Директор медленно подходит к столу, на котором лежит еще оставленный Кешей классный журнал, кряхтя, садится боком на стул, расставляет по сторонам свои тяжелые локти. Он очень старый и очень толстый, такой толстый, что, наверное, даже Прокуроровы дочки, если от испуга не похудеют, будут к его возрасту раза в два примерно худее. У директора седые неопрятные волосы, сквозь которые просвечивает голый розовый череп, огромная, размером с котел, голова, с которой на старый полотняный пиджак постоянно сыпется перхоть. Директор у нас новый, он приехал из Ленинграда на место директора старого, который погиб в автомобильной аварии. Говорят, что в молодости новый директор был очень большим комсомольским начальником. Я не удивлюсь, если окажется что он когда-то ловил беспризорников, в том числе и отца. Я даже не удивлюсь, если узнаю, что он один из немногих, кого восставшие беспризорники не убили во время своей революции. Тесен мир, как говорит наш Кеша, который случайно после войны оказался в одной компании с человеком, предлагавшим на фронте его расстрелять.
В сущности, я должен быть благодарен директору, который, возможно, вывел в люди отца. Пусть даже это сделал не он, а кто-то из его комсомольских коллег. Однако никакой благодарности к директору я не испытываю. Просто не испытываю, и все, а почему – не знаю и сам. Мне вдруг становится все настолько противным, противным до тошноты, что я нарочно решаю думать о чем-нибудь постороннем, а не об этой дурацкой классовой солидарности. Или о советском патриотизме – я все время путаю эти сложные вещи. Я решаю думать об изнасиловании, раз уж о нем говорилось сегодня так много. Я, помню, в пятом классе просто замучил свою мать этим изнасилованием. Посмотрел один американский фильм на эту тему, и просто замучил ее рассказами из него. Все дело в том, что изнасилование там было не обычное, вроде того, что организовал придурок Башибулар со своими дружками; не такое, где жертва бежит, сопротивляется, царапается, кусается и бьет сандалией между ног. Ничего подобного в фильме этом не было и в помине! Судите сами: в самом конце войны на маленьком хуторе не то во Франции, не то в Германии столкнулись между собой отряд эсэсовцев и группа мирных людей – женщин, мужчин и детей. И вот командир этих самых эсэсовцев, подонок, естественно, еще тот, поставил перед беженцами ультиматум: или одна из женщин добровольно придет к нему ночью в комнату, или он всех их наутро поставит к стенке. Он, этот командир эсэсовского отряда, настолько погряз во всяком убийстве, так много замучил безоружных людей, что ему, очевидно, просто так убивать уже надоело. Ему захотелось помучить людей по-особому, ведь женщины, которые находились на хуторе, все были замужем, а их мужья находились тут же, при них, и решали между собой, чья жена этой ночью отправится в комнату к командиру эсэсовцев. Жуткая картина! Настолько жуткая и захватывающая, что я целый месяц после нее был возбужден до крайности. Судите сами: сначала пленники между собой перессорились, особенно мужья, так как никто не хотел посылать к эсэсовцу свою родную жену. Всем почему-то хотелось, чтобы это была жена их товарища. Но пока они так между собой препирались, одна из женщин, между прочим, ужасно красивая и гордая, сама без спроса, никому ничего не сказав, пошла под вечер к командиру эсэсовцев. А наутро вернулась назад. Все ей были сначала ужасно признательны, даже ее собственный муж, но потом стали ее сторониться, считая, что она опозорена и недостойна быть в их благородной компании. Тут как раз началась атака американских солдат, среди которых, кстати, были и негры. Эсэсовцы пытались сопротивляться, но, увидев, что силы неравны, перестали, и сложили оружие. Все благодарили освободителей-американцев, хотя на самом деле благодарить надо было не их, а женщину, которая позволила себя изнасиловать. И, таким образом, сохранила всем жизнь. Но, странное дело, никто ее почему-то не благодарил. Даже солдаты-американцы, которым историю эту сразу же рассказали, посматривали на нее с осуждением. А ведь она не только спасла всех от смерти, но и заколола кинжалом эсэсовского офицера, отомстив, таким образом, ему за свое унижение. Но от нее отвернулись все, даже собственный муж! Это было несправедливо, и я очень жалел, что не взрослый, и не могу объяснить этим людям, как же они неправы. Ух, как я их всех ненавидел, просто даже вот убил бы своими руками: ведь она была такая красивая, такая гордая и несчастная. Я не понимал тогда, что это всего-навсего фильм, что все в нем выдумано специально, и целый месяц мучил мать, рассказывая разные ужасные эпизоды. Я, помню, совсем доконал ее этими ужасными подробностями, и она не знала, как от меня отвязаться. Это изнасилование очень сильно на меня повлияло, я, можно сказать, стал совсем другим человеком. Я даже бояться всего временно перестал, потому что влюбился в женщину эту просто до невозможности. Я сильно так никого еще не любил – ни Анджелу Дэвис, ни итальянскую кинозвезду Клаудио Кардинале. Я очень часто оставался один и предавался мечтам о том, как буду сильно любить эту женщину, если неожиданно случится чудо, и я стану ее новым мужем. Потому что старого мужа я ненавидел до крайности и не мог допустить, чтобы он опять к ней вернулся. К сожалению, фильм этот кончился очень плохо. Любовь моя, такая смелая, не побоявшаяся прийти в комнату к эсэсовскому командиру, не выдержала всеобщих насмешек. Ее к концу фильма все до такой степени презирали, что даже собственный муж предложил американским солдатам, чтобы те ее изнасиловали. И, представьте себе, солдаты на это предложение согласились! Только американский офицер, между прочим, чистокровный негр, пытался им запретить это делать, но они подняли на хуторе бунт, офицера этого закрыли в сарай, а сами двинули в комнату к моей возлюбленной, чтобы всей компанией ее опозорить. Короче, все закрутилось настолько, что ничем не отличалось от намерений подонка Башибулара. Эти американские освободители оказались еще хуже эсэсовцев! Их благородный офицер, черный негр, был заперт в сарае, и от стыда за них был вынужден застрелиться. А женщина, моя любовь, моя освободительница от ежедневного и постоянного страха, была вынуждена покончить с собой. Она взяла веревку, и повесилась в своей комнате, прикрепив веревку к люстре под потолком. Так и не досталась она никому, кроме эсэсовского офицера, который, хоть и был кровавым убийцей, оказался благородней, чем освободители-янки. Потому что честно сдержал данное им слово. Как же я рыдал, как же я жалел ее, как же не спал ночами!
– Азовский! – уже не первый, конечно же, раз, доносится до меня голос директора. – Не будешь ли ты так любезен сообщить нам, какие мысли занимают сейчас твою голову?
Что я могу ему ответить? Я молча встаю, и, не говоря ни слова, смотрю в большие слезящиеся глаза директора, которые из-за очков напоминают выпученные глаза сидящей в пруду лягушки. Директор смотрит на меня примерно минуту, а потом устало машет рукой:
– Садись, Азовский, – безнадежно говорит он, указывая на парту. – Садись, и попытайся понять хотя бы немногое из того, что я сейчас скажу. Итак, интернациональная солидарность. Что же это такое? Это помощь одного народа – другому. Это помощь всего лагеря социализма маленькой братской Чехословакии, жители которой не хотят реставрации капитализма. Именно по просьбе рабочих и колхозников этой братской страны войска Варшавского договора вошли в августе в Прагу. Вы знаете, как их встречали: хлебом и солью, цветами, улыбками счастливых детей и женщин. И не надо верить тому, что передает "Голос Америки", не надо верить вражеской пропаганде. В мире идет война, пока что только холодная, и в этой войне противник не гнушается никакой лжи. В том числе и ложью в эфире. Вы должны противопоставить этой лжи свою идейную убежденность, свою преданность идеалам социализма. Вы должны быть стойки и мужественны, потому что в грядущих войнах именно вы поведете советские танки по улицам новой Праги, нуждающейся в вашей защите. Вы – молодые солдаты социализма, и не надо об этом забывать никогда.
– А вот Константин Арсентьевич… – подает голос Весна.
– Константин Арсентьевич, к сожалению, не очень здоров, – медленно и тяжело, словно вколачивая гвозди в асфальт, отвечает Весне директор. – Он нуждается в специальном лечении, и, очевидно, больше не будет читать у вас географию. Что поделаешь – последствия контузии бывают иногда очень серьезными! – Директор с сожалением разводит в стороны свои тяжелые руки. – И запомните, пожалуйста, – никаких вражеских голосов, никакой веры буржуазной вражеской пропаганде. Готовьте себя к грядущим сражениям, в которых социализм окончательно победит на всей нашей планете. Будьте безжалостны к врагам нашего строя, готовьте себя к новым подвигам на новых Марусиных поворотах. Потому что у каждого из вас такой поворот обязательно когда-нибудь произойдет.
– Скажите, – спрашивает кто-то из девочек, – но почему нельзя отказаться от войн вообще, почему мирно не жить на земле двум разным системам: капитализму и социализму?
– Потому, – лукаво улыбается новый директор, – что все на земле находится в диалектическом изменении. Низшие формы жизни сменяются высшими, из простейших водорослей получаются динозавры, за динозаврами идут обезьяны, за обезьянами – человек. Точно так же и в обществе: из рабовладельческого строя получился феодализм, из феодализма – капитализм. Который в нашей стране стал зрелым социализмом. И социализм, в свою очередь, тоже изменится – он перерастет в коммунизм. Это неизбежно, это такой закон диалектики. Более высшее побеждает белее низшее. Иногда это происходит вроде бы незаметно, в течении сотен веков, как эволюция в мире животных. Иногда же с помощью революций, как это случилось в нашей стране. А революции, к сожалению, очень редко бывают мирными. Мы более молоды, более сильны и более дерзки, чем навсегда прогнивший капитализм. Именно поэтому мы победим. Пусть не сразу, пусть через новые сражения и новые Марусины повороты. Но победим окончательно, потому что за нами правда истории. Да вот подумайте сами: что лучше – сверкающий храм завтрашнего коммунизма или нынешняя нищета и обман в той же современной Америке? Вот все вместе это и называется братской помощью, и называется классовой солидарностью. А Прага – это пустяк, это всего лишь эпизод, всего лишь маленький штрих на нашей трудной, но прекрасной дороге.
В классе стоит невиданная тишина. Да, умеет говорить наш новый директор, что ни говори, а умеет! Даже Кнопка сидит зачарованная, позабыв о своих пробирках и баночках с реактивами. Ей такой уровень не по зубам, ей бы только шипеть от злости, выхватывая журналы с запрещенными фотографиями. Или устраивать вечерние рейды с отличницами по квартирам учеников, проверяя, не слушают ли они в одиночестве враждебные нам голоса. Недаром говорят, что директор был когда-то в Ленинграде профессором. Одна такая его беседа подействует лучше, чем десять рейдов наших плаксивых отличниц.
– Войны во имя грядущего коммунизма должны быть решительны и беспощадны, – среди тишины вновь говорит нам директор. – Земным народам надо как можно быстрее пройти стадию капитализма, чтобы сконцентрировать все ресурсы планеты для строительства идеального общества. Если же противостояние двух разных систем затянется надолго, это истощит ресурсы земли, и мы веками будем восстанавливать накопленные природой богатства, отсюда вытекают стремительность и беспощадность к врагам нашей идеи. Лучше быть жестоким сейчас, но зато наши внуки будут жить в храме добра и счастья. А поэтому – временно забудьте о жалости. Никаких поблажек отступившим от нашего великого курса. Лучше отсечь больную руку сейчас, чем завтра всему организму погибать от гангрены.
Я понимаю, кого он имеет в виду, говоря об отсеченной руке. Это, конечно, не только Кеша, но и я во время моих ноябрьских приключений. И как это меня угораздило впутаться в эту историю? Мне бы сейчас сидеть тише воды, ниже травы, но что-то неудержимо тянет меня за язык, и я спрашиваю у директора:
– А кто наш самый главный противник сейчас, во время борьбы двух непримиримых систем?
– Соединенные Штаты Америки, – тяжело вглядываясь в меня, говорит, помолчав немного, директор. – Это огромное гангстерское государство, я бы даже сказал – государство фашистского монополизма. Нет никакого сомнения в том, что решающая битва в истории произойдет именно между Америкой и Советским Союзом.
– А вы знаете, что во вторник в Ялте будет джазовый концерт оркестра Калифорнийского университета? – спрашивает у директора Жора Бесстрахов.
– Кто вам об этом сказал? – несмотря на толщину, так и подпрыгивает на стуле директор. – Слушали вечером вражеские голоса? Или, быть может, опять Константин Арсентьевич? Как бы то ни было, мы этот источник обязательно выявим. О ялтинском же концерте забудьте как можно быстрее. Каждого, кто во вторник окажется в Ялте, я немедленно отчислю из школы. Надеюсь, Азовский, ты хорошо меня слышишь?
– Да, слышу, – говорю я, стараясь, по возможности, не смотреть на директора.
– Вот и чудесно. А что касается Калифорнии, – неожиданно нежно и даже с любовью обращается он к классу, – то ваша Калифорния никуда от вас не уйдет. Точно так же, как от нынешнего поколения советских парней никуда не ушла их Прага.
Когда все закончилось, я быстро собрал свой портфель и поспешил в раздевалку. Я хотел как можно быстрее покинуть школу и опять пойти бродить по своим заледенелым аллеям. Я уже совсем оделся и собирался выйти на улицу, когда случайно увидел Катю. Она смотрела на меня все тем же странным и вопросительным взглядом, словно спрашивая о чем-то. Я решил, что дальше оттягивать наш разговор невозможно, и опять зашел в раздевалку. Она стояла напротив окна в своем красном свитере, одетом поверх школьного платья, а рядом на подоконнике лежала ее шубка из рыжего меха.
– Идешь домой? – спросила она все с той же странной улыбкой.
– Да, – сказал я. – То есть не совсем домой, а в одно нужное место.
– В нужное место? Во время ноябрьских праздников ты тоже был в том нужном месте?
– Катя, прошу, не надо смеяться. Из-за этих ноябрьских праздников у меня одни неприятности. Меня вполне могут выгнать из школы. Эх, если бы знать заранее, что все так случится! – Я с досадой стукнул кулаком по подоконнику. – Из комсомола, во всяком случае, меня уже выгнали. В понедельник вызовут на школьный Совет и объявят об этом открыто.
– Бедный, – сказала она, и дотронулась рукой до моей щеки. – Тебе, наверное, очень плохо сейчас?
– Нет, Катя, – закричал я, – ты ошибаешься, мне вовсе сейчас не плохо. Наоборот, мне радостно, что все так со мной получилось.
– Тебе радостно, что могут выгнать из школы? Что ты говоришь, Витя, я в это не верю!
– Нет, Катя, это действительно так. Уж лучше пусть выгонят, чем мучиться до конца десятого класса. Понимаешь, я не верю им, не верю никому, вокруг одна ложь, все друг друга боятся, только сказать об этом не могут. Или не хотят. Все в классе боятся Кнопки. Кнопка боится директора. А директор тоже, наверное, кого-то боится, только виду не подает. А мне надоело так жить, я не хочу быть таким, как все: бояться каждого шороха, каждого скрипа, увольнения с работы, неожиданного известия, и даже себя самого. Вокруг все бессмысленно. Зачем жить, зачем ходить в школу, зачем влюбляться в кого-нибудь, если все постоянно лгут? Зачем, ответь мне на это?!
Она смотрела на меня большими, расширенными от ужаса глазами, не зная, очевидно, что мне сказать. Она, наверное, вообще очень жалела, что связалась со мной, что поддалась на эту мою затею с запиской. Тогда, в лагере, душным и нелепым прошедшим летом. Летом, в котором было все нелепо и глупо, в котором Башибулар насиловал Прокуроровых хрюшек, советские танки победоносно входили в Прагу, я ссорился с отцом и писал любовные послания Кате. Ей, конечно же, было страшно меня слушать, мне и самому было страшно себя слушать. Но она была девочка смелая и упрямая, и не хотела теперь отступать. Ей было страшно, но она решила, что отступать дальше нельзя. Что надо меня спасать, а, если этого не получится, то погибать вместе со мной. Раздевалка постепенно пустела, людей в школе почти не осталось. Только на втором этаже слышалась музыка – это школьный оркестр готовился к Новому году, наигрывая что-то на трубе и кларнете. Из расположенной напротив двери пионерской комнаты вышли старшие вожатые и вместе с ними Маркова и Весна. Они посмотрели в нашу сторону, и весело рассмеялись. У входных дверей к ним присоединился Бесстрахов. Двери распахнулись, в тамбур ворвались клубы морозного пара, и веселая компания исчезла из вида. Потом из учительской просеменила к выходу Кнопка. Она была озабочена, о чем-то сама с собой говорила, и нас поэтому не заметила. Решала, очевидно, в уме, кому поставить двойку за четверть. Последним из учительской вышел Кеша. Он на ходу застегнул пуговицы у пальто, посмотрел в нашу сторону, хотел что-то сказать, но лишь с досадой махнул рукой и тоже вышел на улицу. На первом этаже было тихо, лишь сверху раздавалась негромкая эстрадная музыка и слышалось чье-то веселое пение о медведях, которые трутся друг о друга спинами и вертят при этом земную ось. Я молча взглянул на Катю. Она сидела рядом на подоконнике все такая же решительная и готовая к подвигу во имя меня. Я должен был немедленно остановить ее. Она была неправа, она не понимала всего, что творилось у меня внутри, она жила, наверное, глупыми историями о благородных влюбленных, что-нибудь из жизни средних веков. Вроде историй о благородном Айвенго, придуманным Вальтером Скоттом. Она не знала, что с тех пор многое изменилось, и поэтому я сказал:
– Послушай, Катя, ты только не перебивай меня, потому что мне надо сказать тебе что-то необыкновенно важное. Точнее даже не важное, а просто. Катя, мне надо с тобой решительно объясниться.
– Решительно объясниться? – радостно спросила она, ожидая, очевидно, очередной истории из Вальтера Скотта.
Она думала, что я сейчас стану ей признаваться в любви. Упаду на колени, и начну говорить всякую чепуху. О том, что у нее белокурые прекрасные волосы, и я прошу ее стать дамой моего сердца. Я и сам бы очень хотел сделать это. То есть упасть на колени, поцеловать у нее край платья, или даже руку, и сказать, что я очень люблю ее. Люблю с того самого момента в пионерском лагере, когда сидели мы с ней на скамейке, а невдалеке поскрипывало неторопливо чертово колесо и гипсовые пионерчики отдавали нам свои гипсовые салюты. Ах, как хотелось мне ей признаться в любви! С того самого момента, когда я понял, что по-настоящему до нее не любил еще никого. Что все мои любови были лишь выдуманы, придуманы моим разыгравшимся воображением. Как бы хотел я этого! Но вместо признаний в любви я закричал:
– Катя, послушай, мне действительно надо с тобой объясниться!