– Двадцать два процента мирового населения видят привидений, – говорю я ему, обращаясь через стену. – Ничего странного тут нет. Примерно четверть. И я не то чтобы прямо в контакте с призраками. Как таковых я их не вижу. Только бабушку и мать, хотя мама со мной не разговаривает, она лишь бьет все. Но на днях прочла мне стихотворение, – выдыхаю я. Щеки горят. Кажется, я перебрала.
– Какое стихотворение? – Я не такой реакции ждала.
– Да просто, – говорю я. Почему-то эти подробности кажутся мне слишком личными даже после признания, что я общаюсь с умершими родственниками.
Повисает молчание, и я внимательно прислушиваюсь, не запищит ли его телефон, сигнализируя о том, что Оскар вызывает 911.
– Бедж, мне очень жаль, что ты их обеих потеряла… – Его голос звучит искренне и серьезно. Я поднимаю взгляд, ожидая, что он смотрит на меня, как на бедную девочку-сиротку, но его лицо выражает нечто другое.
Наверное, его мама все же тоже умерла. Я отворачиваюсь.
Хорошо то, что он, похоже, забыл, что я целовалась с рукой. Плохо то, что я теперь вспоминаю, что он мог услышать. Даже любовное письмо не сказало бы ему так много. Мне ничего не остается, как закрыть лицо руками. В любой трудной ситуации веди себя, как страус.
– Оскар, а ты давно слушаешь?
– Не переживай, я почти ничего не разобрал. Я вообще спал, а потом твой голос проник в мой сон.
Он не врет? Или просто жалеет меня? Хотя я действительно негромко разговариваю. Я раздвигаю пальцы. Как раз вовремя, чтобы узреть, как он ленивой походочкой спускается вниз. Почему он так медленно ходит? Нет, правда? На него просто невозможно не смотреть, не следить за каждым движением, не ждать, когда он приблизится…
Он подкрадывается ко мне и становится так близко, словно тень.
Я вообще-то не уверена, что вопрос с Оскаром закрыт окончательно. Такой аспект, как близость, я не просчитала. И он же вроде только что сказал, что с радостью поцелует меня так, как на картине? Я припоминаю его слова: "В любом случае попробовать стоит".
– А что ты загадала? – спрашивает Оскар. – Я видел, что ты и с ангелом общалась, не только с бабушкой. – Голос у него тихий, шелковистый и задушевный, и я себе уже не доверяю, на вопрос лучше не отвечать.
Он смотрит на меня как раз так, как надо бы запретить законом или запатентовать, и я теряю всякую ориентацию даже в таких вопросах, как меня зовут, что я за существо, а также почему девочке может прийти в голову мысль бойкотировать мальчиков. Почему мне вдруг стало совершенно плевать на то, что это может повлечь за собой беду? Мне хочется одного – запустить пальцы в его спутанные волосы, потом положить чуть согнутую ладонь на синего коня на спине и прижаться к нему губами, как София.
София.
Я о ней совершенно забыла. Оскар как будто тоже, судя по тому, как он на меня до сих пор смотрит. Вот гнида. Гнидская гнида. Негодяй, подлец, мерзавец, плут, прохвост, повеса, бабник и мальчик-шлюха!
– Я сделала из апельсинов, которые ты подбросил, сок, – сообщаю я, приходя в себя. – Измельчила их в труху.
– Ой.
– Как вот у тебя это получается?
– Что?
– Не знаю, вот это все. Такой голос. И смотришь на меня, как будто я… как этот… пончик. Встал так близко. Ты же меня даже не знаешь. Уж не говоря про твою подружку, ты о ней не забыл? – Я слишком разоралась. Буквально разлаялась. Что на меня нашло?
– Я ничего такого не делаю. – Оскар вскидывает руки, словно сдается. – Я не нарочно. У меня такой голос – я же только проснулся. И мне совершенно не кажется, что ты выглядишь, как пончик, ты не похожа на него по форме, поверь мне. И я не заигрываю. Я уважаю твой бойкот.
– Отлично, потому что я все равно не заинтересована.
– Это хорошо, потому что мои намерения благородны. – После паузы Оскар добавляет: – Ты что, Джейн Остин не читала? Мы, англичане, куда более скованные, чем вы, нет?
Я ахаю.
– Ты же сказал, что ничего не слышал!
– Из вежливости. Мы, англичане, очень вежливые, знаешь ли… – Он дико ухмыляется, как совсем безмозглый. – Полагаю, я слышал все, до последнего слова.
– Я не о тебе говорила…
– Да? О каком-то другом чуваке с разными глазами, который ездит на мотоцикле и прислоняется, как Джеймс Дин. Кстати, спасибо. За то, как я прислоняюсь, меня еще не хвалили.
Я совершенно не представляю, как справиться с этой ситуацией, разве что сбежать на фиг. Развернувшись, я направляюсь в комнату-тюрьму.
– Более того, – и опять этот его веселый смех, – ты считаешь меня соблазнительным. Даже чересчур. Даже просто чересчур, так, кажется, ты выразилась. – Я закрываю дверь, но из-за нее доносится: – И нет у меня девушки, Бедж.
Бля, он что, издевается?
– А София в курсе? – ору я неистово.
– Вообще-то, да! – отвечает он с такой же неистовостью. – Мы расстались.
– Когда? – Мы перекрикиваемся через дверь.
– А-а, да больше двух лет назад. – Двух лет? А тот поцелуй? Неужели он был не настолько долгим, как мне показалось? Иногда от чрезвычайного волнения восприятие искажается; это я знаю. – Мы познакомились на вечеринке, отношения продлились пять дней.
– Это твой рекорд?
– Рекорд, вообще-то, девять. Ты что, из полиции нравов?
Я ложусь на холодный цементный пол, и пусть вся грязная пыль, микробы и споры ядовитой черной плесени делают со мной, что хотят. Внутри все трясется. Если я не ошибаюсь, мы с Оскаром только что поругались. А я после мамы ни с кем не ссорилась. И не сказать, что это совсем неприятное чувство.
Рекорд у него девять дней. Черт, черт, черт. Он такой.
Я пытаюсь собраться, думая, когда же придет Гильермо, стараясь сконцентрироваться на том, зачем я здесь, на скульптуре, которую собираюсь делать, пытаюсь заставить себя подумать о том, что может таиться в моем учебном камне, а не о признании, что София с Оскаром не пара! И тут входит он, размахивая перепачканным глиной полотенцем.
Увидев, что я трупом лежу на полу, Оскар вскидывает бровь, но не комментирует.
– Белый флаг, – сообщает он, протягивая мне совершенно не белое полотенце. – Я пришел с миром. – Я поднимаюсь на локтях. – Знаешь, ты была права. Ну, частично. Это действительно было позерство. Я позер. Этого во мне до фига. На девяносто восемь процентов. Намерения мои редко бывают благородны. Не так уж и плохо, когда тебя в кои-то веки вызывают. – Он подходит к стене. – Смотришь? Дамы и господа: сейчас он прислонится. – Оскар упирается плечом в стену, скрещивает руки, дерзко склоняет голову, щурится, и из него выходит Джеймс Дин получше самого Джеймса Дина. Я, не сдержавшись, смеюсь, чего он и добивался. Сам Оскар улыбается. – Ладно. Едем дальше. – Он отходит от стены и принимается шагать по комнатке, словно защитник в суде. – Мне надо поговорить насчет тех апельсинов, а заодно и о красной ленточке, повязанной у тебя на запястье, а заодно и о невероятно огромной луковице, которую ты носишь с собой уже несколько дней… – Он смотрит на меня так, типа, "попалась!", а потом лезет в карман и достает оттуда ракушку со сколом. – Хотел рассказать тебе, что постоянно ношу при себе мамину волшебную ракушку, потому что иначе я умру, вероятнее всего, уже через несколько минут. – Я снова смеюсь. Мне даже страшно, что он умеет быть таким очаровательным. Оскар бросает ракушку мне. – Более того, я разговариваю с ней во снах. Она умерла три года назад. Иногда, – продолжает он, – я ложусь днем, как сегодня, просто проверить, вдруг она захочет что-то мне сказать. Я никогда никому, кроме тебя, об этом не рассказывал, но я перед тобой в долгу за то, что подслушивал. – Он подходит ко мне и выхватывает ракушку, по-мальчишески очень мило улыбаясь. – Я так и знал, что ты захочешь ее слямзить. Но фиг тебе. Это самое ценное, что у меня есть. – Оскар снова прячет ее в карман, встает надо мной – глаза блестят, улыбка неистовая, анархичная, он совершенно неотразим.
Боже. Сжалься. Пожалуйста. Над. Бедной. Девочкой. С. Бойкотом.
И вот он уже оказывается на уровне моих глаз, а потом ложится на грязный пол рядом со мной. Да. Я издаю такой звук, который можно описать только как "писк восторга". Он складывает руки на груди и закрывает глаза. Я так же лежала, когда он вошел.
– Неплохо, – комментирует Оскар. – Мы как будто на пляже.
Я снова занимаю такую же позу рядом с ним:
– Или в гробах.
– Что мне в тебе нравится, так это оптимизм.
И снова смех.
– А я реально рада, что ты тоже лег на пол, – говорю я весело, действительно видя все в радужном свете, потому что знаю, что больше во всем мире нет никого, кто вот так вот полежал бы со мной на полу. И кто носит в кармане ракушку, чтобы не умереть. И кто ложится спать, чтобы пообщаться с умершей матерью.
Нас накрывает уютное молчание. По-настоящему уютное, как будто мы уже несколько жизней лежим с ним на грязном полу, как трупы.
– Это было стихотворение Элизабет Барретт Браунинг, – говорю я.
– "Насколько я тебя люблю?" – напевно произносит он. – "Дай подсчитаю".
– Да, оно, – говорю я и думаю: "Да, это он". А некоторые мысли, которые подумаешь однажды, уже очень трудно раздумать обратно. – А у нас тут действительно, как на пляже, – продолжаю я, и настроение становится все лучше. Я переворачиваюсь на бок, подставив под голову руку, и начинаю тайно наблюдать за похожим на сумасшедший дом лицом Оскара. Но в какой-то момент он открывает глаз и замечает, что я им любуюсь – вот ты и попалась, говорит его улыбка. Он закрывает глаз. – Как жаль, что ты мной не заинтересовалась.
– Совершенно! – восклицаю я, снова укладываясь на песчаный пляж. – Это всего лишь художественное любопытство. У тебя необычное лицо.
– А у тебя крышесносно красивое.
– Любишь ты пококетничать, – говорю я, пузырясь от восторга.
– Да, про меня так говорят.
– А что еще про тебя говорят?
– Гм. Ну, к сожалению, вот совсем недавно сказали держаться от тебя подальше, иначе меня кастрируют. – Он садится и начинает размахивать руками, подражая Гильермо. – Оскоре, кастрация! Понял? Ты видел, как я орудую циркулярной пилой, да? – Он расслабляется и снова становится собой. – Поэтому я и пришел с белым флагом. Я обычно все порчу, но на этот раз не хочу. Ты первый человек после меня, кому за последние годы удавалось рассмешить Ги. То, что он снова взялся преподавать – это просто чудо. Это же почти, как хлеба и рыбы, Бедж. Ты представить себе не можешь. – Чудо? – Ты его как будто околдовала. При тебе он… я даже не знаю… снова стал нормальный. А до этого очень долго жутко свирепствовал. – Может ли быть так, что я для Гильермо лужайка, как и он для меня? – К тому же теперь мы знаем, что вы оба разговариваете с невидимыми друзьями. – Оскар подмигивает. – И посему, – он складывает ладони, – согласно твоей просьбе и его просьбе, отныне так и будет. Когда мне захочется позвать тебя в заброшенное здание, поцеловать тебя в эти губы, часами смотреть в твои потусторонние глаза, или представить, как ты выглядишь под мешковатой скучной одеждой, в которой ты вечно прячешься, или наброситься на тебя, пока ты лежишь на грязном полу, чего я до смерти хочу в эту самую минуту, я сяду на свой попрыгун и поскачу на хер. Договорились? – Он протягивает руку. – Будем дружить. Просто дружить.
Я размышляю о двойных посланиях; он – как говорящая американская горка.
Ничего ни хрена не договорились.
– Хорошо, – говорю я и жму Оскару руку, но лишь потому, что мне хочется до него дотронуться.
Идут секунды, мы держимся за руки, во мне неистово пульсирует электричество. А потом Оскар медленно притягивает меня к себе, глядя в глаза, хотя только что клялся, что не будет, и у меня в животе случается тепловой взрыв, и жар разносит по всему телу. Я чувствую, как тело мое открывается. Он меня поцелует? Да?
– Боже… – Оскар отпускает мою руку. – Мне лучше пойти.
– Нет, не уходи. Пожалуйста. – Слова вырываются прежде, чем я успеваю их остановить.
– Может, я тогда посижу тут, на безопасном расстоянии, – отвечает он, отскакивая почти на метр. – Я не говорил, что у меня с самоконтролем проблемы? – Оскар улыбается. – У меня сейчас ужасно сильный импульс, Бедж.
– Давай просто поговорим, – предлагаю я, хотя мой пульс опасно участился. – Про циркулярную пилу не забываешь? – Его смех катается колесом по всей комнате. – Ты так здорово смеешься, – ляпаю я. – Просто офигеть, просто…
– Нет, слушай, так ты только усложняешь мне задачу. Комплименты прошу оставить при себе. О! – Оскар снова идет ко мне. – Точно! Я придумал. – Он натягивает мне шапку, закрывая все лицо и половину шеи. – Вот. Идеально. Давай разговаривать.
Но я теперь смеюсь под шапкой, он смеется снаружи шапки, и нас уносит так далеко, я не знаю, я, наверное, не была так счастлива никогда.
Под шерстяной шапкой слишком жарко и душно, трудно смеяться в таких условиях, так что через какое-то время я ее приподнимаю, его лицо все пошло пятнами, глаза слезятся, настолько он расслабился, и меня переполняет нечто такое, что я могу назвать только узнаванием. На этот раз не в том плане, что он кажется знакомым внешне, а потому, что он кажется знакомым внутри.
Встретить родственную душу – это все равно что войти в дом, в котором уже бывал раньше, – узнаешь мебель, картины на стенах, книги на полках, содержимое ящиков: ты сможешь сориентироваться даже в темноте, если придется.
– Если ты позерствуешь в девяноста восьми процентах случаев, – спрашиваю я, – что в остальных двух?
Этот вопрос как будто бы сдул все остатки смеха с его лица, и я тут же жалею о том, что задала его.
– Этого чувака никто не видел, – говорит Оскар.
– Почему?
Он пожимает плечами:
– Может, не ты одна скрываешься.
– А почему ты так обо мне думаешь?
– Просто. – После паузы он добавляет: – Может, потому что слишком много пялился на твои фотки. Они очень говорящие. – Оскар загадочно смотрит на меня. – Но ты можешь мне сказать, почему ты прячешься.
Я думаю о вопросе, думаю о нем.
– Раз уж мы теперь друзья. Просто друзья. Ты из таких, кого можно будет позвать, если вдруг я обнаружу себя рядом с трупом и с ножом в руке?
Он улыбается:
– Да. Я тебя не сдам. Ни за что.
– Я тебе верю, – говорю я, к собственному удивлению, и, судя по его лицу, Оскар удивлен тоже. С чего мне вдруг доверять человеку, который только что признался, что он не он в девяноста восьми процентах случаев, я не знаю. – Я бы тебя тоже не сдала, – добавляю я. – Ни за что.
– Могла бы, – отвечает он. – Я делал ужасные вещи.
– Я тоже. – Мне вдруг больше всего на свете хочется ему довериться.
Напиши свои грехи на яблоках, пока они еще висят на ветках; когда они упадут, так же спадет и твой груз.
(В Лост-коув нет яблонь. Я пока пробовала на сливах, на абрикосах и на авокадо. Но груз еще со мной.)
– Ну, – начинает Оскар, глядя на свои сложенные ладони, – если тебя это хоть как-то утешит, я уверен, что мои поступки были куда страшнее твоих.
Я собираюсь это опровергнуть, но молчу, заметив боль в его глазах.
– Когда мама болела, – медленно говорит он, – нанять сиделку у нас денег не было. Она больше не ложилась в больницу, а страховка такое не покрывала. Поэтому по ночам я за ней приглядывал. Но я начал жрать ее таблетки горстями. И постоянно находился под кайфом, реально постоянно. – Голос у него стал другим, напряженным, лишился напевности. – А нас было только двое, всегда, никаких других родственников. – Оскар делает глубокий вдох. – Однажды ночью она свалилась с кровати, может, ей судно понадобилось, но она упала и не могла подняться. У нее совсем не было сил, болезнь дошла уже до такой стадии. – Он сглатывает. На лбу выступил пот. – Она пятнадцать часов пролежала на полу, дрожа от холода, голодная, она страшно мучилась от боли, звала меня, а я валялся в отключке в соседней комнате. – Оскар медленно выдыхает. – И это только для затравки. А вообще на книгу хватит.
От этой затравки он едва не задохнулся. Да и я тоже. Теперь мы оба дышим слишком часто, и его отчаяние охватывает меня так, словно оно мое.
– Оскар, я очень тебе сочувствую.
Школьный психолог рассказывал мне про тюрьму вины, и Оскар тоже в ней.
– Боже… – Он прижимает руки ко лбу. – Поверить не могу, что рассказал тебе это. Я эту тему никогда не трогаю. Ни с кем, даже с Ги, даже на собраниях. – У него искривилось все лицо, но не так, как обычно. – Вот видишь? Лучше, когда я кривляюсь, да?
– Нет, – отвечаю я. – Я хочу узнать тебя всякого. Все сто процентов.
Это расстраивает его еще больше. Если можно судить по лицу, Оскар не хочет, чтобы я знала его на сто процентов. Зачем я это сказала? Я смущенно опускаю взгляд, а когда снова смотрю на него, Оскар встает на ноги. Глазами со мной не встречается.
– Мне надо сделать кое-что наверху, а потом – на смену в "Ла-Луне", – говорит он, уже стоя у двери. Торопится от меня сбежать.
– Ты в этом кафе работаешь? – спрашиваю я, хотя вместо этого хочется сказать: я тебя понимаю. Не конкретные обстоятельства, но стыд. Это болото стыда.
Оскар кивает, и я, не сдержавшись, спрашиваю:
– В церкви ты сказал, что я – она. В первый день. Кто она?
И как твоя мать могла меня напророчить?
Но он качает головой и сбегает.
Тут я вспоминаю, что у меня при себе записка Гильермо к Дражайшей. Я ее свернула свиточком и перевязала счастливой красной ленточкой. До сих пор я даже не понимала зачем.
Чтобы завоевать его сердце, подложи ему в карман самую страстную любовную записку.
(Я тут уже на ходу дописываю. Стоит это сделать? Стоит?)
– Оскар, погоди секундочку… – Я ловлю его уже в коридоре и отряхиваю пыль со спины. – На полу очень грязно, – говорю я, вкладывая этот жгучий текст ему в карман. И снимаю свою жизнь с паузы.
Затем я принимаюсь шагать по маленькой комнатке в ожидании Гильермо, чтобы начать работу с камнем, и в ожидании, что Оскар получит записку и побежит ко мне… или от меня. Во мне открылся какой-то клапан и что-то откуда-то потекло, и я уже не чувствую себя той девчонкой с бойкотом, которая недавно вошла в эту студию с огарком свечи в кармане, призванным задушить чувство любви. Я вспоминаю, как психолог говорила мне, что я, как дом в лесу, без окон, без дверей. И нельзя ни войти в него, ни выйти из него. Но она ошиблась. Потому что стены рушатся.
И тут же моему учебному камню как будто вручили громкоговоритель, и он объявил, что у него внутри.
Что спит в сердце, то спит и в камне.
Первым делом мне надо сделать другую скульптуру, не матери.
Я окружена гигантами.