Потом, изо всех сил держа себя в руках, стараюсь не запеть – он же искал меня в церкви! Несколько раз! Возможно, хотел сказать, что имел в виду под словами: "Ты – она". Я направляюсь домой, проклиная себя за то, что так разволновалась и не подумала спросить, какое он имеет отношение к рок-звезде. И как его зовут. И сколько ему лет. И кто его любимый фотограф. И…
Так.
Прекрати.
Это.
Я останавливаюсь. Вспоминаю. Бойкот – это не шутка. Это жизненная необходимость. Нельзя об этом забывать. Просто нельзя. Особенно сегодня, в тот день, когда произошла катастрофа.
Да и ни в какой другой день.
Если уже познакомился с несчастьем, становись кем-то другим.
Что мне нужно, так это сделать скульптуру и наладить отношения с матерью.
Что мне нужно, так это выразить свое желание руками.
Что мне нужно, так это к утру съесть все лимоны в городе.
На следующий день я уже быстро шагаю по мрачному заплесневелому коридору студии Гильермо Гарсии, потому что на мой стук никто не открыл. Я вся потная, нервная и заново переосмысливаю последние шестнадцать лет своей жизни. Под мышкой у меня портфолио из ШИКа – битые вазы и автопортреты. Оно существует-то лишь по той причине, что с нас требуют постоянно фотографировать каждую работу в развитии. У меня эти серии фотографий дикие, они точно не послужат рекламой моих способностей – это скорее похоже на фотоотчет из магазина керамики после землетрясения.
Прямо перед входом в почтовую комнату я слышу голос с английским акцентом, и у меня в груди сразу же начинает играть вся ударная секция. Я отхожу к стенке, пытаясь унять этот грохот. Я надеялась, что не застану его. И также надеялась, что застану. И еще надеялась, что перестану надеяться, что застану его. Но я подготовилась.
Если носить при себе огарок свечи, то и возникающее чувство любви затухнет.
(В переднем левом кармане.)
Намочите зеркало уксусом, чтобы избежать нежеланного внимания.
(В заднем кармане.)
Чтобы положить конец сердечным пристрастиям, носите на голове осиное гнездо.
(Я не настолько в отчаянии. Пока.)
Но, увы, к такому я, наверное, все же оказываюсь не готова: я слышу звуки полового акта. Легко узнаваемые. Стоны, вздохи, нашептывание всяких непристойностей. Поэтому дверь никто не открыл? Голос с английским акцентом: "О боже, как хорошо-то. Офигеть, просто су-у-упер. Это лучше всякого наркотика, реально любого. Это лучше всего". И после этого долгие стоны.
Потом застонал более глубокий голос, вероятно, Гильермо. Они любовники! Разумеется. Какая же я дура! Англичанин – любовник Гильермо, а не потерянный в детстве сын. Хотя когда он фотографировал меня в церкви, он совсем не казался геем, да и во время вчерашней беседы за дверью тоже. Он так смотрел… Или я неправильно все трактовала? Или, может, он бисексуал? А почему у Гильермо творчество настолько выразительно гетеросексуальное?
И я не хочу никого осуждать, но не слишком ли он для него молод? Разница, наверное, в четверть века.
Мне уйти? Они как будто успокоились и теперь просто болтают. Я прислушиваюсь. Англичанин пытается убедить Гильермо пойти с ним вечером в какую-то сауну. Нет, точно геи. Это хорошо. Прекрасные новости, на самом-то деле. Значит, без труда справлюсь с бойкотом, даже после апельсинов.
Я начинаю старательно шуметь, топаю, несколько раз откашливаюсь, снова топаю, а потом выхожу из-за угла.
Передо мной сидят совершенно одетый Гильермо и такой же одетый англичанин, а между ними шахматная доска. Нет никаких свидетельств того, что они только что предавались страсти. У обоих в руках начатые пончики.
– Ума не занимать, да? – тут же говорит мне англичанин. – Хоть я и не знаю, кто ты такая, никогда бы не заподозрил тебя в таких ухищрениях. – Рукой без пончика он лезет в свою сумку, которая стоит рядом, и достает из нее тот самый апельсин. Он тут же оказывается в воздухе, потом у меня в руке, и лицо молодого человека раскалывается на пять миллионов кусочков счастья. – Ловко поймала, – комментирует он.
Потом победоносно кусает пончик и театрально стонет.
Ладно. Не геи. Не любовники, но, похоже, они оба любят пончики больше, чем всякий медведь. И что мне теперь делать? Кажется, что моя невидимая униформа при нем не работает. Как и отмоченное в уксусе зеркало, как и огарок свечи.
Я кладу апельсин к луковице и натягиваю шапку пониже.
Гильермо удивленно смотрит на меня:
– Значит, ты уже знакома с местным гуру? Оскар, как всегда, пытается меня просветлить. – Оскар. У него есть имя, и имя это Оскар, хотя мне и все равно, но очень нравится, как Гильермо его произносит: "Оскоре"! Он продолжает: – Каждый день у него что-то новенькое. Сегодня бикрам-йога. – А, ну и сауна. – Ты в курсе, что это такое? – спрашивает он.
– Я знаю, что это невероятное множество бактерий в одной пропитанной потом комнате, – отвечаю я.
Запрокинув голову, он начинает от души смеяться:
– Оскоре, она просто помешана на этих бактериях! Считает, что Фрида Кало меня убьет!
Я успокаиваюсь. Он меня успокаивает. Кто бы подумал, что Гильермо Гарсия, рок-звезда мира скульптуры, окажет на меня такое расслабляющее воздействие? Может, он та самая лужайка?
Оскар удивленно смотрит на Гильермо, потом на меня.
– А вы как познакомились? – интересуется он.
Я ставлю портфолио и рюкзак около раскладного стула, заваленного нераспечатанными письмами.
– Он поймал меня, когда я подсматривала за ним с пожарной лестницы.
У Оскара глаза на лоб лезут, но он переводит взгляд обратно на шахматную доску. И делает ход.
– И ты еще жива? Впечатляет! – Он закидывает в рот последний кусочек пончика, закрывает глаза и медленно пережевывает. Я вижу, как его охватывает блаженство. Боже. Вот это пончик! Я стараюсь оторвать от него взгляд, но сделать это непросто.
– Она меня подкупила, – говорит Гильермо, обдумывая ход Оскара. – Как и ты, Оскоре. Еще давно. – Лицо у него мрачнеет. – Ay, cabrón. – Он начинает бубнить по-испански, толкая вперед фигуру.
– Ги меня спас, – с чувством говорит Оскар. – Шах и мат, дружище. – Он снова откидывается на спинку стула и балансирует на двух задних ножках, а потом добавляет: – Говорят, в доме престарелых дают уроки.
Гильермо стонет, впервые не в адрес пончика, и переворачивает доску, так что фигуры разлетаются во все стороны.
– Я тебя во сне придушу, – говорит он, смеша Оскара, а затем берет белый пакет из пекарни и протягивает мне.
Я отказываюсь: слишком нервничаю, есть не хочется.
– Дорога излишеств ведет к дворцу мудрости, – говорит мне Оскар, все еще балансируя на задних ножках стула. – Уильям Блейк.
– Да, хорошо сказано, это из твоей двенадцатишаговой программы, Оскоре? – произносит Гильермо. Я смотрю на Оскара. Он посещает собрания анонимных алкоголиков? Я-то думала, что там одни старики. Или он анонимный наркоман? Ведь он говорил о том, что пончик лучше наркотиков. У него зависимость? Он упоминал и о том, что всегда поддается своим импульсам.
– Да, – с улыбкой говорит Оскар, – и этот шаг известен только посвященным.
– А как вы его спасли? – интересуюсь я у Гильермо, мне до смерти хочется это знать.
Но отвечает вместо него Оскар:
– Он нашел меня полумертвым после передоза таблеток с бухлом в парке и каким-то образом меня узнал. Как он сам говорит: "Я взваливаю Оскоре на плечо, словно оленя, – он начинает безупречно имитировать Гильермо, включая жестикуляцию, – и несу его через весь город, как Супермен, а потом складываю его в лофт". – Он превращается обратно в себя: – А я помню лишь то, как очнулся и вижу перед собой страшную рожу Ги. – Опять этот его богопротивный смех. – И вообще не понимаю, как оно там оказалось. Это было просто безумие. А он тут же начал рявкать, раздавая мне приказы. Объявил, что я могу тут остаться, если со всего слезу. Приказал ходить "на две встречи в день, понятно, Оскоре? Утром к анонимным наркоманам, вечером – к алкоголикам". А потом, не знаю, может, потому что я англичанин, он начал цитировать Уинстона Черчилля: "Если вы проходите через ад – идите дальше, не останавливаясь". Уяснил, Оскоре? И повторял утром, днем и вечером: "Если вы проходите через ад – идите дальше, не останавливаясь". И я пошел. Шел и шел, и вот теперь учусь в универе, а не валяюсь где-то дохлый в канаве. Вот так он меня спас. Если очень коротко и стерильно. Это реально был ад.
Вот почему на лице Оскара видно несколько жизней.
И он студент колледжа.
Я смотрю вниз, на свои кеды, обдумываю цитату Черчилля. А если и в моей жизни когда-то начался ад, а у меня не хватило смелости идти дальше? И я остановилась. Нажала на паузу. Что, если моя жизнь до сих пор стоит на паузе?
– И в благодарность за то, что я его спас, он с тех пор каждый божий день делает меня в шахматы, – возмущается Гильермо.
Они сидят друг напротив друга за шахматным столом, словно зеркальное отражение друг друга, и я вдруг понимаю: это действительно отец и сын, просто родство у них не кровное. А я раньше и не знала, что вот так просто можно найти свою семью, выбрать, как это сделали они. Мне эта мысль страшно нравится. Я бы с удовольствием обменяла отца и Ноа вот на этих двоих.
Гильермо снова сует мне пакет:
– Урок номер один: у меня в студии никакой демократии. Ешь давай.
Я подхожу и заглядываю в пакет. От одного аромата у меня едва не подкашиваются коленки – они не преувеличивали.
– Ух ты! – неожиданно для себя говорю я. Они оба улыбаются. Я выбираю пончик. Он не то чтобы смазан шоколадом – он был в нем утоплен. И даже еще не остыл.
– Ставлю десятку на то, что ты не съешь его без стонов, – говорит Оскар. – И не закрыв глаза. – От его взгляда у меня случается незначительное кровоизлияние в мозг. – Нет, пожалуй, двадцатку. Помню, какое лицо у тебя было перед камерой. – Он понял, что я тогда чувствовала?
Оскар протягивает руку, чтобы заключить сделку.
Я пожимаю – и, разумеется, получаю почти смертельную дозу электрического тока. Я в беде.
Но раздумывать времени нет. Гильермо и Оскар всецело сосредоточились на предстоящем шоу – то есть на мне. И как я в такое влипла? Я осторожно подношу пончик ко рту. Даже после небольшого кусочка мне хочется закрыть глаза и издать такой звук, который можно было бы использовать в порнофильме, но я все же сдерживаюсь.
О… Это, оказывается, труднее, чем я думала! Второй раз я откусываю побольше, и каждая клеточка моего тела испытывает восторг. Такие вещи можно делать только наедине с собой, а не когда на тебя пялятся Гильермо с Оскаром, скрестив на груди руки и с выражением полного превосходства на лице.
Надо как-то держаться. У меня же в запасе куча всяких ужасных болячек! И я буду представлять все это в красках, чтобы сдержать стоны. Кожные заболевания самые страшные.
– Есть такая болезнь, – сообщаю я, кусая, – называется тунгиоз, это когда блохи залезают под кожу и откладывают яйца, и прямо видно, как они вылупляются там и ползают – по всему телу.
Я вижу отвращение на их лицах. Ха! А я доем за три укуса.
– Поразительно, даже с блохами, – говорит Гильермо Оскару.
– Не, все равно без вариантов, – отвечает тот.
Я выкатываю тяжелую артиллерию.
– В Индонезии жил один рыбак, – начинаю я свой рассказ, – его звали человек-дерево, потому что у него был очень тяжелый случай папиллома-вируса, с него срезали шесть килограммов похожих на рога бородавок. – Я смотрю в глаза сначала одному, потом другому и повторяю: – Шесть килограммов бородавок.
Я повествую о том, как у этого бедного человека-дерева конечности походили на шишковатые стволы деревьев, и, четко вообразив себе эту картинку, я, полная уверенности в себе, откусываю большой кусок пончика. Но это оказывается ошибкой. Теплый густой шоколад наполняет мой рот, отключая рассудок, и погружает меня в какое-то трансцендентальное состояние. Даже с человеком-деревом я оказалась беззащитна, и вот я уже закрываю глаза и взрываюсь:
– Черт, о господи! Что в нем? – Откусив еще раз, я издаю настолько неприличный стон, что даже не верю, что это была я.
Оскар хохочет.
– Ну вот. Правительство может контролировать умы граждан с помощью пончиков "Двайер", – говорит не менее довольный Гильермо.
Я вытаскиваю из кармана мятую двадцатку, но Оскар отмахивается.
– Первый проигрыш за счет заведения.
Гильермо пододвигает мне стул – такое чувство, будто меня приняли в клуб, – а потом протягивает пакет. Мы берем еще по одному, после чего все втроем отправляемся к Кларку Гейблу.
А после этого Гильермо хлопает руками по ногам:
– Ладно, Бедж, теперь к делу. Сегодня утром я оставил Сэнди сообщение на автоответчике. Сказал, что согласен взять тебя на студийный курс на зимний семестр. – Он встает.
– Спасибо. Это так здорово! – Я тоже поднимаюсь, занервничав, я бы предпочла весь день сидеть и есть пончики. – Но как… – Я же вчера не говорила ему, как меня зовут.
Гильермо замечает, что я удивилась.
– А-а-а. Сэнди тоже мне оставлял сообщение в автоответчике, там ничего было не разобрать – слишком уж часто я пинаю эту машину, – но он говорил, что Бедж хочет работать с камнем. Больше я ничего не понял. Звонил несколько дней назад. А я только сегодня прослушал.
– Бедж, – произносит Оскар, словно делает открытие.
Я уже чуть было не сказала, как меня зовут на самом деле, но потом решила, что не буду. Может, попробовать побыть кем-то другим, а не бедной осиротевшей дочкой Дианы Свитвайн.
В комнату крадучись входит Фрида Кало, тихонько подходит к Оскару и начинает виться вокруг его ноги. Он берет ее на руки, кладет ее голову себе на шею, и она начинает мурчать, как турбина.
– Женщины меня любят, – говорит он мне, гладя кошку под подбородком указательным пальцем.
– Я не заметила, – отвечаю я. – У меня бойкот.
Его зеленый и карий сезановы глаза лезут на лоб. А ресницы такие темные, что кажутся мокрыми.
– Бойкот? – переспрашивает он.
– Я бойкотирую пацанов.
– Правда? – ухмыляется он. – Я воспринимаю это как вызов.
Помогите.
– Оскоре, не безобразничай, – ругается Гильермо. – Так, – берется он за меня, – сейчас посмотрим, что у тебя внутри. Готова? – У меня подкашиваются ноги. Я же поддельная. И Гильермо сейчас это поймет.
Он кладет руку Оскару на плечо.
– У меня через два часа встреча с Софией, – говорит тот. – Так пойдет?
С Софией? Что это за София?
Хотя мне все равно. Абсолютно.
Но кто она такая?
И что куда пойдет?
Оскар начинает раздеваться.
Я повторяю: Оскар начинает раздеваться!
Мысли мечутся из стороны в сторону, ладони вспотели, а его крутая фиалковая рубашка с коротким рукавом уже висит на спинке стула, грудь у него мускулистая и красивая, мышцы вытянутые, упругие, четко очерченные, кожа гладкая, загорелая, хотя я всего этого не вижу! На левом бицепсе татуировка со стрельцом, а на правом плече голубой конь, возможно, Франца Марка, он растягивается и на всю шею.
Теперь Оскар принимается расстегивать джинсы.
– Ты что делаешь? – в ужасе спрашиваю я. И представляю себе свою лужайку. Эту гребаную лужайку для релаксации!
– Готовлюсь, – обыденно отвечает он.
– К чему? – Я разговариваю уже с его голой задницей, а он своей медленной вальяжной походочкой идет в другой конец комнаты, берет с крючка синий халат, который висел вместе с рабочими. Набрасывает на плечи и уходит по коридору в студию.
А, блин. Ясно.
Гильермо не в силах сдержать улыбку. Он пожимает плечами.
– Все модели – эксгибиционисты, – беспечно бросает он.
Я, покраснев, киваю. – Но приходится с этим мириться. Оскоре очень хорош. Грациозный. Выразительный. – Он обводит собственное лицо рукой. – Будем рисовать вместе, но сначала я хочу посмотреть портфолио.
Когда Гильермо сказал принести альбом, я думала, что он заставит меня рисовать скульптуру, которую я хочу сделать, а не делать наброски с ним. К тому же на глазах у Оскара. Самого Оскоре!
– Рисовать очень важно, – поясняет он. – Многие скульпторы этого не знают.
Отлично. Я иду по коридору за ним, несу портфолио, в желудке расстройство.
Гильермо открывает одну из дверей в коридоре, включает свет. Это небольшая тюремная келья, в которой стоит стол и пара стульев. В одном углу – полка с мешками глины. В другом – куски камня разных цветов и размеров. Еще есть полка с инструментами, мне знакомы лишь некоторые из них. Гильермо берет у меня папку, расстегивает, раскрывает и кладет на стол.
Мне от одной мысли о том, что он увидит мои работы, становится дурно.
Первое время он листает быстро. Там фотографии ваз на различных стадиях, а потом итоговый снимок разбитой и склеенной работы. С каждой следующей страницей он все больше недоуменно морщит лоб. Затем он доходит до осколочных автопортретов. Там все точно так же. Сначала целые заготовки, а потом, на последнем фото, склеенная итоговая работа.
– Почему? – спрашивает он.
Я говорю правду:
– Это делает моя мать. Бьет все, что я леплю.
Он в ужасе.
– Мать бьет твои работы?
– Нет-нет, – отвечаю я, осознав, что он себе представил. – Дело не в том, что она злая или чокнутая. Она умерла.
На его лице словно происходит землетрясение. Переживание за мою безопасность переходит в тревогу за мое психическое здоровье. Ну и ладно. Другого-то объяснения нет.
– Ладно, – говорит он, смиряясь с этим заявлением. – И почему твоя мертвая мать это делает?
– Она на меня злится.
– Она на тебя злится, – повторяет Гильермо. – Ты так считаешь?
– Я это знаю.
– У вас вся семья – сильные люди. Вы с братом делите мир. А мать возвращается к жизни и бьет вазы.
Я пожимаю плечами.
– Значит, и работа, которую ты хочешь делать, это для матери? – спрашивает он. – О ней ты вчера говорила? Ты веришь, что, если сделать скульптуру, она перестанет на тебя злиться и бить вазы? И поэтому ты плакала, когда испугалась, что я тебе не помогу?
– Да, – говорю я.
Он поглаживает воображаемую бородку, очень долго на меня смотрит, а потом возвращается к работе "Я разбитая-кусочки № 6".
– Ладно. Но проблема тут не в этом. Не в матери. Самое интересное в этой работе – это трещины. – Он касается снимка с готовой скульптурой указательным пальцем. – Проблема в том, что тебя в этом нет. Может, это какая-то другая девчонка сделала, я не знаю. – Он смотрит на несколько других битых автопортретов. – Ну и? – Я смотрю на него. Я даже не поняла, что Гильермо ждет ответа.
А я не знаю, что сказать.
Я еле сдерживаю желание сделать шаг назад, чтобы его рука меня не ударила.