Я подарю тебе солнце - Дженди Нельсон 16 стр.


Не сдержавшись, я улыбаюсь. Он тоже. За неделю до маминой смерти я потратила на нее все свои сбережения до последнего цента. У Зефира был знакомый, который соглашался делать татуировки несовершеннолетним. Я выбрала херувимов Рафаэля, потому что они напоминают мне НоаиДжуд – их куда больше, чем просто двое. К тому же они умеют летать. Сейчас я думаю, что я сделала это в первую очередь для того, чтобы позлить маму, но я даже не успела ей это показать… Как вообще можно умирать, когда с кем-то поссорился? Прямо в разгар взаимной ненависти? Когда вообще ничего между вами не прояснено?

Чтобы достичь примирения с кем-либо из семьи, надо выставить чашку под дождь, а когда снова выйдет солнце, немедленно выпить эту дождевую воду.

(За несколько месяцев до маминой смерти мы с ней вдвоем пошли в город, чтобы попробовать наладить отношения. За обедом она призналась, что всю жизнь прожила с чувством, что она ищет, где-то в собственных мыслях, бросившую ее мать. И мне так хотелось сказать ей: "ну да, я тоже".)

Гильермо жестом зовет меня за собой, а потом останавливается у входа в главную студию, где, в отличие от всех остальных помещений, солнечно и относительно чисто. Он протягивает руку в сторону гигантов.

– Это мои камни, хотя, наверное, ты с ними уже познакомилась.

Наверное, да, но не так, а теперь они возвышаются над нами, словно титаны.

– Я чувствую себя такой ничтожной.

– Я тоже, – отвечает он. – Как муравей.

– Но вы же их творец.

– Возможно. Я не знаю. Кто знает… – Он начинает что-то бормотать – я толком не слышу, что именно, – и одновременно дирижировать симфонией и уходит к столу с плиткой, на которой стоит чайник.

– Может, это синдром Алисы в Стране чудес! – кричу я ему вслед, и эта идея захватывает меня. Он разворачивается. – Это то самое прикольное неврологическое отклонение, когда в сознании искажается масштаб окружающих вещей. Обычно люди с этим синдромом видят все крошечным – типа миниатюрные человечки ездят в игрушечных машинках размером со спичечный коробок и все такое – но и вот так тоже бывает. – Я вытягиваю руки в подтверждение диагноза.

Но Гильермо, похоже, не согласен, что это синдром Алисы в Стране чудес. Он опять начал свою испанскую тираду со словом loca, с грохотом открывая и закрывая шкафчики. Пока он заваривает кофе и брюзжит, на этот раз добродушно, я надеюсь – возможно, я его развеселила, – я начинаю ходить кругами вокруг ближайшей пары любовников, провожу пальцами по их зернистой, как песок, плоти, затем встаю между ними и вытягиваю руки – мне так хочется забраться наверх по этим гигантским страдающим от безнадежной любви телам.

Может, все же, у него какой-то другой недуг. Кажется, это любовное томление, если можно судить по самому повторяющемуся мотиву в обстановке.

Решив держать этот новый диагноз при себе, я направляюсь к столу. Скульптор льет воду из чайника через фильтры, которые держит над кружками, напевая что-то на своем испанском. Я замечаю, что меня охватывает уже незнакомое чувство: мне хорошо. Может, и он чувствует то же самое, раз запел.

А вдруг мне можно будет сюда переехать? Возьму с собой швейную машинку и всё. Надо будет только избегать англичанина… может, он сын Гильермо… дитя любви, о котором он сам ничего не знал до недавнего времени и который вырос в Англии. Да!

И… нет ли тут лимона?

– Как я и обещал, божественный нектар, – объявляет Гильермо, ставя на стол две дымящиеся кружки. Я сажусь на красный диван у стола. – Теперь поговорим, да? – Он усаживается рядом со мной вместе со своим обезьяньим запахом. Но мне уже все равно. Мне даже плевать на то, что через несколько лет солнце сгорит и вся жизнь на земле вымрет. Ну, лет так миллионов через пять, но все равно, знаете ли что? Мне плевать. Как прекрасно хорошо себя чувствовать!

Гильермо берет со стола пачку сахара и бухает в свою кружку примерно тонну, просыпая примерно столько же.

– Это хороший знак, – говорю я.

– Что?

– Рассыпать сахар. Просыпать соль – не к добру, а вот сахар…

– Впервые слышу, – улыбается он, а потом толкает пачку рукой, она падает, и все ее содержимое высыпается на пол. – Пожалуйста.

Меня переполняет радость.

– Правда, не знаю, в счет ли, если сделать это нарочно.

– Конечно в счет, – отвечает Гильермо, вытряхивая из мятой пачки, которую он оставил на столе рядом с очередным блокнотом, сигарету. Затем откидывается на спинку, прикуривает, глубоко затягивается. В воздухе между нами клубится дым. Он снова принимается меня осматривать. – Хочу, чтобы ты знала, что на улице я тебя услышал. Вот об этом. – Он кладет руку на грудь. – Ты была честная со мной, и я буду честный с тобой. – Гильермо смотрит мне в глаза, и у меня кружится голова. – Когда ты приходила до этого, я был не в форме. Со мной такое иногда случается… И я помню, что прогнал тебя. Что я еще говорил – не помню. Я многое забыл… за всю ту неделю… – Он машет сигаретой. – Но я скажу, что у меня есть причина, почему я больше не преподаю. Во мне просто нет этого, того, что тебе надо. Просто-напросто нет. – Он затягивается и выпускает много серого дыма в сторону гигантов. – Я, как они. Каждый день думаю, что это происходит, что я наконец превращаюсь в камень, с которым работаю.

– И я тоже, – вырывается у меня. – И я каменная. Я как раз об этом на днях думала. И мне кажется, что эта болезнь у всей моей семьи. Фибродисплазия называется…

– Нет-нет-нет, ты не каменная, – перебивает он. – Такой болезни у тебя нет. И вообще никакой болезни. – Гильермо нежно касается моей щеки своим мозолистым пальцем и не убирает. – Поверь мне, – продолжает он. – Если кто-то в этом и разбирается, так это я.

Глаза у него стали очень мягкими. И я могу в них купаться.

У меня вдруг внутри стало так тихо.

Я киваю, он улыбается и убирает руку. Я кладу на это место свою ладонь, не понимая, что происходит. Почему мое единственное желание теперь – чтобы он снова коснулся моей щеки. Еще раз. И чтобы сказал, что у меня все хорошо, и еще, и еще, пока это не станет правдой.

Гильермо тушит сигарету:

– А я вот другое дело. Я уже несколько лет не преподаю. И не буду. Наверное, никогда, так что…

Ой. Я обхватываю себя руками. Я страшно ошиблась. Когда Гильермо пригласил меня выпить кофе, я думала, он согласился.

Что он мне поможет. Мне начинает казаться, что легкие отказывают.

– Теперь я хочу лишь работать. – На его лицо легла тень. – Больше во мне ничего нет. Это все, что я могу, чтобы… – Он не заканчивает, просто смотрит на своих гигантов. – Я хочу думать и переживать только за них, понимаешь? И всё. – Голос его стал серым, как свинец.

Я опустила взгляд на руки, внутри копится разочарование – черное, густое, лишенное надежды.

– Я так понимаю, – продолжает он, – что ты учишься в ШИКе, судя по тому, что ты упомянула Сэнди, так? – Я киваю. – У них же кто-то есть? Какой-то Иван, он же сможет помочь тебе с работой?

– Он в Италии, – говорю я, и голос меня подводит. Нет. Как такое может быть? Только не сейчас, пожалуйста. Впервые за два года у меня по щекам побежали слезы. Я поспешно вытираю их, а потом снова и снова. – Ясно, – говорю я и встаю. – Правда. Все нормально. Это была глупая затея. Спасибо за кофе. – Надо валить. И перестать рыдать. Внутри нарастает такой страшный и мощный всхлип, что он все мои птичьи кости переломает. Джудмагеддон. Я покрепче сжимаю ребра руками и на дрожащих ногах заставляю себя пройти через залитую солнцем студию, через почтовую комнату, а потом и по темному затхлому коридору, от такого контраста я совершенно ничего не вижу, и тут меня останавливает его баритон.

– Тебе настолько надо сделать эту скульптуру, что ты вот так вот плачешь?

Я поворачиваюсь. Он стоит у стены возле картины с поцелуем, скрестив на груди руки.

– Да, – выдыхаю я, а потом говорю спокойнее, – да. – Он готов передумать? Всхлип начинает отступать.

Скульптор поглаживает подбородок. Его лицо смягчается.

– Тебе настолько надо изваять эту скульптуру, что ты готова рисковать жизнью, находясь в одном помещении с этой кошкой, разносчицей смертельных болезней?

– Да, однозначно. Прошу вас.

– И ты уверена, что готова отдать теплое и влажное дыхание глины за холодную и не знающую прощения вечность камня?

– Уверена. – Что бы это ни значило.

– Приходи завтра после обеда. Неси портфолио и альбом. И скажи своему брату отдать уже обратно солнце, деревья, звезды, всё. По-моему, тебе это нужно.

– Вы согласились?

– Да. Хотя не знаю почему.

Я уже готова прыгнуть через комнату и обнять его.

– О, нет. – Он покачивает пальцем. – Не надо такого довольного вида. Я заранее предупреждаю. Все ученики меня презирают.

Я закрываю за собой дверь и прижимаюсь к ней спиной, не понимая, что со мной там произошло. Я дезориентирована, как будто посмотрела фильм или только что проснулась ото сна. Я снова и снова благодарю чудесного каменного ангела, который у него там стоит и который исполнил мое желание. Есть проблема с портфолио: у меня все битое. И проблема с альбомом: я не умею делать наброски. В прошлом году за рисование с натуры у меня была тройка. На этом у нас Ноа специализируется.

Но неважно. Он согласился.

Я кручу головой, осматриваю улицу, она широкая, на ней растут ряды деревьев и стоят развалюхи Викторианской эпохи, где живут ребята из колледжа, а также склады, несколько офисных зданий и та самая церковь. Я впитываю костями первое за этот год солнце, и тут раздается визг мотоцикла. Я смотрю на водителя, он довольный, на адреналине, разворачивается бумерангом под таким углом, что его байк проскребает по асфальту. Блин, не в обиду будет сказано, но какой безрассудный идиот, а!

Ивел Книвел с таким же визгом останавливается метрах в четырех от меня.

А.

Ну конечно.

К тому же в солнечных очках. Кто-нибудь, вызовите вертолет для срочной эвакуации.

– Ну привет, – начинает он. – Возвращение падшего ангела.

Он даже не говорит, он как будто поет, слова летят в воздух, словно птички. Почему плохие англичане кажутся умнее всех остальных? Как будто им за простое приветствие надо Нобелевку выдавать.

Я застегиваю молнию на толстовке до самого верха.

Но все равно устранить его из поля зрения не могу.

Он конечно безрассудный идиот, да, но, блин, он так отлично выглядит на байке в этот солнечный зимний день! Таким вообще нельзя разрешать ездить на мотоциклах. Пусть прыгают всюду на "кузнечике" или, того лучше, на надувном мяче. Помимо этого, всем красавчикам надо запретить одновременно говорить с английским акцентом и ездить на мотоцикле.

Уж не говоря про кожаные куртки и крутые очки. Нет, красавчики обязаны носить дурацкие пижамы.

Да, да, бойкот, бойкот.

Но в этот раз я хочу что-нибудь сказать, чтобы он не думал, что я немая.

– Привет, – начинаю я, подражая ему во всем, включая английский акцент и все остальное! О, нет. Чувствую, как краснею. И уже без акцента добавляю: – Отличный разворот.

– Ах, да, – отвечает он, слезая с мотоцикла. – Я не в силах контролировать собственные импульсы. По крайней мере, мне часто об этом говорят.

Прекрасно. За метр восемьдесят проблем с самоконтролем и прочих бед. Я складываю руки на груди, как Гильермо.

– У тебя, наверное, лобная доля мозга недоразвита. Она за контроль отвечает.

Это его смешит. И лицо сразу расползается в разные стороны.

– Ну, спасибо за экспертное врачебное мнение. Премного благодарен.

Я рада, что насмешила его. У него приятный смех, непринужденный и дружелюбный, я бы даже сказала приятный, но я этого не замечаю. Честно говоря, я склонна думать, что это у женя проблемы с импульсивностью, ну, то есть раньше были. Но теперь я все контролирую.

– И какие импульсы тебе не удается сдержать?

– Боюсь, что все, – отвечает он. – В этом-то и проблема.

Да, проблема. Он создан по специальному заказу, чтобы мучить людей. Я уверена, что ему не меньше восемнадцати и что на вечеринках он стоит один у стенки, опрокидывает шоты один за одним, а длинноногие девицы в красных, как пожарная машина, коротеньких платьях стекаются к нему, покачивая бедрами.

Я, конечно, в последнее время по вечеринкам не хожу, но я посмотрела много фильмов, и он точно из таких парней: необузданный, одиночка, с ураганом вместо сердца, он все время чинит беспредел, часто меняя города, девчонок, меняя в своей трагической и непонятой жизни всё. Реально плохой мальчик, не то что те подделки, что учатся со мной в художке, с татухами и пирсингом, капиталом и французскими сигаретами.

Этот, я уверена, только что из тюряги.

Я продолжаю исследовать его "недуг" – дело в том, что я провожу медицинское исследование, а не в том, что он меня интересует, и не в том, что я с ним флиртую или типа того.

– Вот если бы ты оказался в комнате с Кнопкой, ну, той самой, которая активирует ядерную бомбу, что приведет к концу света. Только ты и она, человек и кнопка, ты бы нажал? Вот так вот, ни с того ни с сего.

Я опять слышу этот чудесный непринужденный смех.

– Тыдыщ, – говорит он, изображая взрыв руками.

Тыдыщ, точно.

Он пристегивает шлем к багажнику мотоцикла, а потом снимает с руля кофр с фотоаппаратом. Фотоаппарат. У меня на него немедленная реакция, как у собаки Павлова, вспоминается тот день в церкви, когда он смотрел на меня через объектив и что я при этом почувствовала. Я опускаю взгляд, плохо, что я со своей бледной кожей так легко краснею.

– А зачем ты к рок-звезде ходила? – интересуется он. – Хотя дай-ка угадаю. Хочешь, чтобы он взялся тебя учить, как и каждая вторая художница из Института.

Вот это было подло. И он что, думает, что я учусь в городе, в Институте? Что я в колледже?

– Он согласился, – победоносно отвечаю я, проигнорировав этот выпад. – Никому другому, девушке или нет, не нужна его помощь так, как мне, чтобы наладить отношения с умершей матерью. У меня уникальная ситуация.

– Да? – Он дико доволен. – Молодец. – Я снова попадаю в прожектор его взгляда, и у меня так же, как и тогда, в церкви, начинает кружиться голова. – Просто невероятно. Ты молодец. Он уже очень и очень давно не берет учеников. – Я начинаю нервничать. И он тоже. Тыдыщ, бум, капут. Пора уходить. Но для этого надо двигать ногами. Шевелись, Джуд.

– Повезло, – говорю я, стараясь не споткнуться, когда прохожу мимо него. Руки я запустила поглубже в карманы, одной схватилась за луковицу, а другой – за мешочек с защитными травами. – Тебе бы, кстати, эту штуку на попрыгун поменять. Будет куда безопаснее. – "Для женского пола", – думаю я про себя.

– Что это за попрыгун? – спрашивает он у моей удаляющейся спины. Я не замечаю, насколько нереально мило звучит в его исполнении слово "попрыгун" с английским акцентом.

Я отвечаю, не оборачиваясь:

– Это какое-нибудь большое резиновое животное, на котором можно прыгать. Держишься при этом за уши.

– А, да, хоппер. – Он снова смеется. – В Англии это называется хоппером. У меня был зеленый! – кричитон мне вслед. – Динозаврик, я звал его Годзиллой. Я очень оригинально мыслил. – А у меня была фиолетовая лошадка по имен Пони. Я тоже мыслила оригинально. – Ладно, рад был встрече, хотя и не знаю, кто ты такая. Фотки вышли блестящие. Я несколько раз заходил в церковь, искал тебя. Думал, вдруг ты посмотреть хочешь.

Он меня искал?

Я не поворачиваюсь; щеки просто горят. Несколько раз? Спокойствие. Спокойствие. Я вдыхаю и все еще не смотрю в его сторону, но поднимаю руку и машу ему так же, как он помахал мне в прошлый раз. И он опять смеется. О, Кларк Гейбл. А потом кричит:

– Эй, погоди немного.

Я думаю, может, не слушать, но импульс оказывается сильнее (видите?), и я оборачиваюсь.

– Я только что понял, что у меня тут лишний, – говорит он и достает из кармана своей кожаной куртки апельсин. И бросает мне.

Нет, это шутка какая-то. Или на самом деле? Апельсин! Тот самый, против которого лимон:

Если мальчик угощает девочку апельсином, ее любовь к нему приумножится.

Апельсин приземляется в мою раскрытую ладонь.

– О, нет, – отвечаю я и бросаю его обратно.

– Странная реакция, – говорит англичанин, поймав его. – Однозначно странная. Я, пожалуй, еще раз попробую. Угостить апельсином? У меня есть один лишний.

– Вообще-то, я хотела бы угостить тебя апельсином.

У него выгибаются брови.

– Нет, все хорошо, конечно, но он, блин, не твой, чтобы им угощать. – Англичанин поднимает его в руке, улыбаясь. – Это мой апельсин.

Вероятно ли такое, что я нашла единственных двух человек в Лост-коуве, которым со мной весело, а не стрёмно?

– А если ты угостишь им меня, а я тогда угощу тебя – нормально?

Да, сейчас я флиртую, но это необходимо. И блин, это как с ездой на велосипеде.

– Ну ладно. – Парень подходит ко мне, близко, настолько, что я при желании могла бы поднять руку и провести пальцем по его шрамам. Они как два шва, сделанные наспех. А еще я вижу, что в его карем глазу есть брызги зеленого, а в зеленом – брызги коричневого. Их как будто нарисовал Сезанн. Глаза в стиле импрессионизм. А ресницы черные, как сажа, очень изыскано. Он подошел так близко, что я могла бы погладить его сияющие спутанные каштановые волосы, провести пальцем по едва заметным паучкам-морщинкам на висках, по настораживающим темным теням, что лежат под ними. По этим красным атласным губам. Я как-то не уверена, что у других парней они такие же яркие. И я точно знаю, что лица у них не настолько красочные, не настолько выразительные и полные жизни, не настолько восхитительно самобытные, не настолько налиты мрачной и непредсказуемой музыкой.

ХОТЯ, БЛИН, Я НИЧЕГО ЭТОГО НЕ ВИЖУ.

Как и того, что он так же пристально рассматривает мое лицо. Мы с ним как две картины, которые висят на противоположных стенах и пялятся друг на друга. Я не сомневаюсь, что уже видела эту картину. Но где и когда? Если бы мы пересекались лично, я бы запомнила. Может, он похож на какого-нибудь актера? Или музыканта? Волосы соблазнительные – точь-в-точь как у музыкантов. Как у басистов.

Кстати сказать, дыхание переоценивают. Мозг может обходиться без кислорода целых шесть минут. Прошло уже три.

– Ну, – говорит он, – перейдем к делу. – И протягивает мне апельсин. – Ты, хоть я и не знаю, кто ты такая, хочешь апельсин?

– Да, спасибо, – отвечаю я, беру и спрашиваю: – А ты, хоть я и не знаю, кто ты такой, хочешь апельсин?

– Нет, спасибо, – он прячет руки в карманы. – У меня еще есть.

У него на лице воцаряется настоящий ад, когда губы изгибаются в улыбке, а потом в один миг он уносится прочь по дорожке, вверх по ступенькам и скрывается в студии.

Не так быстро, дружок.

Я подхожу к мотоциклу и кладу апельсин в шлем.

Назад Дальше