Дон Делилло (р. 1936) - знаковая фигура в литературном мире. В 1985 г. его роман "Белый шум" был удостоен Национальной книжной премии США. В 2006 г. "Нью-Йорк таймс" включила произведения Делилло "Изнанка мира", "Весы" и "Белый шум" в список лучших американских книг, написанных за последние 25 лет.
Роман "Космополис" лег в основу сюжета одноименного фильма, главную роль в котором сыграл Роберт Паттинсон.
Содержание:
Год 2000-й - Апрельский день - Часть первая 1
Исповедь Бенно Левина - Ночь 8
Часть вторая 16
Исповедь Бенно Левина - Утро 22
Эрик Майкл Пэкер 26
Примечания 31
Дон Делилло
Космополис
Полу Остеру
Единицей обмена стала крыса.
Збигнев Херберт
Год 2000-й
Апрельский день
Часть первая
1
Сон теперь бежал его чаще - не единожды-дважды в неделю, а раза четыре, пять. Что он делал тогда? Долгих прогулок в развертке зари не предпринимал. Излюбленного друга, чтобы терзать звонками, у него нет. Да и что скажешь? Тут в молчании суть, не в словах.
Пытался убаюкивать себя чтением, но лишь просыпался больше. Читал науку и стихи. Ему нравилась скудная поэзия, точно размещенная в белом пространстве, шеренги штрихов, выстроенные по ранжиру алфавита, выжженные на бумаге. От поэзии он сознавал свое дыхание. Стихотворение обнажает миг для того, что обычно не готов замечать. Таков оттенок каждого стихотворения - по крайней мере, для него по ночам, все эти долгие недели, один вдох за другим, в комнате, что вращалась на верхушке трехэтажной квартиры.
Как-то ночью попробовал спать стоя в отсеке для медитаций, однако не обнаружилось в нем должного послушничества, не монах. Он превозмог сон и постепенно уравновесил его - в безлунном спокойствии, где всякая сила уравновешена другой. Кратчайшее облегчение, крохотная пауза в возне неуемных личностей.
На вопрос ответа не было. Он пробовал успокоительные и гипноз, но те его подсаживали, отправляли вовнутрь по тугим спиралям. Что ни действие, то призрак себя, неестественное. За самой блеклой мыслью тащилась суетливая тень. Что же он делал? К аналитику в высокое кожаное кресло не садился. С Фрейдом покончено, следом пойдет Эйнштейн. Ночью читал "Специальную теорию относительности" - по-английски и по-немецки, - но в итоге книгу отложил, а сам лег совсем неподвижно, стараясь собраться с силами и выговорить то единственное слово, от которого свет погаснет. Вокруг ничего нет. Только шум в голове, рассудок во времени.
Когда умрет, он ведь не кончится. Кончится мир вокруг.
Он стоял у окна и рассматривал грандиозную дневную зарю. Вид открывался на мосты, протоки и проливы, за ними дальние районы и умывальные пригороды, а дальше - толики суши и неба, которые иначе как глубокой далью и не назвать. Он не знал, чего ему хочется. На реке еще лежала тьма, полуночь, а над дымовыми трубами на другом берегу подрагивали пары пепла. Он представлял себе, что все шлюхи уже разбежались из-под фонарей на перекрестках, потряхивая утиными попками, а прочая деловая архаика только начинает копошиться, с рынков выезжают фуры с провизией, из экспедиций - фуры с газетами. По городу снуют хлебные фургоны да тачки из бедлама, отбившиеся от стай, выписывают зигзаги по проспектам, а из динамиков несется тяжкий грохот.
Зрелище благороднее некуда - мост через реку, за ним уже принимается реветь солнце.
Он смотрел, как сотня чаек не отстает от качкой баржи, идущей вниз по реке. Мощные у них сердца, крупные. Он знал это: непропорционально размерам тела. Некогда его интересовала анатомия птиц, и он освоил ее несметные подробности. У птиц полые кости. Невероятно, сколько всего он тогда выучил за полдня.
Поди пойми, чего ему хочется. И тут понял. Ему хочется подстричься.
Он еще немного постоял, глядя, как в свитке воздуха взмывает и трепещет одинокая чайка, повосхищался птицей, повдумывался в нее, стараясь ее познать и ощущая всем собой крепкое искреннее биенье алчного сердца помойной твари.
Надел костюм и галстук. Костюм скрадывал выпуклость перекачанной груди. Разминаться ему нравилось по ночам - тягать металлические штанги по салазкам, гнуться и качать пресс, стоически повторяя одно и то же, от чего съедались все дневные дрязги и натиски.
Прошел по квартире - сорок восемь комнат. Он так делал, если сомневался и унывал, - шагал мимо бассейна с дорожками, карточного салона, спортзала, мимо аквариума с акулой и кинозала. Остановился у загона с борзыми, поговорил с собаками. Потом зашел в пристройку, где отслеживались валюты и просматривались исследовательские отчеты.
Курс иены за ночь поднялся, против ожиданий.
Он вернулся в жилые апартаменты - уже медленно, задерживаясь в каждой комнате, впитывая все, что там есть, прозревая глубь, ухватывая всякую крупицу энергии, лучами и волнами.
Живопись - почти сплошь цветовые поля и геометрия, огромные холсты господствовали в комнатах, а в атрии, с его световым куполом, высокими белыми полотнами и фонтанной струйкой, нагнетали молитвенную тишь. В атрии висели напряжение и тревога - такая громоздящаяся пустота требует почтительной тишины, лишь в ней это пространство можно рассмотреть и прочувствовать как полагается, это мечеть тихих шагов и сизарей, что курлычут под сводами.
Ему нравились такие картины, на которые гости не знали, как смотреть. Белые полотна многим были неизвестны - мазки тонированной слизи наносились мастихином. Работа еще опаснее оттого, что не нова. В новом никакой опасности уже нет.
На лифте, где играл Сати, он спустился в вестибюль. У него асимметричная простата. Вышел наружу и пересек авеню, обернулся и посмотрел на дом, в котором живет. Он чувствовал себя смежным. В доме восемьдесят девять этажей, простое число в неприметном футляре дымчатого бронзоватого стекла. У них с домом общий край или граница - небоскреб и человек. Высота - девятьсот футов, высочайшее жилое здание на свете, банальный параллелепипед, примечательный лишь размером. В нем та пошлость, чья взаправдашняя грубость проявляется лишь со временем. Потому дом ему и нравился. Он любил стоять и смотреть на дом, когда ему бывало так же, как сейчас. А ему настороженно, сонно и незначительно.
От реки подуло вприпрыжку. Он вынул ручной органайзер и набил себе заметку об анахронизме самого слова "небоскреб". Ни одна из нынешних конструкций не должна носить такого имени. Оно целиком принадлежит былой душе, исполненной благоговения, тем стрельчатым башням, что были повествованием задолго до того, как он родился.
Сам ручной приборчик - объект, чья первоначальная культура уже почти исчезла. Надо выбросить, это он точно знал.
Башня внушила ему силу и глубину. Он знал, чего хочет - подстричься, - но еще немного постоял в воспаряющем уличном шуме, поизучал масштабы и массу башни. У ее поверхности одно достоинство - она бегло просматривает и преломляет свет реки и передразнивает приливы и отливы распахнутого неба. В ней чудятся характер и рефлексия. Он пробежал взглядом всю ее длину и ощутил связь с башней - они с ней делили одну поверхность и среду, которая вступала с этой поверхностью в контакт, причем с обеих сторон. Поверхность отъединяет то, что внутри, от того, что снаружи, а сама одному принадлежит не больше, чем другому. Он думал о поверхностях как-то раз в душе.
Надел темные очки. Затем перешел через дорогу обратно, к рядам белых лимузинов. Всего десять машин - пять у обочины Первой авеню прямо перед домом, еще пять на боковой улице, смотрят на запад. С первого взгляда все одинаковые. Ну, может, некоторые на фут-другой длиннее - все зависит от деталей растяжки и особых требований владельца.
Шоферы курили и общались на тротуаре - простоволосые, в темных костюмах, все бдительные, но это заметно лишь потом, когда у них вспыхивают глаза, они отбрасывают окурки и непринужденные позы, засекши объекты своего внимания.
Пока же они беседовали, некоторые с акцентами, другие на родных языках, - поджидая каждый своего инвестиционного банкира, застройщика, венчурного капиталиста, производителя ПО, владельца глобальных спутниковых и кабельных сетей, дисконтного брокера, клювастого медиамагната, главу государства в изгнании, сбежавшего из сокрушенного пейзажа глада и войны.
В скверике через дорогу стояли стилизованные железные деревца и бронзовые фонтаны, на дне всеми цветами радуги переливались разбросанные монетки. Мужчина в женской одежде выгуливал семерку элегантных собак.
Ему нравилось, что машины практически неотличимы друг от друга. Самому хотелось такой автомобиль, поскольку это платоническая копия, несмотря на размер, не обладающая собственной плотностью, скорее идея, нежели объект. Но он знал, что это не так. Такое он говорил, исключительно чтобы произвести впечатление, сам же не верил ни секунды. Секунду, то есть, верил, но едва-едва. Ему хотелось машину не только потому, что она чрезмерного размера, но потому, что она чрезмерна агрессивно, презрительно, метастатически - неохватный мутант, встающий на пути у любых доводов против себя.
Его начальник службы безопасности любил эту машину за ее обезличенность. Длинные белые лимузины давно стали самым незаметным транспортным средством в городе. Он теперь ждал на тротуаре - Торваль, лысый, шеи нет, казалось, голова у него отвинчивается на техобслуживание.
- Куда? - спросил он.
- Хочу подстричься.
- В городе президент.
- Нам до лампочки. Нам нужно подстричься. Нам надо на другой конец города.
- Пробки будут разговаривать с вами четверть-дюймами.
- Известное дело. О каком президенте речь?
- Соединенных Штатов. Все перегородят, - сообщил он. - Целые улицы сотрут с карты.
- Покажи мою машину, - сказал он начальнику.
Шофер придержал дверцу, изготовясь обежать машину сзади к своей двери, что в тридцати пяти футах. Где заканчивался ряд белых лимузинов - параллельно входу в Японское общество, - начинался другой: городских легковых, черных или сине-фиолетовых, и шоферы там ждали работников дипломатических миссий, делегатов, консулов и атташе в темных очках.
Торваль сел к шоферу впереди, где в приборную доску встроены компьютерные экраны, а внизу ветрового стекла - монитор ночного видения, производное инфракрасной камеры, вмонтированной в решетку радиатора.
В машине его ждал Шайнер - руководитель отдела технологических разработок, мелкий, с мальчишеским лицом. На Шайнера он больше не смотрел. Уже три года. Только посмотришь - и все ясно. Виден костный мозг в мензурке. На нем была линялая рубашка и джинсы, а сидел он, мастурбационно скрючившись.
- Так что мы узнали?
- Наша система надежна. Мы неприступны. Никаких вредоносных программ, - ответил Шайнер.
- И тем не менее.
- Эрик, нет. Мы все тесты прогнали. Никто систему не завешивает, нашими сайтами не манипулирует.
- И когда мы все это сделали?
- Вчера. В комплексе. Наша команда быстрого реагирования. Уязвимой точки входа нет. Наш страховщик провел анализ угроз. У нас буфер против атак.
- Повсюду.
- Да.
- Включая машину.
- Включая, абсолютно, да.
- Мою машину. Эту машину.
- Эрик, да, прошу тебя.
- Мы с тобой вместе со времен того паршивенького стартапа. Скажи мне еще раз, что тебе по-прежнему хватает выдержки на эту работу. Преданности.
- Эта машина. Твоя машина.
- Непреклонной воли. Потому что мне все время рассказывают про нашу легенду. Мы все молоды, умны, и воспитали нас волки. Однако репутация - явление нежное. Человек взлетает словом и падает слогом. Я знаю, что не у того спрашиваю.
- Что?
- Где вчера вечером была машина после того, как мы прогнали тесты?
- Не знаю.
- Куда по ночам вообще ездят все эти лимузины?
Шайнер уныло просел в глубины вопроса.
- Я знаю, что меняю тему. Мало сплю. Смотрю на книги и пью бренди. Но что происходит с вытянутыми лимузинами, которые целыми днями рыщут по неугомонному городу? Где они ночуют?
Машина застряла в пробке, не доехав до Второй авеню. Он сидел в клубном кресле в заднем конце салона, смотрел на батарею видеотерминальных устройств. На каждом экране - попурри данных, текучие знаки и хребты графиков, пульсируют многоцветные числа. Он впитывал материал пару долгих недвижных секунд, не обращая внимания на звуки речи, издававшиеся лакированными головами. Еще микроволновка и кардиомонитор. Он взглянул на скрытую камеру на вертлюге, и она глянула на него. Бывало, он держал это пространство руками, но теперь всё. Контекст почти бесконтактный. По слову его большинство систем включается, от одного взмаха руки пустеют мониторы.
Сбоку втиснулось такси, водитель жал на клаксон. Это разбудило сотню других клаксонов.
Шайнер поерзал на откидном сиденье у встроенного бара, лицом назад. Он цедил свежевыжатый апельсиновый сок через пластиковую соломинку, торчавшую из стакана под тупым углом. Между приемами жидкости он, похоже, что-то насвистывал в стебель соломинки.
Эрик спросил:
- Что?
Шайнер поднял голову.
- У тебя бывает иногда чувство, когда ты не знаешь, что происходит? - спросил он.
- Мне переспрашивать, что ты имеешь в виду?
Шайнер говорил в соломинку, словно она бортовое передающее устройство.
- Весь этот оптимизм, весь расцвет и парение. Все бац - и происходит. Одновременно то и это. Протягиваю руку - и что я чувствую? Я знаю, что каждые десять минут ты анализируешь тысячи разных вещей. Паттерны, коэффициенты, индексы, целые поля информации. Я обожаю информацию. Она у нас сладость и свет. Такое чудо, что ебтвоюмать. И для нас в мире есть смысл. Люди едят и спят под сенью того, что мы делаем. Но в то же время - что?
Повисла долгая пауза. Наконец он посмотрел на Шайнера. Что он ему сказал? Реплика не прозвучала направленно: остро и резко. Вообще-то ничего он и не сказал.
Они сидели в прибое клаксонов. Шум звучал так, что Эрику не хотелось его отменить. Тональность какой-то подлежащей боли, причитания столь древнего, что казалось первобытным. Ему представились оборванные шайки мужчин - церемонно ревут, ячейки общества учреждены ради убийства и поедания. Сырое мясо. Вот к чему этот зов, эта тяжкая нужда. Сегодня в кулере ехали напитки. Для микроволновки - ничего существенного.
Шайнер спросил:
- А мы по особому поводу в машине, а не в конторе?
- Откуда ты знаешь, что мы в машине, а не в конторе?
- Если я отвечу.
- На основании какого допущения?
- Я знаю, что отвечу полуумно, но главным образом - поверхностно и на некоем уровне, вероятно, неточно. И ты будешь меня жалеть за то, что я вообще родился.
- Мы в машине потому, что мне нужно подстричься.
- Позвал бы цирюльника в контору. Там и подстригся бы. Или в машину бы вызвал. Спустился, подстригся и вернулся в кабинет.
- У стрижки же что. Ассоциации. Календарь на стене. Повсюду зеркала. А тут кресла нет. Ничто не вращается, кроме камеры.
Он повернулся в кресле и посмотрел, как камера наблюдения повела его. Раньше его изображение было доступно почти все время, потоковое видео шло из машины по всему свету, из самолета, из кабинета, из отдельных точек в квартире. Но следовало блюсти безопасность, и теперь камера работала в замкнутой системе. На постоянной вахте перед тремя мониторами в кабинетике без окон - медсестра и два вооруженных охранника. Слово "контора" теперь устарело. У него нулевая насыщенность.
Он глянул сквозь одностороннее стекло слева. Не сразу понял, что знает женщину на заднем сиденье такси. Это его жена двадцатидвухдневной давности Элиза Шифрин - поэтесса, по праву крови наследующая сказочное банковское состояние европейских и мировых Шифринов.
Он кодировал слово Торвалю впереди. После чего вышел на дорогу и постучал в окно такси. Она ему улыбнулась, удивилась. Ей за двадцать - травленая тонкость черт и большие безыскусные глаза. В красоте ее присутствовало что-то отстраненное. Это интриговало, хотя, может, и нет. Голову на длинной тонкой шее она держала чуть вперед. Смеялась неожиданно - чуть утомленно и опытно, и еще ему нравилось, как она подносит палец к губам, когда ей хочется задуматься. А стихи у нее говно.
Она подвинулась, и он скользнул на сиденье рядом. Клаксоны утихли, вернулись к своим ритуальным циклам. Затем такси метнулось наискосок перекрестка, к точке чуть к западу от Второй авеню, а там наткнулось на следующий тупик; Торваль гнался по пятам.
- Где твоя машина?
- Мы ее, похоже, потеряли, - ответила она.
- Я бы тебя отвез.
- Не могла. Абсолютно. Я же знаю, ты по пути работаешь. А мне нравится в такси. С географией я никогда не дружила, к тому же я узнаю всякое, если расспрашиваю таксистов о том, откуда они.
- Они от ужаса и отчаяния.
- Вот именно. О странах, где неспокойно, узнаешь в здешних такси.
- Мы давно не виделись. Сегодня утром я тебя искал.
Он для убедительности снял темные очки. Она вгляделась в его лицо. Смотрела пристально, внимательно.
- У тебя глаза голубые, - сказала она.
Он взял ее за руку и поднес ладонь к лицу, нюхал, лизал. У сикха за рулем не хватало пальца. Эрик разглядел обрубок - внушительный, серьезная штука, телесная руина, в которой история и боль.
- Уже завтракала?
- Нет, - ответила она.
- Хорошо. Мне хочется чего-то плотного и жевательного.