В городе было знойно, недвижно. А на участке, не прикрытом улицей, чувствовался ветерок. Он шелестел обрывками промокших в известке газет. Пахло цементом, асбестом и едко - раствором. Пыль из-под колес самосвала долго не оседала. Несмотря на ветерок, зной и сухость здесь чувствовались сильнее, чем в городе.
Левитин стоял на штабелях дымовых блоков, запрокинув голову, и слушал, что ему кричал крановщик. Потом махнул ему рукой: "Добро!" И хотя можно было степенно сойти, переступая с блока на блок, как по ступенькам лестницы, - спрыгнул на землю. С какого-то возраста человек перестает прыгать, если его не принуждает к этому самая-самая крайняя необходимость.
Старший прораб, очевидно, до этого возраста еще не добрался.
На нем была рубашка в клеточку. Ворот был распахнут, а рукава закатаны с той особой небрежностью, которую позволяет себе человек, знающий, что бы он ни сделал, и как бы ни сделал - все будет хорошо. Это было заметно потому, что темно-серые, рабочие, не очень-то новые брюки были выутюжены с тщательностью форменных морских брюк.
По-моему, Костю возраст старшего прораба удивил еще больше, чем меня.
- Нас прислали из отдела кадров, - сказал Костя, когда мы подошли к Левитину.
Прораб бросил на нас торопливый взгляд, мельком, вряд ли даже разглядев.
- Только двоих? - спросил он. Костя сделал вид, что обиделся.
- Нас мало. Но мы… - Костя помолчал, - в тельняшках…
Левитин только теперь внимательно посмотрел на него.
Улыбнулся - принял шутку. Кажется, даже с той Колей серьезности, от которой не собирался отказаться Костя. Взял из его рук наши направления. И только теперь по-настоящему взглянул на меня.
- Вы - Серова? - спросил он, улыбаясь. - Это нашего Серова, Бориса Петровича?
Костя ответил первым:
- Немножко - его. Немножко - своя, - Косте, видно, очень хотелось добавить: "Немножко - моя". Не для хвастовства - этого у Кости нет. Для страховки. (Его все еще удивлял возраст прораба). Но только посмотрел на меня. Вздохнул. И подытожил: - Всего понемножку.
- А вы - человек, которому везет? - спросила я. "Человек, которому везет", - я только теперь вспомнила, что так о Левитине говорит Бутько.
Левитин никогда в своей жизни не терял, как мы с Костей, года. Сразу после десятилетки он пошел в институт, - наверно, с медалью. Сразу после института стал работать на большой стройке. Сразу стал прорабом. Пять лет работал и "все в рост" - это тоже слова Бутько. Кажется, мои слова очень понравились Левитину.
- А может быть, человек, который сам везет? - спросил он в тон, смеясь.
И вот только тут я впервые поняла, кто такой наш прораб. Знаете, человека дельного, по горло занятого работой и не теряющегося от этой занятости, сразу видно. Только вот губы - не столько широкие, сколько припухлые, какого-то расплывчатого рисунка, - нарушали общее выражение мужественности, характера в лице. Как будто художник очень тщательно нарисовал все: нос, энергичные чистые линии лба, носа, подбородка, пристальный, умный взгляд серых глаз, осветил все лицо светлым тоном волос. А потом у него не хватило времени. Он кое-как мазнул губы и ушел.
Теперь же, когда прораб засмеялся (а улыбка у него была очень хорошая: открытая, неспешная) и сказал эти слова, я все поняла. Ну, конечно же: человек, который сам везет и которому поэтому везет. И рукава так засучены совсем не от какой-то нарочитой небрежности, а потому, что он, вообще, привык жить и работать, засучив рукава, словом, везти.
Слов нет, мы не были ровесниками. Левитину было лет двадцать семь. Но старшего прораба и не разделяла с нами та возрастная пропасть, как с отцом. Левитин, по-моему, тоже был рад нам, во всяком случае, в лице его не было того безразличия, с которым он спросил: "Только двое?" Словно его интересовала только количественная сторона вопроса и было все равно, кого именно прислали.
- Так кем бы вы хотели быть на стройке? - спросил он с видом человека, от которого кое-что зависит. Видимо, ему нравилось, что от него что-то зависит.
Костя серьезно взглянул на меня. Он умеет бывать серьезным, этот Костя.
- Я лично? - спросил Костя, теперь взглянув на Левитина. - Я хотел бы быть управляющим. Но могу и рабочим. А ты, Женя? - всерьез спросил он меня.
Мы с Левитиным расхохотались. И старший прораб с охотой расстался с этим видом человека, "от которого кое-что зависит".
- Я направляю вас в самую сильную бригаду, - уже просто сказал он. В сущности, это было все, что действительно в его силах.
- Петр Ильич! - крикнул он кому-то. - Петроо-о! Принимай. Десятиклассники!.. Идите вниз, к морю. Там склад делают.
Мы стали спускаться вниз по скалистому, изрытому склону, вдоль заборов вокруг небольших одноэтажных домов. Когда мы дошли до половины склона, Костя вдруг остановился и обернулся ко мне.
- Ты видела, как я его поставил на место? - он кивнул головой в ту сторону, где остался Левитин.