Открыв для себя пение, он заново открыл своё тело: именно так всё и произошло. Как любитель спорта на другой день после активной тренировки - бег, велосипед, гимнастика - испытывает приятную ноющую боль в мышцах, так и Тома испытал совсем новые ощущения, почувствовал узлы и течения, точки и зоны, откровение о себе, неисследованные возможности себя самого. Он принялся изучать всё то, из чего состоял; размышлять об анатомии, о форме органов, о разновидностях мышц; изучать ресурсы организма, о которых раньше никогда даже не подозревал; он исследовал собственную дыхательную систему, стараясь понять, как действует на неё пение, как это искусство выстраивает по кирпичику человеческое тело; более того, тело поющее. И это стало его вторым рождением.
Тома вкладывал в пение время и деньги, год от году всё больше времени и денег; в конце концов искусство вокала стало важнейшей частью его повседневной жизни, съедающей львиную долю зарплаты, которую он получал за бесконечные дежурства в больницах: он распевался по утрам, репетировал по вечерам, два раза в неделю брал уроки вокала у певицы, фигурой напоминавшей амфору, шея жирафа, руки-тростинки, мощный бюст и плоский живот, пропорционально широкий таз, - и всё это богатство укрывала роскошная шевелюра, ниспадающая до колен, струящаяся подлинной фланелевой юбке; ночь вела его к театру: сольный концерт, оперный спектакль, очередная запись - Тома скачивал из Интернета любую музыку, официальные копии, пиратские записи, архивы; летом он колесил по Франции, останавливаясь то тут, то там, дабы почтить вниманием какой-нибудь фестиваль; ночевал в палатках или делил бунгало с другими любителями музыки, так похожими на него; познакомился с Усманом, музыкантом Гнауа, муаровый баритон; а минувшим летом внезапно отправился в Алжир и купил там щегла из долины Колло: на эту поездку Ремиж спустил всё своё наследство, доставшееся от бабушки, - три тысячи евро наличными, завёрнутые в батистовый платок.
Первые годы работы в реанимации существенно повлияли на Тома: он попал в иной мир, в "Зазеркалье", в заколдованное подземелье или в параллельное пространство, - и этот мир людей, ступивших за грань, потряс его; в этом царстве тысячи снов сам он не спал никогда. Новоиспечённый медбрат бороздил отделение, словно рисовал собственную карту; он осознавал, что впитывает в себя вторую половину времени, церебральные ночи, сердце реактора; его голос обретал новое звучание, стал более зрелым, нюансированным; тогда он разучил свой первый романс, колыбельную Брамса, незамысловатая мелодия, - и, несомненно, впервые он исполнил её у изголовья страдающего пациента, песня как материализованный анальгетик. Скользящий график, напряжённые дежурства, нехватка всего: отделение устанавливало свои границы, замыкало пространство, повиновалось только собственным строгим правилам; и постепенно у Тома возникало чувство, будто он отрезан от внешнего мира, будто живёт в таком месте, где грань между ночью и днём больше не имеет смысла. Иногда ему казалось, что он сбился с пути, потерялся. Чтобы отвлечься, он проходил стажировку за стажировкой, из которых выходил измотанным, но с углублённым взглядом и с обогащённым голосом; работал, никогда не жалея сил, - и за это его стали всё чаще отмечать на собраниях; Тома овладел навыками погружения человека в сон, включая фазы ввода и вывода из наркоза; научился виртуозно манипулировать любой аппаратурой в реанимации; особо интересовался механизмом возникновения боли. Семь лет в таком ритме - затем возникло желание сменить орбиту, оставаясь в той же вселенной. Так Ремиж стал одним из трёхсот медработников-координаторов областной Службы пересадки органов и тканей, базирующейся в госпитале Гавра; ему исполнилось двадцать девять, и он был великолепен. Когда ему задавали вопросы о новом направлении работы, подразумевавшем, как всем казалось, дополнительное образование, Тома отвечал: общение с близкими родственниками, психология, право, труд в коллективе, всё, чем изобилует профессия медбрата, - да-да, конечно; но есть что-то ещё, нечто более сложное; и если бы он почувствовал себя уверенно, если бы решил задержаться на этом вопросе, то он рассказал бы о том странном нащупывании порога живого, поговорил бы о человеческом теле и о возможностях его использования, о приближении смерти и о её проявлениях, ибо речь шла именно об этом. В своём окружении он не обращал внимания ни на кого из тех, кто насмехался над ним: а если ЭЭГ ошибочна? а если поломка, приступ хандры, перебой электричества? эй, парень, а вдруг твой пациент не dead? такое случается, разве нет? Ай-я-яй, Том, ты ведь работаешь со смертью; ты чудной, dark; он просто грыз спичку и улыбался, а потом охотно угостил всех в кафе, приглашённых туда обмыть радостное событие: сдав все экзамены на "хорошо" и "отлично", Тома получил степень магистра философии в Сорбонне; незаменимый специалист, на дежурствах ему пришлось меняться с напарниками, - а всё-таки сумел выкроить пять дней, чтобы посетить семинар на улице Сен-Жак; на улице, по которой он так любил прогуливаться, спускаясь к Сене и вслушиваясь в шум города; иногда он пел.
Никогда нельзя предугадать, что произойдёт сегодня; нельзя ничего запланировать; Тома Ремиж был подневольным человеком: с ним могли выйти на связь в любое время суток - таково правило реанимации. Причём свободное время у него как бы было - но распоряжаться им он не мог: парадоксальные часы, которые, возможно, имеют другое название, хлопоты или неприятности; Тома должен был жонглировать этими часами, высвобождать их "скрытый ресурс", довольно часто премерзкий: ни отдохнуть по-человечески, ни воспользоваться досугом; вечное ожидание, "подвешенное" состояние, отсрочка - готовишься выйти, а в итоге остаёшься; берёшься за пирожное, за фильм, за оцифровку звукового архива, пение щегла, а в итоге бросаешь, откладываешь на потом, оставляешь в планах: посмотрим позже; но никакого "позже" не существует: "позже" - это временной поток, не желающий укладываться в случайное расписание. Вот почему, увидев на экране телефона номер госпиталя, Тома испытал одновременно и разочарование, и облегчение.
Координационный центр, с которым сотрудничал Тома, хотя и находился в больничных стенах, функционировал как совершенно независимое подразделение, но Револь и Ремиж были знакомы, поэтому Тома точно знал, что сообщит ему Пьер; он мог бы произнести эту фразу за него, стандартно-общая фраза за скобками каждой конкретной драмы: у пациента нашего отделения зафиксирована смерть мозга. Официальная констатация факта, звучащая как приговор, конвульсия, - однако Тома наделял эту фразу совсем иным смыслом: для него она была сигналом к действию; она означала, что процесс запущен.
- У пациента нашего отделения зафиксирована смерть мозга.
Голос Револя выдал ожидаемую формулу. Понял, казалось, ответил Ремиж, хотя он и рта не раскрыл, а только кивнул; он уже прокручивал в голове тщательно выверенную схему; просчитывал, какие действия следует предпринять, ни на секунду не выходя за рамки закона, соблюдая все юридические формальности: атака по правилам, продиктованным крайней срочностью; Тома машинально посмотрел на часы - в ближайшее время он повторит этот жест ещё не раз; он будет повторять и повторять его - до тех пор, пока не наступит конец.
Завязался диалог - быстрый обмен фразами, кратко описывающими состояние тела Симона Лимбра; Ремиж попросил Револя остановиться на следующих пунктах: совокупность обстоятельств смерти мозга - когда она наступила? медицинская оценка пациента: причина кончины? предшествующая жизнь? возможность пересадки тканей? наконец, связь с близкими родственниками: позволит ли трагедия поговорить с семьёй? семья уже здесь? На последний вопрос Револь ответил отрицательно, затем уточнил: только что встречался с его матерью. О’кей, я буду готов. Ремиж дрожал, он замёрз: ему, голому, надо было что-нибудь надеть.
Спустя некоторое время, шлем, перчатки, высокие ботинки, наглухо застёгнутая куртка, длинный лёгкий шарф цвета индиго, обвивающий шею, Тома Ремиж оседлал мотоцикл и направил его к госпиталю; перед тем как надеть шлем, он пару минут вслушивался в эхо собственных шагов, разлетающихся по примолкшей улице: впечатление, будто находишься в глубоком каньоне, в узком гудящем ущелье. Одно движение кисти - мотоцикл заворчал и понёсся на восток, по прямой к нижнему городу; он повторял путь, который до этого проделала Марианна: промчался по улицам Рене Коти, Маршала Жоффра, Аристида Бриана, имена с бородками и усами, с толстым пузом и карманными часами, имена в шляпах, затем по улице Веден, а дальше прямо к развязке у выезда из города. Массивный шлем не давал мотоциклисту петь, но иногда, переполненный чувством страха и эйфории, он пьянел от глубины городских коридоров, подымал козырёк и заставлял голосовые связки вибрировать.
Госпиталь. Тома наизусть знал каждую пядь огромного холла: океанский простор; пустота, которую надо преодолеть; диагональ по направлению к лестнице, которая ведёт в его кабинет на втором этаже. Но в то утро Ремиж входил в здание, как посторонний, будто пришёл сюда впервые; он был так собран и напряжён, словно сам не принадлежал к этой структуре - как если бы он попал в любой другой, совсем чужой областной госпиталь, не уполномоченный изымать органы и ткани. Проходя мимо стойки, у которой двое молчаливых мужчин с красными глазами, в джинсах и толстых чёрных пуховиках, чего-то терпеливо ждали, он махнул рукой женщине с густыми бровями - и медсестра сразу поняла причину его нежданного визита в выходной: пациент из реанимации объявлен потенциальным донором, - поэтому ответила на его приветствие лишь внимательным взглядом; появление координатора из трансплантологии всегда влекло за собой череду неизбежных событий: услышав от третьих лиц о появлении Ремижа, близкие родственники пациента, ещё не догадывающиеся о том, что здесь готовится, могли бы связать это с состоянием своего ребёнка, брата, любовника; такая новость обрушилась бы на них, как удар бича, как ушат холодной воды, - а это затруднило бы дальнейший ход переговоров.
В своём логове Револь, стоя у письменного стола, протянул Тома медицинскую карту Симона Лимбра и приподнял брови: его глаза расширились, лоб сморщился, - он обратился к медбрату так, словно они всё ещё продолжали вести телефонный разговор: парень девятнадцати лет; неврология показала отсутствие всех реакций, прежде всего реакции на боль; нет рефлексов черепных нервов; зрачок фиксирован; гемодинамика устойчива; я видел мать, отец подъедет в течение двух часов. Медбрат бросил взгляд на циферблат: два часа? Содержимое кофейника, булькнув, вновь оказалось в кружке, которая начала тихо потрескивать. Револь продолжил: я только что запросил первую ЭЭГ, они в курсе; слова прозвучали, как выстрел из пистолета на старте забега; назначив это исследование, Револь дал знать о том, что запустил процедуру законной констатации смерти молодого человека, - для этого можно пойти двумя путями: либо получить результаты ангиографического сканирования - в случае смерти мозга радиография подтвердит, что жидкость не проникла в черепную коробку; либо сделать две получасовые ЭЭГ с интервалом в четыре часа и получить прямую линию, которая и будет означать полное отсутствие мозговой деятельности. Тома, только и ждавший этого сигнала, заявил: мы можем приступать к полной оценке органов. Револь кивнул: I know.
Выйдя в коридор, они разошлись в разные стороны. Револь поднялся в посленаркозную палату, чтобы наконец взглянуть на пациентов, поступивших этим утром; Ремиж вернулся к себе в кабинет, где, не откладывая, принялся изучать документы из зелёной папки. Он погрузился в чтение, сосредоточенно переворачивая страницы: информация, предоставленная Марианной; отчёт скорой помощи; дневные анализы и результаты сканирования, - он запоминал цифры и сравнивал данные. Постепенно он узнавал всё больше и больше о теле Симона. Процесс этот захватил Тома: чем больше он будет знать обо всех этапах затеваемого им демарша, тем быстрее заработает механизм, совсем не похожий на хорошо отлаженное устройство, зубчатые колёсики которого состоят из заготовленных фраз и диагональных черт checklist. Он вступал на terram incognitam.
Закончив, Тома прочистил горло и позвонил в Биомедицинское агентство в Сен-Дени.
* * *
Улица безмолвна; безмолвна и однотонна, как недостижимый край света. Беда, катастрофа распространилась на всю местность, на каждую её составную часть, - словно весь окружающий мир приспосабливался к событиям этого утра, прибрежная полоса; поля; фургончик, обклеенный картинками, на полной скорости врезается в столб; капот сминается в гармошку, и молодой человек пробивает головой ветровое стекло; словно весь окружающий мир впитал, поглотил все последствия несчастного случая, слопал все реплики и приглушил затухающие вибрации; словно ударная волна сократила свою амплитуду, растянула её и, выровняв, превратила в самую обычную прямую линию, устремляющуюся в пространство, чтобы присоединиться к мириадам других линий, составляющих всю неистовую силу этого мира, насилие, клубок грусти и руин, смешаться с этими линиями, - и, куда ни кинь взгляд, нет ничего: ни лучика, ни взрыва яркого цвета, золотисто-жёлтого, сочного карминово-красного, ни песни, ускользнувшей из приоткрытого окна, настырный, бьющий по ушам рок; или незамысловатая песенка, припев которой повторяют, смеясь от счастья и немного стыдясь того, что знают наизусть столь сентиментальные слова, ни запаха кофе, ни аромата цветов или пряностей, - ничего: ни малыша с красными щёчками, который мчится вприпрыжку за мячиком или, сидя на корточках и прижав подбородок к коленям, наблюдает за стеклянным шариком, катящимся по тротуару; ни единого крика; никаких человеческих голосов, перекликающихся друг с другом или шепчущих любовные признания; ни плача младенца; ни единого живого существа, подхваченного суматохой дня и занятого в это зимнее утро такими незамысловатыми повседневными делами; ничего, что оскорбило бы своим присутствием страшную беду Марианны, которая движется, как автомат: механическая походка, нетвёрдый шаг. В этот страшный день она тихим голосом повторяет странные слова, не зная, почему они пришли ей на ум; она произносит фразу, не отрывая взгляда от мысков своих сапог, словно вторя приглушённому шуму шагов; ритмичный звук, избавляющий от необходимости думать, позволяющий верить в то, что сейчас ей надо сделать лишь несколько вещей: шаг, потом другой, потом третий, и ещё шаг, - а потом сесть и выпить. Марианна медленно приближается к кафе, которое, как она помнит, всегда открыто по воскресеньям: убежище, к которому она стремится, собирая последние силы. В этот страшный день я молю Тебя, Господи… Она шепчет эти слова без остановки, перебирая слоги по кругу, словно бусины у чёток: как давно она не молилась вслух? Марианна хотела бы никогда не останавливаться, идти и идти.
Она толкнула дверь. В помещении оказалось темно: след минувшей ночи, остывшая зола. Башунг. Вор амфор в глубине бухт. Марианна подошла к стойке и облокотилась на неё; её мучила жажда, но она не желала ждать: эй, есть здесь кто-нибудь? Из кухни появился какой-то тип - он был огромен; хлопковый пуловер облепил тело, словно вторая кожа; потёртые джинсы; шевелюра примята подушкой: да, да, конечно, здесь кто-нибудь есть, - увидев посетительницу, мужчина напустил на себя самый торжественный вид: мисс желает что-нибудь выпить? Джин, голос Марианны едва различим: не голос - вздох. Мужчина причесал волосы пальцами, унизанными кольцами, и ополоснул стакан, глазея на женщину, которую, как ему казалось, он уже видел здесь раньше: как дела, мисс? Марианна отвела взгляд: я пойду присяду за столик. Большое зеркало в глубине зала отразило лицо, которое она не смогла узнать; Марианна отвернулась.
Только не закрывать глаза: считать бутылки, выстроившиеся над барной стойкой; рассматривать стаканы; расшифровывать ценники: "Там, где ещё живёт твоё эхо". Создавать помехи, предотвращать насилие. Преграждать путь картинкам, главным героем которых неизбежно оказывается Симон: они мелькают на предельной скорости, завладевают разумом, набегают волнами, откатывают и постепенно складываются в воспоминания: девятнадцать лет памяти; девятнадцать лет, как один день, наваливаются на неё все скопом. Держать их, не подпускать. Облака памяти закружились в тот момент, когда она говорила о Симоне в кабинете Револя; именно тогда в груди поселилась боль, которую она не способна ни контролировать, ни смягчить: для этого надо просто загнать память в определённый уголок мозга и впрыснуть туда обездвиживающую анестезию - игла шприца, управляемая высокоточным компьютером; но мозг был только мотором, двигателем, запускающим механизм памяти, - саму память порождало всё тело, только Марианна этого ещё не знала: "Целый сезон я прожил в этой черепной коробке".