Тротуар как будто поднялся, и я скольжу по нему вниз. Мне нет еще четырнадцати, говорю себе я. У меня еще до фига лет, чтобы овладеть мастерством. Но Пикассо наверняка и в моем возрасте уже был хорош. О чем я думал? Меня ни за что не возьмут в ШИК. И я настолько застрял в этом сраном внутреннем диалоге, что едва не пролетел мимо тачки вроде маминой, которая стоит перед входом. Но такого не может быть. Как она тут оказалась? Потом я смотрю на номер – машина все же мамина. Я резко разворачиваюсь. Это не просто мамина машина, помимо этого, она в ней сидит, согнувшись над пассажирским сиденьем. Что она делает?
Я стучу в окно.
Она подскакивает, но удивлена как будто бы меньше, чем я. То есть она вообще как будто не удивлена.
Мама опускает окно.
– Милый, ты меня напугал.
– А ты зачем наклонилась? – спрашиваю я вместо более очевидного: что ты тут делаешь?
– У меня кое-что упало, – выглядит она при этом странно. Глаза слишком яркие. На губе пот. И одета она, как гадалка: на шее блестящий пурпурный шарф, желтое платье-река с красным широким поясом. На запястьях яркие браслеты. За исключением тех случаев, когда она примеряет бабушкины развевающиеся платья, мама обычно одевается как в черно-белых фильмах, а не как в цирке.
– Что? – спрашиваю я.
– Что-что? – удивляется она.
– Что уронила?
– А, сережку.
Обе сережки у нее на месте. Она видит, что я это вижу.
– Другую, я хотела их сменить.
Я киваю, почти не сомневаясь, что она врет, почти не сомневаясь, что она меня увидела и попыталась спрятаться, и поэтому не удивилась, когда я подошел. Но зачем ей от меня прятаться?
– Зачем? – спрашиваю я.
– Что зачем? – переспрашивает она.
– Зачем сережки менять?
Нам нужен переводчик. Раньше нам с мамой он никогда не требовался.
Она вздыхает.
– Не знаю, просто так. Садись, мой любимый, – говорит она так, словно мы давно договорились, что она меня отсюда заберет.
Как это странно.
По дороге домой машина представляет собой коробку под напряжением, я тоже не знаю почему. Только через два перекрестка я задаю вопрос о том, что она делала в этом районе. Мама говорит, что на этой улице очень хорошая химчистка. И есть штук пять поближе, молча думаю я. Но мама все равно это слышит и продолжает объяснение:
– Бабушка это платье сшила для меня. Я его больше всего люблю. И хотела быть уверена, что оно окажется в надежных руках, в самых лучших, а эта химчистка лучшая. – Я принимаюсь высматривать розовую квитанцию, которые она обычно крепит к приборной панели, но не нахожу. Может, в сумке? Возможно, это правда.
Только еще через два перекрестка мама говорит то, что должна была сказать с самого начала:
– А ты далеко от дома оказался.
Я отвечаю, что пошел гулять и забрел сюда, поскольку не хочу рассказывать, что перелез через забор, поднялся по пожарной лестнице и подсматривал за одним гением, который явно дал мне понять, что мама ошибается насчет меня и моего таланта.
Видно, что она собирается продолжить расспрос, но тут лежащий у нее на коленях телефон начинает вибрировать. Она смотрит на номер и сбрасывает звонок.
– Это с работы, – говорит она, бросая взгляд в мою сторону.
Никогда прежде не видел, чтобы она так потела. Под желтой тканью в районе подмышек образовались такие большие круги, как у рабочих на стройке.
Когда мы проезжаем мимо студий ШИКа, она сжимает мою коленку.
– Уже скоро, – говорит мама.
И тут все становится ясно. Она за мной следила. Мама переживает за меня, потому что я вел себя как рак-отшельник. Никакого другого разумного объяснения нет. Она спряталась и соврала насчет химчистки, потому что не хотела признаваться, что она за мной шпионит и нарушает мои границы. Придумав это объяснение, я расслабляюсь.
Но лишь до тех пор, пока она не сворачивает на холме на втором повороте вместо третьего, и уже на вершине подъезжает к дому. Мама вылезает из машины и говорит:
– Ну, ты идешь? – И я смотрю на нее, выпучив глаза, и не могу в это поверить: она уже почти стоит у двери с ключом в руках и тут понимает, что собирается войти в чужой дом, где живет какая-то другая семья.
(ПОРТРЕТ: Мама-лунатик входит в чужую жизнь.)
– Где я голову забыла? – говорит она, усаживаясь обратно в машину. Это могло бы, да и должно было, выглядеть смешно, но это не так. Что-то не так. Я чувствую это всем скелетом, но не понимаю, в чем же дело. И мотор она не заводит. Мы молча стоим перед чужим домом, смотрим на океан, где солнце уже проложило свой сияющий путь к горизонту. Выглядит он так, будто по воде рассыпаны звезды, и мне хочется по нему пройтись. Совершенно отстойно, что по воде мог ходить только Иисус. Я собираюсь поделиться этим с мамой, но замечаю, что машина наполнилась самой густой и самой тяжелой тоской из возможных, и мама не моя. Я даже не замечал, что ей настолько грустно. Может, поэтому она не заметила и нашего с Джуд развода.
– Мам? – У меня внезапно пересохло горло, и выходит, как будто я каркаю.
– Все наладится, – быстро и тихо отвечает она и заводит машину. – Не переживай, родной.
Я вспоминаю все ужасные события, которые произошли, когда мне в последний раз сказали не переживать, но все равно киваю.
Конец света начинается с дождя.
Сначала смывает сентябрь, потом октябрь. К ноябрю даже папа уже держаться не может, а это говорит о том, что в доме льет так же, как и на улице. Повсюду расставлены кастрюли, горшки и ведра.
– Кто же знал, что пора менять крышу? – снова бурчит себе под нос папа, словно мантру.
(ПОРТРЕТ: Папа удерживает дом у себя на голове.) И это на фоне того, что он всегда заранее менял батарейки в фонарях и лампочки еще до того, как они перегорят: Надо быть готовым ко всему, сынок.
Хотя в результате длительных наблюдений я пришел к заключению, что на маму дождь не попадает. Я вижу, как она стоит на террасе и курит (обычно она не курит), как будто бы под невидимым зонтом, всегда с телефоном возле уха, она сама молчит, просто раскачивается из стороны в сторону и улыбается, словно в трубке играет музыка. Я вижу, как она напевает (обычно она не напевает) и перемещается по дому, и по улицам, и вверх по холму со звоном (обычно она не звенит) в этом своем новом цирковом наряде и с браслетами, она словно живет в собственных лучах солнца, в то время как все остальные вынуждены хвататься за мебель и стены, чтобы нас не смыло.
Я вижу ее за компьютером, когда она предположительно пишет книгу, но вместо этого мама смотрит в потолок, как будто на нем высыпали звезды.
Я вижу ее, и вижу, и вижу, но ее на самом деле не вижу.
К ней приходится обращаться по три раза, прежде чем она услышит. Когда я захожу в мамин кабинет, надо постучать по стене кулаком либо пнуть стул так, чтобы он пролетел по всей кухне, чтобы она хотя бы заметила, что тут кто-то есть.
Я вдруг начинаю волноваться, что как ее сюда занесло, так же может и унести.
Единственный способ вывести маму из такого состояния – это начать обсуждать мое портфолио для ШИКа, но поскольку мы с ней уже отобрали пять работ, которые я пишу маслом с мистером Грейди, то говорить уже практически не о чем до большой премьеры, а я к ней еще не готов. Я не хочу, чтобы она смотрела на картины до того, как они будут закончены. Но я уже близок. Я работаю над ними всю осень ежедневно во время обеденного перерыва и после уроков. Собеседования никакого не будет, поступление зависит практически всецело от представленных работ. Но после того, как я увидел набросок того скульптора, мне снова как заменили глаза. Теперь временами кажется, что я вижу звук, темно-зеленый воющий ветер, сильный малиновый стук дождя – и все эти цветозвуки кружат по моей комнате, пока я лежу в постели и думаю о Брайене. Когда я произношу его имя вслух: лазурь.
Что касается остальных новостей, с лета я вырос больше чем на восемь сантиметров. Если бы кто-то ко мне еще лез, я бы скинул его с планеты. Не вопрос. И голос у меня стал таким низким, что большая часть людей его даже не слышит. Но я им практически не пользуюсь, разве что иногда с Хезер. Мы с ней типа снова поладили, после того как ей начал нравиться какой-то другой мальчик. Пару раз я даже ходил бегать с ней и парой ее друзей из команды. Было ничего. Во время пробежки всем нормально, что ты молчишь.
Я превратился в очень тихого Кинг-Конга.
Но сегодня я очень обеспокоенный тихий Кинг-Конг. Я плетусь в гору со школы под проливным дождем, занятый единственной мыслью: что будет, когда Брайен вернется на рождественские каникулы и начнет проводить время с Джуд?
(АВТОПОРТРЕТ: Я пью тьму из собственных сложенных чашечкой ладоней.)
Я возвращаюсь домой, там, как обычно, никого нет. Джуд в последнее время дома подолгу вообще не бывает – она теперь после школы катается на доске под дождем с прочими говносерфингистами, а дома сидит за компом и чатится с Брайеном, он же Космонавт. Я еще пару раз видел их переписку. Один раз он пересказывал ей фильм, который мы ходили смотреть вместе, когда он схватил меня за руку! Меня чуть тут же не вырвало.
Иногда по ночам я пересаживаюсь к противоположной стене, но мне все равно хочется вырвать себе уши, чтобы не слышать очередных звонков входящих сообщений, заглушающих даже шум ее идиотской швейной машинки.
(ПОРТРЕТ: Сестра под гильотиной.)
Я тучей плыву по дому, с меня капает вода, я, как обычно, опрокидываю ведро возле спальни Джуд, чтобы грязная вода залила ее пушистый белый ковер, надеясь при этом, что там заведется плесень, а потом захожу к себе и, к собственному удивлению, вижу на кровати папу.
Я как-то даже не поеживаюсь. Почему-то он в последнее время меня особо не достает. Он как будто бы выпил какое-то зелье, ну, или я. Или это из-за того, что я стал выше. Или потому, что у нас обоих жопа по жизни. Мне кажется, он маму тоже перестал видеть.
– В шторм попал? – спрашивает он. – Я такие дожди впервые вижу. Пора тебе ковчег строить, да?
В школе тоже часто так шутят. Я не против. Мне библейский Ной нравится. Он дожил почти до 950 лет. И спасся с животными. И всю жизнь начал заново: с чистого листа и бесконечного множества тюбиков с краской. Блин, да он крутейший.
– Ага, в самый разгар, – говорю я, хватаю со стула полотенце и начинаю вытирать голову, ожидая неизбежного комментария по поводу длины моих волос, но его нет.
Вместо этого я слышу вот что:
– Ты вырастешь выше меня.
– Думаешь? – От этой мысли у меня немедленно улучшается настроение. Я буду занимать больше пространства в помещении, чем отец.
(ПОРТРЕТ, АВТОПОРТРЕТ: Мальчик перепрыгивает с континента на континент, держа на плечах своего папу.) Он кивает и вскидывает брови:
– Похоже на то, судя по тому, с какой скоростью ты растешь в последнее время. – Он начинает осматривать комнату, словно составляя опись того, что тут есть, как в музее, все плакаты один за одним – ими завешаны практически все стены и потолок, – а потом снова смотрит на меня и хлопает руками по собственным ногам. – Надо, наверное, поужинать. Пообщаться по-мужски.
Папа, видимо, заметил ужас на моем лице.
– Нет, никаких разговоров, – он рисует пальцами в воздухе кавычки, – "об этом". Клянусь. Просто поболтаем. Мне нужно mano a mano.
– Со мной? – спрашиваю я.
– А с кем же? – улыбается папа, и в его лице нет вообще ничего говняного. – Ты же мой сын.
Он встает и направляется к двери. А у меня голова кругом идет от того, как он это сказал: "Ты же мой сын". Я прямо начинаю это в себе чувствовать.
– Я пойду в пиджаке. – От костюма, наверное. – Хочешь тоже?
– Если ты считаешь нужным, – ошеломленно отвечаю я.
Кто же знал, что мое первое официальное свидание будет с отцом?
Но, надев пиджак – последний раз я ходил в нем на похороны бабушки Свитвайн, – я замечаю, что край рукава уже ближе к локтю, чем к запястью. Боже ж ты мой, я и впрямь Кинг-Конг! Я захожу в родительскую спальню, так и не сняв доказательства своего гигантского роста.
– Ха, – улыбается папа. Потом он открывает шкаф и достает темно-синий блейзер. – Подойдет, наверное, я в нем какой-то слишком домашний, – говорит он и похлопывает по пузу, которого у него нет.
Сняв пиджак, я надеваю блейзер. Сидит идеально. Я не могу сдержать улыбку.
– Я же говорил. Я бы с тобой уже даже бороться не рискнул, настолько ты крут.
Крут.
– А где мама? – уже на пути интересуюсь я.
– Вот именно.
Мы идем в ресторан на воде и садимся за столик возле окна. По стеклу текут реки дождя, искажая вид. Пальцы до боли хотят нарисовать эту картину. Мы едим стейки. Папа заказывает виски, потом еще, и разрешает мне сделать по маленькому глоточку. Еще мы оба берем десерт. Он не говорит ни о спорте, ни о дурацких фильмах, ни о том, как правильно загружать посудомойку, ни о своем нелепом джазе. Он говорит обо мне. Все это время. Рассказывает, что мама показывала ему какие-то из моих альбомов, он надеется, что я не против, и ему снесло крышу. Говорит, что страшно взволнован моим предстоящим поступлением в ШИК и что они будут идиотами, если меня не возьмут. Папа считает невероятным, что его единственный сын так талантлив, и он ждет не дождется, когда можно будет увидеть все мое портфолио целиком. Говорит, что очень мной гордится.
Я не вру.
– Мама считает, что вам обоим места гарантированы.
Я киваю, думая, что неправильно расслышал. По моим последним сведениям, Джуд поступать не собиралась. Наверное, не так услышал. Что ей подавать-то?
– Тебе очень повезло, – продолжает папа. – Мама так любит искусство. И это оказалось заразно, да? – Он улыбается, но я-то вижу, что на внутреннем лице улыбки нет. – Пора меняться?
Я с неохотой поднимаю свой шоколадный декаданс, готовясь взять взамен его тирамису.
– Нет, пожалуй, не стоит, – говорит он. – Возьмем еще по одному. Мы же не часто куда-то выбираемся.
На втором десерте я уже готовлюсь сказать, что паразиты с бактериями, которых он изучает, такие же крутые, как мамино искусство, но все же решаю, что это прозвучит жалко и фальшиво, поэтому просто ускоренно поедаю свое пирожное. И начинаю при этом фантазировать, как все вокруг думают: "Посмотрите, вот отец с сыном пришли вместе поужинать, разве не трогательно?"
И меня распирает от гордости. Папа и я. Мы теперь друзья. Приятели. Брателлы. Я в кои-то веки чувствую себя сверхъестественно хорошо – так давно этого не было! – настолько, что я начинаю болтать, чего не случалось с того дня, как уехал Брайен. Я рассказываю папе о ящерицах-василисках, о которых узнал только недавно, они так быстро передвигаются по поверхности воды, что могут пройти двадцать метров и не утонуть. Так что все же Иисус был не единственный.
А папа рассказывает, что сапсан во время пикирования достигает скорости триста километров в час. Я из вежливости изумленно вскидываю брови, но, привет, кто этого не знает?
Я говорю, что жираф съедает до тридцати пяти килограммов пищи в день, спит всего тридцать минут в сутки, и не только является самым высоким животным на земле, но у него еще и самый длинный хвост среди земноводных млекопитающих, а язык – полметра в длину.
А он рассказывает, что крошечных микроскопических тихоходок собираются отправить в космос, потому что они могут вынести диапазон температур от минус 165 до 150 градусов Цельсия и радиацию, в 1000 раз превышающую дозу, которая убьет человека, а еще их можно воскресить через десять лет после того, как они засохнут.
На миг меня охватывает желание перевернуть стол, ведь я не смогу рассказать Брайену о том, что в космос запустят тихоходок, но потом я выбираюсь из этого состояния, заставив папу гадать, какое из животных самое опасное для человека. После того как он перечислил основных подозреваемых: гиппопотамов, львов, крокодилов и так далее, я сразил его наповал. Это малярийный комар.
Мы так и продолжаем делиться фактами о животных, пока не приносят счет. Нам никогда раньше не бывало так классно вместе.
– Я и не знал, что тебе нравятся передачи о животных! – вырывается у меня, когда папа расплачивается.
– О чем это ты? Ты думаешь, почему ты их любишь? Мы с тобой только этим и занимались, когда ты был маленьким. Ты что, забыл?
Я. Забыл.
Я помню: "Ноа, мир таков, что ты в нем либо выплываешь, либо идешь ко дну". Я помню: "Веди себя так, будто ты крутой, и будешь крут". Я помню каждый втаптывающий сердце в грязь разочарованный, смущенный или недоумевающий взгляд. Я помню: "Если бы у тебя не было такого близнеца, как Джуд, я бы не сомневался, что ты появился в итоге партеногенеза". Помню "Сан-Франциско Форти Найнерс", "Майами Хит", "Сан-Франциско Джайентс", мировой чемпионат. А "Планеты животных" не помню.
Когда мы заезжаем в гараж, я вижу, что маминой машины еще нет. Папа вздыхает. Я тоже. Словно я его теперь ловлю.
– Мне вчера сон приснился, – начинает он, выключая мотор. И как будто не собирается выходить их тачки. Я тоже устраиваюсь поудобнее. Мы теперь настоящие друзья! – Мама шла по дому, и при этом все падало с полок и со стен: книги, картины, всякие безделушки, просто все. А мне оставалось лишь ходить за ней и пытаться вернуть все на места, как было.
– Получилось? – спрашиваю я. Папа смотрит на меня с удивлением, и я поясняю: – Удалось вернуть все на место?
– Не знаю, – пожимает плечами он. – Я потом проснулся. – Папа ведет пальцем по рулю. – Иногда кажется, что ты все понимаешь, видишь все, как оно есть, до самого основания, а потом становится ясно, что не ясно ни черта.
– Пап, я это очень хорошо понимаю, – отвечаю я, вспоминая свою историю с Брайеном.
– Да? Уже?
Я киваю.
– Наверное, нам еще о многом надо поговорить.
У меня в душе распускаются цветы. Неужели мы с папой можем общаться близко? Как настоящие отец и сын? Как могло бы быть все время, если бы я тогда спрыгнул с его плеча, как Джуд? Если бы я поплыл, а не пошел ко дну?
– Черт, где Ральф? Черт, где Ральф? – слышим мы, и оба чуть-чуть смеемся. А потом папа меня удивляет: – Как думаешь, сын, узнаем мы когда-нибудь, где этот Ральф?
– Надеюсь, – отвечаю я.
– И я тоже. – За этим следует уютное молчание, и я сижу, восхищаясь тем, каким сверхъестественно крутым бывает папа, но тут он спрашивает: – Ты все еще встречаешься с Хезер? – И подталкивает меня. – Она симпатичная. – И одобрительно сжимает мое плечо.
Вот это фигово.
– Типа того, – говорю я, а потом уже поубедительнее добавляю, ибо выбора нет: – Да, она моя девушка.
И он делает такое дурацкое лицо типа "ах ты хитрец".
– Сынок, нам надо бы с тобой поговорить, а? Тебе же уже четырнадцать. – Он треплет меня по голове, точно так же, как тот скульптор со своими учениками. И этот жест, слово "сынок", то, как он все время его повторяет… Да у меня и выбора не было насчет того, что сказать о Хезер.
Дома я сразу иду к себе, заметив, что Джуд мстительно вылила ведро воды мне на пол. Ну и ладно. Я бросаю в лужу полотенце и смотрю на настольные часы, на которых отображается не только время, но и число.
Ой.