Севастопольская девчонка - Фролова Валентина Сергеевна 6 стр.


- Голова на плахе! - проговорил отец и сам удивился: голос звучал напряженно, но вызывающе. И во всем себе, вместе со злостью, он ощутил ту отчаянную напряженность, какая бывает, когда человек, вместе с чужой судьбой; ставит на карту свою: "чья возьмет?…"

Телефон, как взбесился. Звонки, лишь на мгновение захлебываясь, следовали один за другим. Отец не поднимал трубки: "Пусть звонят. По телефону все равно ничего не объяснишь!"

…У дома послышался резкий, сиренный звук машины.

Отец вышел из прорабской, битком набитой людьми. Вслед за первой машиной, поднимая цементную пыль, шла вторая. Третьим мягко подкатил горкомовский "москвич".

Отец по деревянному мостку, переброшенному над вырытым рвом, пошел к машине. Его плечо задело чье-то плечо. Отец посмотрел: рядом был Бутько. Другое плечо тоже коснулось кого-то. Отец повернул голову. С другой стороны рядом с ним шел Пряжников.

- Что за демонстрация? - тихо спросил Осадчий, секретарь, без особенного дружелюбия пожав руку отцу. - Неужели нельзя решить в рабочем порядке!

- С Кирилловым рабочий порядок обходится вдвое дороже демонстрации. - Отец хотел ответить тихо. Но получилось неожиданно громко. Словно тот напряженный, сердитый голос жил в нем независимо от него самого.

Видя Осадчего, отец про себя каждый раз вспоминал один снимок в городской газете. Осадчий был сфотографирован на заводе, в литейном цехе, у громадной станины. Станина должна была служить фоном. Но снятый на переднем плане, Осадчий почти заслонил ее. Случайно ли это получилось, или фотограф сделал это преднамеренно, Борис Петрович не знал. Но от снимка осталось незабываемое впечатление силы, недюжинности.

- Разберемся, - согласился Осадчий.

Вошли в дом.

Пряжников деловито показывал уже вмонтированные дымовые блоки. Неровные торцы, кривые, даже на глаз, полости… Бутько, не отступая ни на шаг, шел за Осадчим и рассказывал о порядках на заводе.

Чувствуя большое напряжение, каждую минуту стараясь понять, чем все кончится, и повлиять, насколько возможно, на исход дела, отец был исполнен еще и человеческой благодарной радости к Пряжникову. Ого! А с ним, оказывается, можно, как и с Бутько, говорить об общей линии, о линии борьбы! Отец незаметно кивнул Пряжникову: "Давай, давай, Михаил Алексеевич, одним фронтом!"

Уже на втором этаже всех догнал наш начальник управления. Туровского бог не обидел ни ростом, ни солидностью, ни умом. Но для отца он был не Осадчий. Отец взглянул на Туровского и в сдержанной солидности того безошибочно почувствовал выжидание. Туровский оценивал обстановку. Весь его ум сейчас был направлен на то, чтобы побыстрее решить для себя задачу: осадитъ ли своего старшего прораба и выговорить ему за партизанщину, или, напротив, не только поддержать, но взять в свои руки все дело. Отец понял, что с приходом Туровского их "фронт" удлинился, но не усилился.

- Я хочу вас спросить, Александр Фомич! - вслух спросил он Осадчего. - На пленуме горком принял решение: в семьдесят пятом году на каждого севастопольца должно приходиться пятнадцать квадратных метров жилой площади. Во что я должен верить: в пятнадцать квадратных метров для каждого или в обещания Кириллова? Я подсчитал: из-за брака, который мы получали с завода, только наш участок недодает в год пятиэтажый дом.

Кто-то мягко, как кошачьей лапкой со спрятанными коготками, провел по его спине. Отец обернулся. Всегда флегматичный, толстогубый Кириллов, теперь даже не говорил, молил взглядом:

"Помягче! Бога ради помягче"! Достанется или не достанется отцу, ему, Кириллову, при всех условиях достанется.

Мягко, рыхло задев боком отца и еще кого-то, Кириллов протерся к Осадчему и Липатову.

- Александр Фомич… Николай Петрович… Вопрос о качестве железобетона сейчас катастрофический. Для всей страны серьезный. Вы же знаете, совнархоз даже конкурс объявил…

Осадчий помрачнел. В глазах его было нескрываемое неверие. Но он ни словом не перебил Кириллова.

Кириллов сбился, покраснел, но не посмел требовать, чтобы ему верили. Пробормотал что-то о том, что все инженеры завода и "вот даже директор товарищ Зуев" участвуют в конкурсе, что он сам инженер Кириллов, просит Бориса Петровича Серова, как инженера, тоже принять участие в этом важном конкурсе. Опять сбился. Засуетился еще больше.

- Вот записка технолога… - бросился вынимать из портфеля бумаги… - вот план: собираемся обсудить причину брака… Нам, Борис Петрович (робкий, приглашающий к сообщничеству взгляд в сторону отца) не дали времени принять по сигналу меры.

Отец поднял голову. Кириллова было и жаль, и смотреть на него противно.

- Неправда! - оборвал он. - Три месяца добиваюсь сносных блоков. Нет! Неделю назад предупредил: не возьму брака! А ответ: "Хотите - берите, не хотите - не берите!" Так вот - не хочу!

"Одряб…" - подумал отец о Кириллове. Он уже понял, что Кириллову не отделаться выговором: снимут совсем. Ну и поделом!

Осадчий повернулся и пошел к машине.

Отца потянул за рукав пиджака Зуев, директор завода. Заглянув ему в глаза, помолчал мгновение.

- На чужих костях к месту повыше лезешь, Серов? В тресте попахивает вакансией…

Отец с сожалением и злостью посмотрел на него.

- Прошу вас, Борис Петрович! - сказал Осадчий, подходя к машине. - И вас, - кивнул он головой Бутько и Пряжникову.

Вслед за "москвичом" по серому сухому асфальту машины пошли на завод. Отец, Бутько, Пряжников сидели рядом, готовые постоять друг за друга, за себя и за всех, кому Севастопольский горком партии обещал в перспективном плане пятнадцать квадратных метров жилой площади на человека.

ОТЕЦ

В Севастополе люди не устают вспоминать войну. Она отступает все дальше и дальше в прошлое, но не стирается в памяти, как зарастают, но не исчезают шрамы от ран.

Я опять столкнулся с Туровским, и опять нас разнесло с ним на разные полюсы, как будто мы полярно заряжены.

Он говорит чертовски справедливые вещи. И он чертовски несправедлив.

Я шел в управление, чтобы выдрать квартиру для кого-нибудь из "своих", с моего участка: Сидорычу или Пряжникову. Нашему управлению горисполком дает две квартиры: трехкомнатную и однокомнатную. Трехкомнатную без спору отдают Бутько: семьища. Яков, вообще, прет в жизни без спора. А на однокомнатную, оказывается, по очереди имеет право Абрамов. Я как только услышал об Абрамове, все, сдал: ни о Сидорыче, ни о Пряжникове ни слова. А Туровский, не поднимаясь, - он никогда не поднимается, когда говорит, так же, как никогда не просит слова: просто начинает говорить и все замолкают, - сказал:

- Ну, Абрамов у нас имеет постоянную жилплощадь в отрезвителе. Очередь Абрамова подойдет тогда, когда Абрамов перестанет пить.

Чертовски справедливо, если бы это касалось, скажем, Туровского, меня и остальных шестьсот девяносто семь человек нашего управления. И чертовски несправедливо, когда это касается Абрамова.

Несправедливо!

Абрамов был почти первым шофером в Севастополе. До войны здесь был даже трест с таким витиеватым названием "Севастополь-автогужстрой". Там было пять грузовиков и тридцать шесть тяжеловесных битюгов и кобыл.

Как только начались налеты, бомбежки, обстрелы, Абрамова заставили вывозить из Севастополя трупы. Абрамов ехал к дымящимся развалинам, когда немцы еще не отбомбились. Немцы сбросили на Севастополь больше бомб, чем на всю Францию. Но трупов на улице не было!

А знаете, что это значит, - не видеть трупов? Абрамов берег людей от вида смерти. Но нормальный человек, наверное, не может постоянно видеть смерть. Ее нельзя видеть, не запоминая. Два раза Абрамов среди мертвых находил живых. Оба красноармейца умерли у него на глазах, и он все равно их похоронил, только десятью минутами позже.

Но после этого он боялся хоронить. Все искал живых. Наверное, в то время у него было небольшое, не слишком бьющее в глаза, помутнение в сознании, Он жил так, как будто на его совести была чья-то смерть. В конце концов он стал бояться трупов.

Трусом он не был. Он сам просил отправить его на фронт.

Не просил, умолял об этом председателя горисполкома майора Ефремова. Но майор знал, что нигде, ни в каком бою, прояви Абрамов даже самое большое мужество, он не будет так нужен, как на этой своей работе. Трупы должен кто-то вывозить, а люди все были на счету. Ефремов сам перед рейсом наливал Абрамову кружку водки, сам ставил ему поллитра под сиденье в кабину. Шофер гнал машину, с полчаса ничего не слыша и ни о чем не думая. Точнее, заставляя себя не думать. А через полчаса машина бывала у кладбища…

…Абрамов не был ни убит, ни ранен. И все-таки Абрамов погиб. Руки, ноги у человека целы. Но черт его знает, каким прямым попаданием, что у него разбило душу, что ли? Словом, это тоже жертва войны, разве что не внесенная в списки…

Спился Абрамов. Безнадежно пьет до сих пор. Ефремов три раза добивался для Абрамова бесплатного лечения в больницах. Его лечили… Не вылечили…

Я с ним не один раз пытался говорить о Бутько. Ну, не легче же Бутько? Слушает. Смотрит. Не спорит. А в глазах такая грусть… Не по себе мне становится от этого его взгляда! Чувствуешь на себе этот взгляд и как будто читаешь его мысли:

"Да, ты выжил.

Сегодня ты живешь, а завтра можешь и не жить, хотя очень хочешь жить. Здесь многие хотели жить. Я-то знаю, как их было много. Впрочем, я очень хочу, чтобы ты жил. Надо же, чтобы когда-нибудь стало так, чтобы человек, жил столько, сколько ему проживется".

…Словом, я сказал Туровскому, что не вижу смысла нарушать очередность. Подошла очередь Абрамова, - надо дать отдельную квартиру Абрамову.

Войну Туровский пережил. Но иногда мне кажется, что моя Женька больше помнит войну, чем Туровский.

И еще: Абрамов - "не мой". Он с участка Левитина. Кому тут, как не Левитину, встать стеной за Абрамова? Нет, - молчит! То ли потому, что согласен с Туровским: не стоит давать квартиру тому, кто пьет. То ли потому, что согласен со мной: Абрамову надо дать. А всего вернее потому, что, как и Туровский, не понимает и ничего не хочет понимать в жизни, что не касается его слишком близко.

Туровский сказал:

- Ты, Серов, добрячком становишься. С тем, кто со мной на "ты", я тоже всегда на "ты".

В жизни иногда бывает, как в сказке Андерсена о человеке и отделившейся от него тени. Человек сказал своей тени: "А может быть, мы будем на "ты"?" Тень поморщилась, но согласилась: "Хорошо. Я тебе буду говорить - "ты", а ты мне - "вы". И так мы будем оба довольны".

- Ты ошибаешься, Игорь Андреевич, - возразил я.

Туровский вскинул голову, посмотрел на меня, пожевал губами. Как прораб я его вполне устраиваю. Но по-человечески мы не очень-то принимаем друг друга, чтобы быть на дружеском "ты". И Туровский перешел на "вы", очевидно, пожизненно.

Вот с Левитиным лет через десяток они будут на "ты". Полпути к этому они уже прошли. Туровский говорит ему безошибочное "ты", а Левитин ему безошибочное "вы". Лет через десять, когда у Левитина будет такая же солидность, как у Туровского, и когда Левитин по работе обскачет Туровского (а это будет обязательно!), они будут на "ты". Я не люблю Левитина. Но работает он здорово.

У меня и стажа, и опыта чуть ли не втрое больше, чем у него. Но мне бывает очень трудно оторваться от него, уйти чуть вперед. Иногда я вытягиваю на одном самолюбии: обидно же! Седые волосы в голове, а тут мальчишка наступает на пятки. У других наших прорабов самолюбие карманное: надо - вынули, показали, нет, - спрятали. Они давно уже встали смиренно Левитину в хвост.

Бутько говорил тогда, когда к нам на участок Осадчий приезжал: - Ну, Борис Петрович, с железобетоном ты сегодня выиграл - факт. Но Зуева в враги нажил. А вот Левитин сегодня и в выигрыше и с Зуевым по-прежнему друг. Зуев теперь - кровь из носа, а будет давать хороший железобетон. Иначе слетит вместе с Кирилловым. Мы одни будем от этого в выигрыше?

Это верно. Левитин всегда, в любых обстоятельствах всегда умеет быть в выигрышном положении.

Ну, люблю я Левитина, не люблю я Левитина - чепуха! Не жениться же мне на нем.

Но после того, как сняли Кириллова, железобетон пошел хороший. Это хорошо, что все мы от этого в выигрыше.

…А однокомнатную квартиру, судя по всему, все-таки отдадут Абрамову. Это - справедливо!..

КОСТЯ И ГУБАРЕВ

В ноябре на Приморском и на площади Ушакова зацвели розы и примулы. Они были не такие пышные, не так налиты красками, как летом. Но они цвели. Их можно было рассмотреть из окна троллейбуса.

Осень стояла теплая.

Иногда на работу мы ехали с Костей в одном троллейбусе.

С того самого дня после соревнований Костя почти не говорит со мной. Не могу сказать, что я очень страдаю от этого. Я ничего не собиралась и не собираюсь менять. Я живу сейчас и мне не верится, что все, что происходит, происходит со мной. Словно я - меченая счастьем.

Мне кажется, скоро я привыкну к тому, что Косте нет до меня дела, а мне - до него.

Кажется. Но пока я еще не привыкла.

Когда мы попадаем с ним в один троллейбус, мне каждый раз хочется, протолкнувшись в толпе, добраться до него и сказать:

"Это глупо не разговаривать со мной из-за того, что я встретила Виктора. Так не поступают".

Но я не говорю ему этого. И он поступает, как никто не поступает.

В остальном Костя - прежний. Вполне прежний. В бригаде он все старается "поставить на место" Губарева, бригадира. Но Губарев - не Виктор. Это Виктор мог засмеяться и "встать на место". Губарев шуток не понимает. Слов - тоже; во всяком случае не всегда.

Косте не нравилось, что Губарев, "как петух, наскакивает на всех и орет во все горло". И уж с чем совсем не мог смириться Костя - это с тем, что Губарев почти не работал. Один раз Костя ему так и сказал:

- Ты, Губарев, для всех передовой: для газеты, вон для, прораба, и для самого себя. А для меня - нет. Бригадир всего два часа в день имеет право работать на монтаже. Выходит, пять часов в день ты за прораба работаешь, а за тебя, передового, пять часов в день я ломом орудую.

Видели бы вы тогда Губарева! Губарев прямо-таки окаменел в безмолвной угрозе. Это был больной вопрос, который в бригаде никто из старых рабочих не поднимал. Все помалкивали: в общем бригада пока зарабатывала больше, чем другие. А дело было вот в чем.

В Севастополе Губарев прославился еще облицовщиком. Облицовка - это своего рода начальная ступень скульптурного мастерства. У Губарева было особенное чувство камня. Сопротивление материала его рука улавливала с чуткостью прибора. И каждый следующий удар бывал точно такой, какой нужен по сопротивлению. Из-под топора, выбирающего из глыбы блока кусок за куском, вырисовывался изящный кронштейн или плитка с фигурными линиями. В бригаду Губарев подбирал лишь подобных себе: не старательных, не послушных, нет - тех, у кого, как у него, было в руке "чувство камня".

В то время Костя при желании еще мог бы пройти под столом пешком.

Теперь в Севастополе уже нет облицовщиков. Севастополь счастливо избежал упреков в украшательстве.

Лишь раскрепленные кое-где шишки на карнизах домов да экседра с полукупольным завершением кинотеатра "Украина", обращенная к морю, нагоняет тень на лица архитекторов.

Когда перестали облицовывать здания, Губарев остался с прежней бригадой. Вдруг выяснилось, что у всех этих умельцев с "чувством камня" в руке - изрядная физическая сила. А сила до самого тысяча девятьсот пятьдесят седьмого года была решающей для севастопольских каменщиков: строили из маленьких блоков-камней, выпиленных из инкерманского камня. Блок был маленький, с предельным весом, который позволяет поднимать мужчине техника безопасности: шестьдесят килограммов. И опять бригада Губарева долгие годы, за которые Костя давным-давно перестал под стол пешком ходить, оставалась первой.

Облицовщиком Губарев обрабатывал камня больше, чем любой другой в его бригаде. Наверное, он любил эти изящные кронштейны в своих жестких пальцах, любил плитки с фигурными линиями, любил сознавать, что есть в нем самом нечто такое, что одним скульпторам сродни. Когда же в кронштейнах отпала нужда, Губарев как бы обиделся, что ему всего-навсего надо поднимать и ровно класть в стену белые, одинаковые камни. А потом, со временем, встала под сомнение и необходимость недюжинной силы. Будь каким угодно сильным, а каменный блок в этаж высотой все равно не поднимешь. Есть башенный кран - так все сильные. А нет крана - так не все ли равно, чуть-чуть сильнее ты других или нет?

Вот в эту-то полосу кровной губаревской обиды на все и пришли мы с Костей в бригаду. Обиженный переменами, Губарев тешил самолюбие тем, что все меньше и меньше работал физически, все больше становился распорядителем, маленьким прорабом бригады. Прораба (не Виктора, Виктор - старший прораб) это устраивало, так как Губарев в результате брал на себя какие-то его, прорабские, обязанности. Но Костю никак не устраивало. А после того, как мой отец весь город всполошил, заставил и горком, и горисполком посмотреть, наконец, какой брак гонит завод железобетонных изделий, Костя стал совсем непримиримым.

- Если Кириллов тем браком, который выпускал на заводе, съедал один пятиэтажный дом, то второй пятиэтажный дом у нас съедают Губарев и такие, как Губарев, - подсчитывал Костя.

Эти "подсчеты" доходили до ушей Губарева.

Иногда Губарев так поглядывал на Костю, что, казалось, готов столкнуть его с рабочей площадки на третьем этаже.

- Есть, милаша, работа и работа, - издеваясь, говорил он Косте. - Ломом ворочать, милаша, одна работа. Мозгами ворочать - другая работа. Есть, милаша, трудность и трудность. Ломом ворочать - одна трудность. Мозгами ворочать - другая трудность.

И уходил, даже чуть пригнув плечи, как человек, который взваливает на себя куда большую тяжесть, чем любой другой в его бригаде.

В тот день Виктора на нашем доме не было. Участок у нас огромный: пять домов, школа, детский сад и магазин.

Когда я пришла на работу, Костя уже был у своего места. Сидел на бетонной перекладине, запрокинув голову, и свесив ноги. Сидеть было просторно: под ногами два не разделенных полом этажа.

Было еще несколько минут до начала работы.

- Пряжников! Поедешь со мной на второй участок за инструментами, - Губарев махнул Косте рукой в брезентовой рукавице.

Я видела снизу; как Костя, раздумывая, не поднимался. Определенно, подумал про себя: "Это Губареву стыдно уже самому инструменты таскать. Казачок нужен".

- Эх, Губарев, Губарев, родиться опоздал! - сказал Костя Губареву, все еще с перекладины. Потом слез, почти скатился по деревянной стремянке вниз.

- Это для чего родиться-то опоздал? Для войны - успел. Для пятилеток - успел (с утра настроение у Губарева было хорошее. Он готов был шутить).

- Не-е, - улыбнулся Костя. - Из тебя бы столбовой дворянин вышел.

- Сам ты - столб! - обозлился Губарев, выбрал слово, показавшееся ему самым обидным. - Ты у меня порассуждай, порассуждай! Вылетишь из бригады, сам выть будешь, - пригрозил он, сразу став деловым и озабоченным человеком, у которого каждая минута на вес золота.

- Что, и - не смей рассуждать? - невинно полюбопытствовал Костя. - Нет, Губарев, ты по крови - столбовой.

Назад Дальше