Севастопольская девчонка - Фролова Валентина Сергеевна 3 стр.


"Ставить всех на место" - это страсть Кости. Если человек не хотел "ставиться на место", Костя ненавидел его. Но Левитин, чуть порисовавшись этим видом человека, - "от которого кое-что зависит", сам вместе с нами рассмеялся над собой, то есть "встал на место". И теперь Костя очень был доволен им, очень доволен собой и вообще имел такой вид, как будто бы все: и этот участок, и Левитина, и склад, к которому мы идем, - все сотворил сам. А потом взял и показал мне, чтобы и я посмотрела.

Посвистывая, он сбежал вниз по тропинке первый.

На самом берегу, метрах в пяти от воды, было место, на котором только-только начинали строить склад. Работали всего двое: мужчина лет тридцати восьми, с обветренным, востроносеньким лицом, и девушка, закутанная до глаз в синий пыльный платок. Несмотря на близость моря, пахло не морем, а раствором. Каменная пыль с блоков висела в воздухе.

Мужчина протянул руку мне, потом Косте и сказал:

- Губарев. Бригадир.

Девушка только засмеялась.

- Это хорошо, что вас прислали. Людей сейчас везде не хватает. Бригада вся там, на доме работает, - сказал Губарев.

Костя залез к нему на стену. Губарев оглядел все свое хозяйство: склад, башенный кран, нас, трех рабочих, вываленный на землю серый раствор, валяющиеся ведра…

- Давай! - сказал он мне. - Ты будешь ведрами воду с моря таскать. Блоки надо хорошенько смачивать, чтобы раствор сцепился.

Я подняла ведра с земли.

Сбросила босоножки и пошла к морю.

Прозрачная на камнях вода набежала на ноги.

На той стороне бухты кружил, то наклоняясь парусом к самой воде, то выпрямляясь, "летучий голландец". Кто-то из наших тренировался.

Я зачерпнула полные ведра, дотащила до стены и сначала одно, потом другое подала Косте. Он выплеснул их на белые блоки. Вода зашипела, вскипела пузырьками. И над блоками запарило. Девушка, торопясь, стала подавать лопатой раствор.

Вот мы и работаем…

У меня так пересохло во рту, что мне казалось - все на свете думает только об одном: пить! Башенный кран был похож на птицу с поджатой ногой, маленькой головенкой и длинным клювом - вроде пеликана. Птица водила головой и опускала клюв к самой воде, но до воды дотянуться не могла.

Я могла напиться в любую минуту. Но я нарочно не пила. Я по тренировкам знала: в такую жару стоит начать пить - разморит, развезет тебя, сразу станешь вялой. А у меня и так уже ломило поясницу, больно было повести плечами. А ведра, полные тяжелой морской воды, так оттягивали руки, что мне казалось: вечером я буду идти, волоча кисти по земле, - не иначе.

Губарев, смонтировав три блока, ушел к бригаде на верх. Косте он сказал:

- Аню слушай. Помочь не поможет, а спортачить не даст. У нее глазомер верный!

Но Аня не помогала, Аня работала. Она набрасывала лопатой раствор, смотрела, чтобы слой был таким, каким должен быть. И когда на железных тросах крана подплывал покачивающийся блок, вместе с Костей тянула его, напрягаясь всеми силами, чтобы блок встал в стене точно так, как нужно. Но Ане вряд ли было тяжело. Она то и дело запрокидывала голову, закутанную до глаз в синий платок, слушая, что ей кричит крановщик, и смеялась.

Мне же казалось, что я уже всю жизнь, с самого рождения, таскаю ведра. И кончу таскать их тогда, когда вычерпаю все море до дна. Но пока что оно не отступило от той начальной кромки, которую я видела утром.

Я несколько раз пыталась начинать считать, сколько я таскаю ведер. Но сбившись, забывала досчитывать.

А вспомнив, никак не могла подсчитать, сколько было прежде.

Потом я подошла к воде и несколько секунд не бралась за ручки уже полных ведер. Ладони у меня были красные. И я знала, что вот сейчас, когда я возьму эти ведра, ручки скользнут по ладоням, - на кожу, как кипяток плеснет.

- Дней пять так будет. А потом привыкнешь, - сказала Аня, следя за мной. Наверное, она улыбалась, за платком было не видно.

Костя спрыгнул со стены и зашагал ко мне.

- Кто-то из наших на "голландце" ходит, - сказала я, показав ему на белый швертбот у Северной.

- Ну и что? - спросил Костя, потому что я ему не дала ведра.

- Ничего, - ответила я. - Просто для чего-то торчала же я на стадионе и на Водной. Может быть, вот для одного этого дня…

В самом деле, для чего были все те тренировки, вся та и трата, и набирание сил? Ради рекорда? Ради призов? Нет! Всю жизнь для этого дня! Для одного этого дня…

И я вынесу из моря столько ведер, сколько потребуется, если даже потребуется всю бухту вычерпать до самого дна; а потом напьюсь воды, обязательно напьюсь!..

На соревнованиях бывает минута крайнего, последнего напряжения. Эта минута… и после, кажется, из тебя дух вон. Боишься открыть глаза, приоткрыть рот. Боишься - и нет сил закрыть. А сердце так бьется, что кажется, вот-вот разорвет сжимавшую его грудь.

Раньше мне казалось, что вот тот и сильный, кто пережил такое.

В работе нет минуты крайнего напряжения.

Но и нет отдыха после этой минуты.

А в результате часа через три после начала работы я уже не могла пошевелиться, чтобы не почувствовать, боли в ногах, руках, пояснице, шее, позвоночнике и даже в глазах, когда я прикрывала или открывала их. Прозрачная вода под ногами расходилась кругами до самого берега, когда я зачерпывала ведра. И потом такие же мерцающие круги шли перед глазами в воздухе, когда я разгибалась и поднимала ведра. Раствор привозил самосвал с железным кузовом. Раствор вываливали на землю. И середина его шла вглубь серыми кругами, как кратер в вулкане. Стрела крана тоже описывала круги. Иногда черта круга шла над самой моей головой. Сверху все время несся голос Губарева. Тот кричал всех: на своего помощника, на монтажников, на штукатуров, на старуху-уборщицу, на шоферов, привозивших блоки и раствор; а когда спускался к нам, орал на крановщика. У меня даже как-то уши устали от его голоса, - правда!

Костя спрыгнул со стенки и, подойдя, встал у меня на дороге.

- Слушай, Женя, посиди! - проговорил он. - Аня не обидится. А Губарев наскакивает на всех, как петух. Ты сядешь, он поневоле полезет на монтаж.

Костя; Костя! Во всем верный себе. Он устал не меньше меня, - я это видела. И не меньше страдал от того, что, по его мнению, Губарев делал не все так, как должен был делать.

- Вот у нас с тобой работа физическая. У старшего прораба - умственная. А у Губарева - глоточная. Ему, видно, и платят-то не зарплату, а глоточные. Орет-орет - рабочих рук не хватает. А я его сейчас спрошу: руки бригадира - это что, не рабочие руки?

- Костя, откуда тебе знать, что должен делать бригадир и что не должен. Подожди ты хоть Губарева "ставить на место". А то как бы он тебя самого не поставил! Иди на стену.

…Рабочих, видимо, в самом деле не хватало. Почти перед самым перерывом Губарев увел Аню и Костю на дом. А мне сказал, чтобы я собрала остатки раствора в ведра и тащила их тоже наверх.

Весь раствор поместился как раз в два ведра. Я попробовала их поднять. Это было тяжелее, чем ведра с водой. Но не тащиться же два раза в гору!

Я понесла их. На дороге, в трех шагах от меня, лежал камень. Я смотрела на него и думала, что, когда я подойду к нему, я обязательно его задену. Надо обойти… Все произошло в одну минуту.

Я обходила камень, но не обошла. Ведро загремело о камень. Больно полоснуло меня по ноге. А скоба у ручки прошла по колену. Я упала и о другое ведро в кровь расцарапала красные натертые ладони. У меня в одно мгновение проступили и кровь на коленях, и слезы на глазах.

Я сидела и плакала. Плакала не поднимая головы. Плакала, растирая ушибленные колени и ладони.

Да на что мне сдалась вся эта самодеятельность?

Ведра… ведра… ведра… От моря к стене. От стены к морю.

Губарев орет на всех. И после обеда будет орать на меня… обязательно будет! И не все ли равно, десять меня классов или четыре!.. Или даже два… Для того, чтобы таскать ведра, и двух много, ей-богу, много!..

Мне не хотелось поднимать голову с колен.

Не поднимая, я открыла глаза.

С земли блоки в стене казались такими большими; какими никогда не кажутся, когда смотришь на них стоя. Но если я даже встану, блок будет выше меня почти наполовину. А выложили мы их почти во всю высоту стены до самой будущей крыши. Правда, всего одну стену. Правда, боковую, не длинную сторону фасада.

И выложили ее крановщик, Аня, чуть-чуть Губарев, в первый раз в жизни ставший на монтаж Костя и… я! А блоки - белые, огромные глыбины, только выпиленные ровно со всех сторон. И если смотреть на эти глыбины сидя, с земли вверх, может померещиться, что попала ты не куда-нибудь, а в страну великанов, где великан, играючи, наложил один на другой эти "кубики". И уж если не в страну великанов, то по крайней мере в страну взрослых. И всем на земле, вероятно, надо было стать куда грамотнее, чем все были прежде, чтобы за три с половиной часа мы могли выложить эту боковую стену чуть ли не под самую крышу.

Ведро, задетое кем-то, закачалось у моего бока. Я повернулась. Рядом стоял Левитин с распахнутым воротом и засученными рукавами рубашки в клетку. Светлые волосы у виска у него были припушены белой каменной пылью. Но лицо было свежо, и глаза смотрели так же весело, как утром. Полрабочего дня никак не сказались на нем. Да, человек, который везет… кто везет, тот и не может уставать так быстро.

- Как самочувствие? - спросил Левитин, улыбаясь. - Ага! смотрим вверх! - Он присел на корточки рядом со мной и снизу тоже посмотрел на стену до самого верхнего блока, - В любой работе всегда надо вовремя поднять голову, - сказал он. Он смотрел выше кромки стены. Я подняла голову, следя за его взглядом. Он смотрел на стену башенного крана. На стреле - на красной матерчатой полосе было написано:

"ЗДЕСЬ РАБОТАЕТ КОЛЛЕКТИВ, БОРЮЩИЙСЯ ЗА ЗВАНИЕ УЧАСТКА КОММУНИСТИЧЕСКОГО ТРУДА".

Он сидел на корточках, и я очень хорошо рассмотрела его глаза. Серые, твердостью и скупым блеском стали. Я подумала:

"Если бы знать: у всех, кто первый день работает, спрашивает о самочувствии? Или только у меня? У одной меня?"

Подумала и сразу почувствовала, что краснею. Почувствовала, что он видит это. И наверняка все понял! Все, что я думаю!.. У меня заколотилось сердце, и кровь от него вся хлынула в лицо. Левитин рассмеялся (он смотрел мне в лицо, как бы нарочно задерживая взгляд на лице).

- Ничего! Ничего! Я же не смотрю. Зашьется, - сказал он.

Я только теперь поняла, что все время рукой придерживаю платье на боку, разорванное ведром.

Мы вместе встали.

Честное слово, я, наверное, все-таки научусь вовремя поднимать голову вверх!

ЧЕЛОВЕК И СЧАСТЬЕ

- Нравится вам такая логика? - спросил Михаил Алексеевич Пряжников, Костин отец, покуривая и стряхивая пальцем пепел в пепельницу. - В Америке инженер в грузчики готов идти, но и грузчиком не устроишься. Если инженеры идут в грузчики, это, конечно, позор. А если офицеры идут в грузчики? Конечно, вы сейчас скажете, что здесь большая разница…

Костя посмотрел на отца: "Ну, начинается…" Мы сидели за столом у нас в столовой. Почти на середине стола полулежала наклоненная бутылка с шампанским: пробка вылетела, куда-то закатилась, и бутылку наклонили, чтобы не слишком бурно выходил газа Темно-зеленая, толстостенная, с дымящимся дулом, она напоминала нам с Костей чугунные пушки времен первой обороны на Малаховом кургане. Из нее только что был дан залп в нашу честь. "За новых строителей! - сказал отец. - В моем полку прибыло!"

Михаил Алексеевич шампанское не пил, пил водку. И был уже навеселе. Впрочем, "навеселе" - это совсем не то слово. Михаил Алексеевич, когда выпивал, становился не веселым, а грустным, во всяком случае в последний год.

В Севастополе мир и война, ослабление и напряжение в международной обстановке чувствуется так, как ни в одном другом городе: на переменах в жизни, в судьбах людей.

Михаил Алексеевич даже в штатском - военный. Галстук затянут ровным тугим узлом, как форменный галстук под парадной тужуркой. Белая сорочка застегнута до последней пуговицы, и воротничок жестко подпирает подбородок. А обыкновенный костюм - ничуть не лучше и не хуже, чем у отца, - сидит на нем так, что странно, что нет на нем ни погон, ни "дубков", ни меди пуговиц.

Костя говорит об отце: "Последний свергнутый бог" - бог войны. Михаил Алексеевич всю жизнь служил в артиллерии.

Я подумала: если наш старший прораб (а все-таки очень бы хотелось знать: у всех, кто первый день работает, наш старший прораб спрашивает о самочувствии?)… Так я подумала, если наш старший прораб - человек, которому везет, то вот Костин отец - человек которому не везет. Во всяком случае, человек, которому не повезло.

Выпив, Михаил Алексеевич начинал рассказывать, что днем опять ходил в горком, что сказал "прямо в глаза" секретарю, что на любую работу не согласен. Он был на флоте двадцать один год, четырнадцать лет на командирской должности. Имеет он право требовать к себе внимания или не имеет?!

Когда Михаила Алексеевича демобилизовали, ему не хватало до пенсии всего одного года. И вот теперь этот на исходе. Из-за Западного Берлина демобилизации временно прекращены. И значит, не такой уж ненужный Михаил Алексеевич на флоте. Во всяком случае на год. Тень, которая теперь частенько лежит на его длинном скучном лице, как бы падает и на лицо Анны Дмитриевны - матери Кости. И хотя Анна Дмитриевна всегда улыбается, свет от улыбки не пробивает этой тени.

Обыкновенно, по-человечески, я понимаю их.

Но в этот день мне не хотелось видеть их лица такими, какими они были. В конце концов, если вы сами собрались здесь ради нашего первого рабочего дня, то хотя бы помните, что собрались ради нас с Костей!

Вот отец же помнит! И ему, видимо, тоже не нравится настроение Михаила Алексеевича. Бросил взгляд из-под бровей на маму. (В самом деле, маме-то с чего грустить!) Но потом складки на лбу расправились.

- Слушай, Михаил Алексеевич, - спросил отец, тоже берясь за папиросу, - кем ты был до флота?

Михаил Алексеевич еще больше нахмурил темные, нависшие над глазами брови. Но от этого лицо его теперь выглядело только несчастным: вот, мол, на глазах у всех творят над человеком несправедливость, и никто не только не понимает, но, и понять не хочет!

- А кем ты был лет двадцать назад? - спросил он с вызовом. - Чего бы тебе не пойти на прежнюю работу? - Резко двинул рукой, так, что под локтем его упала, зазвенев, пустая рюмка. И отрезал: - Пастухом был! В пастухи, может, прикажешь отправляться?

Отец молчал. В его прищуренных глазах был холодок. Михаил Алексеевич поежился. Но выражение какого-то скрытного превосходства мелькнуло и смягчило лицо. Мы всегда снисходительны к тем, на кого можем по какой-либо причине хоть на минуту взглянуть свысока.

- Ээ, Борис Петрович, Борис Петрович! - вздохнул он. - Сколько мы с тобой знаем, так более или менее близко, друг друга? Год? Симпатия - словечко какое-то дамское, не для мужчин. Но ведь знаю, что не думаешь ты обо мне плохо. Ну, дрянью, что ли, не считаешь. А знаешь, почему мы с тобой не стали и не будем друзьями? У тебя сочувствия к людям нет.

Отец поднялся. Прошел несколько шагов по комнате, потом повернулся и подошел к Михаилу Алексеевичу.

- К людям или к тебе? - спросил он с тем же холодком, но теперь не только в глазах, но и в голосе.

- Ко мне, в частности.

- Не-ет! Мы не друзья не потому, что у меня нет сочувствия к тебе. Потому, что у меня к тебе уважения нет. Симпатия есть, а уважения нет. И ты это чувствуешь!

- Пожалуйста, поздравили! - крикнула я, отшвырнув ногой стул.

- Ну, договаривай! - тяжело предложил Михаил Алексеевич, наверное, даже не слышав меня. Когда он встал, полный злости и угрозы, какая-то искорка "бога войны" загорелась в нем. Отец был намного ниже Пряжникова, как я намного ниже Кости. Оба были в штатском, но действительно штатским был только один отец.

- Договорю! - пообещал отец. И спросил: - Знаешь, кого я уважаю? Бутько уважаю. У человека рук нет. А он о мое сочувствие грязных ботинок бы вытирать не стал. Ему ни моего, ни твоего сочувствия не надо. Сочувствовать тебе? А я, если хочешь знать, только радуюсь за тебя.

- Радуешься? - переспросил тот, и вновь грозовые искры подожгли его изнутри.

- Радуюсь! - подтвердил отец. - Может быть, именно оттого, что ты двадцать лет простоял у своего главного калибра, у тебя и целы руки, ноги, голова. Ты себя у этого главного калибра берег.

- И тебя!

- И меня!.. - Отец не обиделся, хотя Пряжников хотел его обидеть. - Слушай, Михаил Алексеевич, у меня война отняла четыре года, у тебя война и возможность войны - двадцать лет жизни. Виноват в этом не я, не ты, не горком. Нам сейчас в управлении позарез нужен инженер-механик. Но механике пять лет в институте учатся. Твой Константин правильно сказал Левитину: "Хочу быть управляющим, но могу и рабочим". Не то важно, что, вообще, хочу, важно, что сейчас могу. Плюнь ты думать об этой пенсии! Тебе пенсии не дали, потому, что считают молодым, а ты горюешь, что вот не так стар, как хотелось бы. Выбирай, в самом деле, как тебе предлагают в горкоме, кем быть: каменщиком? плотником? штукатуром? Через полгода гарантирую тебе полторы тысячи заработка и нормальное самочувствие. Зачем ходить и просить, чего тебе дать не могут?

Михаил Алексеевич опустился на стул. Он смотрел теперь на стоявшего отца снизу. И отец показался мне не таким уж маленьким, как несколько минут назад. Ну, а твердости… твердости в характере в гражданской жизни нужно, вероятно, ничуть не меньше, чем в военной.

Странное дело, человеку говорят, что ему не сочувствуют, и он обижен. Ему говорят, что его не уважают, и он не находит возможным обижаться. Даже Анна Дмитриевна, по-моему, больше обиделась за мужа, когда говорили о сочувствии, чем потом, когда отец сказал о неуважении. Длинное лицо Михаила Алексеевича было красным и по-прежнему не очень-то счастливым. Но он не спорил с отцом.

А отец бегло посмотрел на маму и отвернулся. Мама была в темно-зеленом платье - почти таком же темном, как бутылка с шампанским, - узком и очень строгом. Волосы были зачесаны гладко и сзади поднимались высоким, но таким же гладким, строгим вали ком. Однако строгость - это только оболочка, в которую мама никак не вмещается. Она постоянно выглядывает из нее то грустноватой, как в этот день, то такой довольной собой и всеми, каким никогда не бывает строгий человек.

По-моему, маме даже не надо слов, чтобы понять отца. Вот и тогда у нее удивленно поднялись брови: "Ну, а мной-то ты почему недоволен?"

И отец ответил - ответил на этот вопрос, который не был задан.

- Ненавижу это вонючее голубокровие! - проговорил отец, обращаясь к Пряжникову. Он всегда так делал, когда бывал особенно не в духе. - Я бы, может, Михаил Алексеевич, тебе и не стал все это говорить так, если бы она весь вечер не кисла.

- Какое голубокровие? Я при чем? - изумилась мама.

Отец отвернулся в досаде.

Назад Дальше