Я не отрывала глаз от меню. Чизбургеры, котлеты из мидий, закуски ассорти.
- Если у вас закрыто, то зачем вы открыли дверь? - поинтересовалась я.
Мужчина ответил не сразу. Вначале он подошел и остановился напротив, опершись мускулистыми руками о стойку по обе стороны от меня.
- Мне кажется, тебе пора в школу, - сказал он.
- Мне восемнадцать лет, - ответила я, вздернув подбородок в точности так, как это делала Кэтрин Хепберн в старых черно-белых фильмах. - Я хотела узнать, нет ли у вас вакансии.
- Вакансии… - медленно повторил мужчина, как будто впервые услышал это слово. - Вакансии. - Он сощурился, и тут я заметила шрам, который показался мне похожим на колючую проволоку. Он извивался вдоль щеки и прятался где-то в складках шеи. - Тебе нужна работа.
- Ну да, - отозвалась я.
По выражению его глаз я поняла, что ему не нужна официантка, тем более такая неопытная, как я. Мне также было ясно, что и в судомойке он не нуждается.
Мужчина покачал головой.
- Для этого слишком рано, черт возьми. - Он поднял голову и уставился на меня. Я знала, что он видит перед собой тощую и растрепанную девчонку. - Мы открываемся в шесть тридцать, - добавил он.
Я могла бы уйти и вернуться на прохладную станцию метро, где провела последние несколько ночей, прислушиваясь к жалобным скрипкам уличных музыкантов и безумным выкрикам бездомных. Но вместо этого я взяла из папки с меню забрызганный жиром лист бумаги с перечнем вчерашних фирменных блюд. Обратная сторона оказалась чистой. Я извлекла из рюкзака черный маркер и принялась за единственное занятие, которое мне удавалось хорошо. Я нарисовала мужчину, который только что отказал мне в работе. Я рисовала его с натуры, поглядывая в ведущий из обеденного зала в кухню коридорчик. Мужчина снимал с полок огромные емкости с майонезом и мешки с мукой, и под их тяжестью его бицепсы скручивались в тугие узлы. Он явно торопился, и это я тоже изобразила. Наконец я быстрыми штрихами набросала его лицо.
Я откинулась назад, чтобы разглядеть рисунок. Над широким лбом мужчины я нарисовала очертания старой, но крепкой женщины с ссутуленными от непосильной работы и лишений плечами. У нее была кожа цвета контрабандного кофе, а спину рассекали воспоминания о старых шрамах, которые сплетались в уже совершенно отчетливый шрам на лице мужчины. Я не знала эту женщину и не понимала, почему она появилась на моем рисунке, который к тому же получился не самым лучшим образом. И все же это было нечто. Я положила бумагу на стойку и вышла за дверь. Ждать.
Я верила в то, что рисую очень хорошо еще прежде, чем у меня проявилась способность отображать на бумаге чужие тайны. Я просто знала это, как другие дети знают, что они хорошо играют в бейсбол. Сколько я себя помню, я всегда что-нибудь малевала. Отец рассказывал мне, что однажды, когда я была совсем маленькая, я взяла красный карандаш и провела одну непрерывную линию по стенам всего дома, пропустив только те места, где что-нибудь стояло, а также дверные проемы. Он сказал, что я сделала это просто так, развлечения ради.
Когда мне было пять лет, я прочитала в "Телегиде" объявление о конкурсе. Надо было нарисовать черепаху из мультика и прислать ее в редакцию. Победителю оплачивали обучение в художественной школе. Мои каракули увидела мама. Она сказала, что никогда не рано обеспечить себе место в колледже. Именно она отправила рисунок по указанному в объявлении адресу. Когда мы получили письмо, в котором меня поздравляли и предлагали поступление в Национальную художественную школу в местечке под названием Виксбург, мама схватила меня на руки и сказала, что нам привалила удача. Она заявила, что я, вне всякого сомнения, унаследовала ее талант, а за обедом гордо продемонстрировала письмо отцу. Он ласково улыбнулся и сказал, что они рассылают такие письма всем, кто готов выложить деньги за какую-то липовую школу. Мама выскочила из-за стола и закрылась в ванной. Тем не менее она повесила письмо на холодильник, рядом с рисунком, который я нарисовала пальцами. Письмо исчезло в тот день, когда она от нас уехала. Я всегда спрашивала себя, зачем оно ей понадобилось. Может, потому что она не могла забрать с собой меня?
В последнее время я очень много думала о маме. Гораздо больше, чем за все предыдущие годы. Отчасти это объяснялось тем, что я натворила перед тем, как уйти из дома, отчасти тем, что я ушла из дома. Я не знала, как к этому отнесся отец. Я спрашивала себя, сможет ли Господь, в которого он всегда непоколебимо верил, объяснить ему, почему его покидают близкие и любимые женщины.
Когда в шесть часов десять минут черный гигант появился в дверном проеме, полностью заполнив его своим могучим телом, я, честное слово, уже знала, каким будет результат. Он был явно встревожен и смотрел на меня, открыв рот. В одной руке он держал рисунок, а вторую протянул мне, помогая подняться на ноги.
- Завтрак начинается через двадцать минут, - сказал он. - Я так понимаю, ты не имеешь ни малейшего представления о том, как надо обслуживать столики?
Лайонел, так звали мужчину, привел меня в кухню и подал мне тарелку с гренками. Пока я ела, он представил меня посудомоечной машине, грилю и своему брату Лерою, шеф-повару заведения. Он не спрашивал меня, откуда я родом, и не говорил о зарплате, как будто мы уже обо всем договорились. Ни с того ни с сего он сообщил мне, что его прабабушку звали Мерси и что до гражданской войны она была рабыней в Джорджии. Именно ею была занята голова Лайонела на моем рисунке. Ресторанчик назвали в ее честь.
- А ты, наверное, ясновидящая, - закончил Лайонел, - потому что я никому и никогда о ней не рассказывал. Все эти умники, которые у нас обедают, уверены, что на вывеске ресторана красуется некое философское изречение. Потому и ходят.
Он ушел, а я задалась вопросом, почему белые люди называют своих детей такими именами, как Хоуп, Фейт и Пейшенс, которые они никогда не оправдывают, в то время как черные матери дают дочерям имена Мерси, Деливеранс, Салвейшен, и тем всю жизнь приходится смиренно нести свой крест.
Лайонел вернулся и протянул мне чистую и выглаженную розовую форму.
- Я не собираюсь с тобой спорить, если ты утверждаешь, что тебе восемнадцать лет, но выглядишь ты точно как школьница, - заметил он, окинув взглядом мой темно-синий свитер, гольфы и плиссированную юбку.
Он отвернулся, а я переоделась, использовав в качестве ширмы огромную морозилку из нержавеющий стали. Затем он показал мне, как пользоваться кассовым аппаратом и балансировать подносом, уставленным тарелками.
- Не знаю, зачем я это делаю, - пробормотал он, но тут в закусочной появился мой первый клиент.
Оглядываясь назад, я понимаю, что, конечно же, Николас должен был стать моим первым клиентом. Судьба любит такие шутки. Как бы там ни было, но именно он в это утро отворил дверь ресторанчика, явившись даже раньше двух постоянных официанток. Он сразу направился к дальнему от входа столику. Николас был таким высоким, что ему пришлось сложиться несколько раз, чтобы за него уместиться, после чего он немедленно развернул свежий номер "Глоуб". Газета приятно похрустывала и пахла свежей краской. Он не обращал на меня внимания все время, пока я наливала ему бесплатный кофе, и ничего не сказал даже после того, как я расплескала напиток на размещенную на третьей странице рекламу бостонского универмага "Филен". Когда я подошла за заказом, он, все так же не отрываясь от газеты, коротко бросил:
- Лайонел в курсе.
Когда я принесла ему тарелку, он кивнул. Когда ему захотелось еще кофе, он просто поднял чашку и не опускал до тех пор, пока я не подошла, чтобы ее наполнить. Он не оборачивался к двери, когда звон колокольчика возвестил вначале о появлении постоянных официанток Марвелы и Дорис, а затем еще семи человек, по очереди явившихся в закусочную за своим завтраком.
Поев, он аккуратно положил вилку и нож на край тарелки, что немедленно выдало в нем человека с хорошими манерами. Газету он свернул и оставил на столе. И только после этого первый раз посмотрел на меня. У него были самые светлые голубые глаза из всех, которые я когда-либо видела. Возможно, это объяснялось контрастом с его темными волосами, но мне показалось, что я смотрю сквозь него и вижу небо за его спиной.
- Послушай, Лайонел, - произнес он. - Разве ты не знаешь, что закон запрещает нанимать на работу детишек, пока они не выбрались из подгузников?
Он слегка улыбнулся, давая понять, что ничего не имеет против меня лично, и вышел за дверь.
Быть может, сказалось напряжение первого часа моей работы официанткой, быть может, все объяснялось недосыпанием… Одним словом, я почувствовала, что к моим глазам без всякой видимой причины подступают слезы. Я не имела права реветь в присутствии Дорис и Марвелы и ринулась убирать с его столика. В качестве чаевых он оставил десять центов. Десять вшивых центов. Многообещающее начало, ничего не скажешь. Я опустилась на потертое сиденье и потерла виски. "Не смей реветь!" - сказала я себе. Подняв голову, я увидела, что Лайонел повесил нарисованный мною портрет на кассовый аппарат. Собрав все силы, я встала и положила свои первые чаевые в карман. В моих ушах вдруг зазвучал резкий ирландский акцент отца и его любимая фраза: "Нет ничего постоянного, все может измениться в любую секунду".
***
Через неделю после самого ужасного дня в моей жизни я ушла из дома. Наверное, я с самого начала знала, что сделаю это. Я просто ожидала конца семестра. Я и сама не знаю, зачем мне это понадобилось. Успехами я похвастаться не могла. Последние три месяца мне было так плохо, что я ни на чем не могла сосредоточиться, а частые пропуски занятий не могли не сказаться на оценках. Скорее всего, я просто хотела убедиться в том, что могу закончить школу, если захочу. И я это сделала, пусть и с двумя D - по физике и религии. И я встала вместе с остальными одноклассниками, когда отец Дрэхер попросил нас подняться, я вместе с ними передвинула кисточку на шапочке справа налево, а затем поцеловала сестру Мари Маргарету и сестру Алтею и сказала им, что да, я собираюсь поступать в художественный колледж.
Это было почти правдой, учитывая, что на основании моих оценок школа дизайна в Род-Айленде уже приняла меня на первый курс. Но это случилось еще до того, как земля начала уходить у меня из-под ног. Я была уверена, что отец успел внести часть суммы за обучение в осеннем семестре. Я писала ему записку и спрашивала себя, вернут ли ему эти деньги.
Мой отец - изобретатель. За долгие годы он придумал множество интересных штуковин. К сожалению, ему частенько не везло, и он хоть немного, но опаздывал с изобретением. Взять хотя бы прищепку для галстука, снабженную свернутой в рулон пластиковой салфеткой. В обеденный перерыв эта салфетка разворачивалась и защищала костюм. Он назвал прищепку галстуком-аккуратистом и был уверен, что его ждет шумный успех. Однако оказалось, что нечто очень похожее уже ожидает регистрации в бюро патентов. То же самое произошло с незапотевающим зеркалом для ванной, непотопляемой цепочкой для ключей, соской-пустышкой с контейнером для жидких лекарств. Думая об отце, я всегда вспоминаю Белого Кролика и пытающуюся угнаться за ним Алису.
Отец родился в Ирландии и бóльшую часть жизни провел, пытаясь избавиться от соответствующих ярлыков. Ирландское происхождение его абсолютно не смущало. Скорее наоборот - он им гордился. Но он стыдился статуса ирландского иммигранта. Когда ему исполнилось восемнадцать, он переехал из Бриджпорта, ирландского района Чикаго, в небольшое предместье, населенное по большей части итальянцами. Он никогда не пил. Одно время он безуспешно пытался освоить носовой выговор обитателей Среднего Запада. Но что касается религии, то тут он был непреклонен. Он верил так пылко, как будто духовность текла у него в жилах, а не была принята разумом. Мне часто приходило в голову, что если бы не мама, то он стал бы священником.
Отец всегда верил в то, что Америка - это лишь временная остановка на его пути обратно в Ирландию, однако никогда не говорил, надолго ли он сюда прибыл. Родители привезли его в Чикаго, когда ему едва исполнилось пять лет. Но хотя он и вырос в городе, его память навсегда сохранила воспоминания о холмах графства Донегол. Мне очень хотелось знать, что он помнит на самом деле, а где начинается воображение. Тем не менее я всегда увлеченно слушала рассказы отца о родных местах. В тот год, когда от нас ушла мама, он научил меня читать, пользуясь простыми учебниками, основанными на ирландской мифологии. Пока другие дети читали о Берте и Эрни, Дике и Джейн, я знакомилась со знаменитым ирландским героем по имени Кухулин и его приключениями. Я прочитала о святом Патрике, избавившем остров от змей, о Донне, боге мертвых, указывавшем душам умерших путь в подземное царство, о василиске, от чьего зловонного смертоносного дыхания я пряталась под одеялом.
Больше всего отец любил рассказывать мне об Оссиане, сыне Финна Макула, легендарном воине и поэте, влюбившемся в Ниамх, дочь владыки морей. Несколько лет они жили в любви и согласии на прекрасном острове в океане, но Оссиан не мог забыть о своей родине. Как говаривал отец: "Ирландия у ирландцев в крови". Когда Оссиан сказал жене, что хочет вернуться домой, она одолжила ему волшебного коня и предостерегла, чтобы он ни в коем случае не спешивался, потому что в мире смертных прошло уже триста лет. Но Оссиан упал с коня и превратился в древнего старца. И все же его ожидал святой Патрик, распростерший ему свои объятия, точно так, как когда-нибудь ему предстояло распахнуть их для нашей троицы, а потом только для нас двоих - отца и меня.
После бегства мамы отец как мог старался сделать мою жизнь полноценной, а это означало церковно-приходскую школу и исповедь по субботам, а также изображение распятого на кресте Иисуса, подобно талисману висевшее на стене у меня над кроватью. Отец не замечал противоречий католицизма. Отец Дрэхер учил нас любить соседей, но не доверять евреям. Сестра Евангелина учила нас изгонять нечистые мысли, хотя нам было отлично известно, что, прежде чем уйти в монастырь, она в течение пятнадцати лет была любовницей женатого мужчины. Не говоря уже об исповеди, означавшей, что ты можешь делать все, что угодно, потому что, несколько раз прочитав молитву Богородице и "Отче наш", можно было вновь стать девственно чистым и безгрешным. Довольно долго я тоже в это верила, пока из первых рук не узнала, что некоторые события оставляют в душе неизгладимый след, смыть который не в силах ни одна молитва.
Любимым местом во всем Чикаго для меня оставалась папина мастерская. Здесь было пыльно и пахло древесными стружками и авиационным клеем, а также хранились сокровища вроде старых кофемолок, ржавых дверных петель и розовых хулахупов. Все вечера папа пропадал в подвале. Мне часто приходилось силой вытаскивать его оттуда, чтобы заставить хоть что-нибудь съесть. Порой мне казалось, что старшая в доме я, а не он. Он работал над своим самым последним изобретением, а я сидела на пахнущем плесенью зеленом диване и делала уроки.
В мастерской отец полностью преображался. Все его движения обретали кошачью грацию. Он подобно магу выуживал из воздуха какие-то колесики и шестеренки, и на моих глазах из них рождались всевозможные приспособления и безделушки. Если он и говорил о маме, то только в мастерской. Иногда он застывал, глядя вверх, на треснутый четырехугольник ближайшего окошка. На лицо отца падал свет, странным образом превращая его в глубокого старика, и я замирала и начинала считать годы, спрашивая себя, сколько же на самом деле прошло времени.
Отец так ни разу и не сказал мне: "Я знаю, что ты сделала". Он просто перестал со мной разговаривать. Вот тут мне все стало ясно. Он был явно встревожен и словно торопил время, чтобы я поскорее уехала в колледж. Я вспомнила слова одной из своих одноклассниц. Она говорила, что у девушки на лице написано, что у нее уже был секс. Быть может, это касалось и абортов? Что, если отец прочитал это у меня на лице?
После того, как это случилось, я ожидала ровно неделю, надеясь, что приближающийся выпускной вернет нам былое взаимопонимание. Но церемония далась отцу с большим трудом. Он меня так и не поздравил. Весь вечер он как потерянный бродил по нашему дому. В одиннадцать часов мы сели смотреть ежевечерний выпуск новостей. Главным сюжетом была история женщины, ударившей своего трехмесячного малыша по голове банкой консервов. Женщину забрали в психиатрическую клинику. Ее муж твердил, что он должен был это предвидеть.
Когда новости закончились, отец подошел к своему старому столу и извлек из верхнего ящика синюю бархатную коробочку. Я улыбнулась.
- Я думала, ты забыл, - сказала я.
Он покачал головой, настороженно всматриваясь в мое лицо. Я провела пальцами по бархату, надеясь увидеть внутри бриллианты или изумруды. Там оказались четки, искусно вырезанные из розового дерева.
- Я подумал, - тихо произнес он, - что они могут тебе пригодиться.
В ту ночь, собирая вещи, я сказала себе, что делаю это ради него. Я не хотела, чтобы он до конца жизни терзался из-за моих грехов. Я взяла с собой только самое необходимое и оделась в школьную форму, рассчитывая, что это поможет мне смешаться с толпой. С юридической точки зрения я не сбегала из дома. Мне уже исполнилось восемнадцать, и я могла делать все, что пожелаю.
Последние три часа в родительском доме я провела в мастерской, подбирая слова для прощальной записки. Я провела пальцами по его последнему изобретению. Это была поздравительная открытка. Когда ее открывали, она начинала напевать песенку, а стоило нажать на угол, и она надувалась, превращаясь в воздушный шар. Отец считал, что на эту открытку будет хороший спрос. Единственное, что его беспокоило, так это музыка. Он не знал, что случится с микрочипом, когда открытка превратится в шар.
- Я прихожу к выводу, - заметил он накануне вечером, - что то, что ты держишь в руках, уже ни во что не должно превращаться.
В итоге я просто написала: "Я тебя люблю. Прости. У меня все будет хорошо". Перечитав записку, я спросила себя, есть ли в этих словах хоть какой-то смысл. Было похоже, что я прошу прощения за то, что я его люблю. Или за то, что у меня все будет хорошо? В конце концов я бросила ручку. Я знала, что несу за него ответственность и рано или поздно мне придется сказать ему, где я нахожусь. Пока я и сама этого не знала. Наутро я отнесла четки в ломбард и за половину вырученной суммы купила билет на автобус, который должен был увезти меня как можно дальше от Чикаго. Я изо всех сил пыталась поверить в то, что меня здесь уже ничто не держит.