С началом нового дня ей нужно было сфокусировать изображение, совместить тело и мозг. Это давалось ей с трудом, как будто после ночного растворения и рассеивания своего "Я" ей было трудно себя собрать. Она была как актриса, которая должна "сделать себе лицо", подготовиться к встрече с новым днем.
Угольный карандаш был нужен ей не только для подкрашивания светлых бровей, но и для уравновешивания беспорядочной асимметрии. Макияж и пудра были нужны не просто для того, чтобы кожа казалась фарфоровой, не для сокрытия обычных неровных припухлостей после сна, но чтобы разгладить глубокие морщины, вызванные ночными кошмарами, убрать изъяны и шероховатость щек, стереть следы противоречий и конфликтов, нарушающих ясность черт лица, чистоту его форм.
Ей приходилось заново создавать свое лицо, разглаживать сведенные тревогой брови, разделять слипшиеся ресницы, смывать следы тайных внутренних слез, подправлять рот, как бы прорисовывая его на холсте, и возвращать ему обычную лучезарную улыбку.
За всей этой беспорядочностью в лице, прическе и одежде стоял внутренний хаос, готовый, как те тайные вулканы, что внезапно вспарывают аккуратные борозды мирно вспаханного поля, яростно вырваться наружу через первую попавшуюся щель.
Вот теперь из зеркала на нее смотрело румяное, ясноглазое, улыбающееся, гладкое лицо - красивое лицо. Самообладание и тщательный грим почти полностью скрыли следы тревоги. Теперь, когда она чувствовала себя готовой к встрече с новым днем, к ней вернулась ее природная красота, до того смятая, искаженная тревогой.
К подбору одежды она подходила так же, как к встрече нового дня, проникающего через закрытые окна и двери, - с учетом возможных внешних опасностей.
Убежденная, что отовсюду - и от вещей, и от людей - исходит опасность, она прикидывала, какое платье, какие туфли, какое пальто больше подойдут ее тревожному сердцу и телу? Ведь костюм - это тоже вызов, это дисциплина, это ловушка. Стоит в нее попасть, как сразу придется вести себя по-другому.
В конечном счете, она выбрала платье с дырочкой на рукаве. В последний раз она была в нем, когда стояла перед роскошным, безумно шикарным рестораном, не решаясь войти. И вместо того, чтобы честно признаться самой себе: "Я боюсь туда войти", она нашла отговорку: "Я не могу войти, потому что у меня на рукаве дырочка".
Она отобрала тот плащ, который показался ей наиболее защищающим, наиболее окутывающим.
А кроме того, в его покрое было нечто такое, что казалось ей присущим исключительно мужчине, - некий порыв, некая дерзость, некая уверенность в свободе, недоступные женщине.
Набрасывая плащ на плечи, она ярко представила себе дразнящую мулету тореадора, развевающийся стяг средневекового всадника, раздувающийся на ветру парус, забрало рыцаря, отправляющегося на бой.
Расстеленный плащ был ложем кочевников, развернутый - флагом авантюристов.
Теперь она была в костюме, более всего подходящем для полетов, битв, турниров.
Занавес ночной беззащитности поднимался, и на сцене появлялась героиня, которая была готова.
"Готова", - сказало зеркало, "Готова", - сказали туфли, "Готова", - сказал плащ.
Она стояла и разглядывала себя в зеркале. Да, одета она была отнюдь не для мирной или доверительной встречи с жизнью.
Выглянув из окна, она совсем не удивилась, увидев, что мужчина, накануне преследовавший ее, стоит на углу и притворяется, что читает газету.
В этом не было ничего удивительного. Материализовалось ощущение, преследовавшее ее многие годы. Ощущение того, будто некий посторонний Глаз постоянно наблюдает за нею.
Она пошла по 18-й стрит к реке. Шла неровной походкой, учащенно дыша, делая большие шаги и наклоняясь вперед, как жокей.
Вдоль улицы сплошными рядами тянулись гаражи для грузовиков. В это время суток тяжелые железные ворота то и дело раскрывались и тогда, загораживая собою солнце, оттуда выкатывались огромные машины. Их колеса были ростом с Сабину.
Грузовики выстраивались один за другим, и за ними уже нельзя было увидеть ни улицу, ни дома напротив. Справа от Сабины - целая стена рокочущих моторов и гигантские колеса, начинающие вращаться. А уже открываются ворота слева, и оттуда тоже медленно выкатываются все новые и новые грузовики, медленно приближаются, словно хотят ее поглотить. Надвигаются угрожающе, бесчеловечно, и их кабины расположены так высоко, что водителей даже не видно.
Сабина почувствовала, как все ее тело подбирается. От грохота она съеживалась, а грузовики, наоборот, все увеличивались, разрастались до чудовищных размеров, вращение их колес казалось неуправляемым. Сабина почувствовала себя ребенком, попавшим в жуткий мир страшных великанов. Она почувствовала, как беззащитны ее ноги, обутые в сандалии. Она почувствовала себя хрупкой и уязвимой. Ее охватил ужас, страх перед механизированным злом.
Сабина так остро ощущала в этот момент свою хрупкость, что даже испугалась, когда рядом с ней появилась и пошла с нею рядом какая-то женщина. Сабина глянула на нее, высокорослую, уверенную в себе, и сразу успокоилась. Хотя та тоже была в черном, в ее походке не было ни тени ужаса.
И вдруг женщина исчезла. Точно зеркало разбилось. Это Сабина встретилась с собой, со своей копией, которая появилась рядом с ее съежившимся от страха подлинным "Я", чтобы еще раз доказать несоответствие между ее ощущениями и внешней правдой.
Как уже много раз до того, Сабина опять почувствовала, сколь она мала и сколь велика опасность, но потом увидела в зеркале высокую, сильную, зрелую тридцатилетнюю женщину, готовую к тому, что ее окружает. Отражение в зеркале - то, чем она была теперь, ее образ, явленный миру. И в то же время ее потаенное внутреннее "Я" могло испытывать ужас перед колесом огромного грузовика.
Как всегда в моменты полного бессилия, в сознании Сабины всплыл образ ее мужа Алана. Наверное, этому воспоминанию способствовало само состояние ее слабости, внутреннего неравновесия, преувеличения страхов. Образ Алана возник как точка, зафиксированная в пространстве. Спокойное лицо. Спокойная манера поведения. Высокий, выделяющийся в толпе, он точно соответствовал ее представлению о его уникальности. Образ Алана возник у нее перед глазами как моментальный снимок. При этом ее тактильная память молчала, молчали и все другие чувства. Она видела его только глазами. Она не помнила его прикосновений, его голоса. Он, как фотография, навеки запечатлелся в ее сознании в характерной для него застывшей позе: очень спокойный, возвышающийся над людьми среднего роста и оттого слегка наклоняющий голову, словно в знак благословения. Она не могла представить его веселым, улыбающимся, беспечным или беззаботным. Он никогда не начинал разговор первым, не выказывал своих настроений, пристрастий, неприязни, он только ждал, как это делают исповедники, когда ему будут доверены слова или настроения других людей. Он играл роль пассивного слушателя, отражателя. Она не могла себе представить, чтобы он хотел чего-нибудь страстно (разве что ее прихода домой) или рассчитывал получить что-то для себя. Она носила при себе два его снимка: две ипостаси, дополняющие одна другую. На одной фотографии Алан был внимательным, ждущим, мудрым и отстраненным, на другой был погружен в медитацию, как сосредоточенный созерцатель.
И в любой ситуации, когда Сабину охватывала паника (как теперь во время этого обычного спуска по 18-й стрит), когда все ее тело сжималось от страха, перед глазами у нее возникали эти два образа Алана, а с ними и желание вернуться домой.
Она пешком вернулась в ту комнату, где проснулась сегодня утром. Вытащила из-под кровати чемодан и начала упаковывать вещи.
Кассир за конторкой отеля улыбнулся ей, когда она направилась к выходу. Улыбка, как показалось Сабине, содержала в себе вопрос, сомнение. Портье недоуменно смотрел на ее чемодан. Сабина подошла к нему и, запинаясь, спросила:
- Мой… муж оплатил счет?
- Ваш муж позаботился обо всем, - ответил портье.
Сабина вспыхнула. Она была готова сказать: "Что же вы тогда уставились на меня? Отчего на ваших лицах ирония?" Почему же саму ее так смутило слово "муж"?
Насмешливое отношение служащих гостиницы лишь усугубило ее чувство слабости и усталости. Чемодан в руке казался теперь гораздо тяжелее, чем был на самом деле. В таком состоянии потерянности всякий предмет становился ужасно тяжелым, любое помещение - гнетущим, любая задача - невыполнимой. А вдобавок ей еще стало казаться, что весь мир смотрит на нее с осуждением. Улыбка кассира представлялась ироничной, а пристальный взгляд портье - не слишком дружелюбным.
До Хейвена было всего два квартала, но ей это расстояние казалось огромным, почти непреодолимым препятствием. Поэтому она остановила такси и назвала адрес: "55-я авеню".
Водитель такси возмутился:
- Да вы что, сударыня, это же в двух кварталах отсюда! Вы такая крепкая, что и пешком дойдете.
И умчался.
Она медленно потащилась дальше. Дошла до нужного дома - роскошного, но без лифта. Здесь таких было много. И рядом никого, кто бы помог поднести чемодан. Подъем на второй этаж казался продолжением ночных кошмаров с их бесконечными лестницами. Она чувствовала, что на этот подъем уйдут ее последние силы.
Но теперь я в безопасности. Он сейчас спит. Он будет счастлив, что я пришла. Он там. Он обнимет меня. Он приютит меня. Мне не нужно будет больше бороться.
Еще не поднявшись на площадку последнего этажа, она увидела тоненький лучик света, выбивающийся из-под двери. По телу пробежала теплая волна радости: Он там. Он не спит.
Как будто все, что она до сих пор пережила, было тяжким испытанием, а теперь она пришла в укрытие, обитель счастья.
Я не понимаю, что заставляет меня покидать все это. Ведь это и есть счастье.
И как всегда, когда эта дверь открылась, ей показалось, что в комнате не произошло никаких изменений. Мебель стояла на прежних местах, свет был рассеянным, тихим, как в церкви.
Алан стоял у двери, и первое, что бросилось ей в глаза, - его улыбка. У него были очень крепкие, ровные зубы и длинный, узкий череп. Улыбка не позволяла рассмотреть его глаза, узкие, светло-карие, излучающие мягкий свет. У него была почти армейская выправка, но по причине слишком высокого роста ему приходилось все время наклонять голову, как бы под ее собственной тяжестью, а на самом деле для того, чтобы посмотреть на Сабину.
Он всегда встречал ее с нежностью, как бы предполагающей, что у Сабины всегда большие проблемы. Он автоматически бросался утешать и предлагать свою помощь. Манера, с которой он обнимал ее, и тон, которым он ее приветствовал, означали: "Сначала я должен тебя утешить и успокоить, прежде всего я должен склеить тебя заново, ведь этот внешний мир тебя совсем раздолбал".
В его присутствии, уже у самого порога, сразу снималось то странное, постоянное, почти болезненное напряжение, которое она испытывала вдали от него.
Он неторопливо взял ее чемодан и аккуратно поставил в стенной шкаф. В его движениях была какая-то центростремительность, ощущение безупречного подчинения закону всемирного тяготения. Его чувства и мысли вращались вокруг определенного центра, наподобие четко организованной планетарной системы.
К его ровному голосу, теплому и одновременно светлому, к его гармоничным манерам, в которых не бывало ничего резкого или грубого, к его мыслям, которые он взвешивал, прежде чем высказать, и даже к его вполне заурядной проницательности она испытывала такое сильное доверие, что готова была полностью подчиниться ему, полностью отдаться.
Доверившись, она прибилась к нему, благодарная и теплая.
Ясный, не похожий ни на кого, он отличался для нее от всех прочих мужчин. В потоке ее чувств он занимал свою, четко определенную позицию.
- Устала, Малышка? - спросил он. - Трудная была поездка? Все прошло успешно?
Он был всего на пять лет старше ее. Ему было только тридцать пять, но уже седые виски, и он говорил с ней отеческим тоном. Всегда ли он так говорил с ней? Она попыталась вспомнить его молодым, совсем молодым. Когда ей было двадцать, а ему двадцать пять. Но вырисовывался портрет, мало отличающийся от нынешнего. В двадцать пять он стоял перед ней точно так же, говорил точно так же и даже тогда называл ее "Малышкой".
Его ласковый голос, явное приятие и любовь так подействовали на нее, что у нее возникло искушение сказать: "Алан, я не актриса. И не было у меня никаких гастролей. Я вообще не уезжала из Нью-Йорка. Я все выдумала. Все это время я жила в отеле с…".
Она затаила дыхание. Как всегда, затаила дыхание, чтобы не сказать правду. Так было всегда, а не только сейчас с Аланом, и не только с любовником в гостиничном номере, когда тот начал расспрашивать ее про Алана. Ей пришлось затаить дыхание, чтобы утаить правду. Проявить себя настоящей актрисой, хотя таковой себя не считала, сыграть роль, которую она не признавала, описать путешествие, которого не совершала, вернуть образ той женщины, которая отсутствовала восемь дней, сделать все, чтобы с его губ не сошла улыбка, не испарились его доверчивость и счастье.
Короткая задержка дыхания позволила ей совершить это превращение. Теперь перед Аланом стояла актриса, заново проигрывающая прошедшие восемь дней.
- Поездка была изматывающая, но спектакль шел хорошо. Ты помнишь, как мне поначалу не нравилась эта роль. Но потом я вошла в образ мадам Бовари и уже на следующий вечер играла хорошо. Я даже усвоила ее особенный голос и жесты. Я полностью изменилась. Ты же знаешь, что от нервного напряжения голос становится выше и тоньше и появляется много ненужных жестов.
- Какая ты великолепная актриса! - воскликнул Алан. - Ты все еще играешь эту роль. Ты так вошла в роль этой женщины, что не можешь из нее выйти! Ты действительно делаешь много лишних жестов, и голос у тебя стал другим. Почему ты прикрываешь рот ладошкой? Боишься сказать то, что хочется сказать?
- Да, да, это жесты мадам Бовари! Но с этим пора кончать. Я ужасно устала, я так устала, но все никак не могу перестать… Не могу перестать быть ею.
- Я так хочу, чтобы ко мне вернулась моя прежняя Сабина.
И поскольку сам Алан сказал, что это была роль, из которой она не может выйти, поскольку он сказал, что перед ним не настоящая Сабина, не та Сабина, которую он любит, она вдруг начала чувствовать, что та женщина, которая оставила на восемь дней свой дом и провела это время с любовником в маленькой гостинице, которая была выбита из колеи неустойчивостью, непривычностью этой новой связи и испытывала от этого все растущее беспокойство, выражавшееся в лишних, ненужных движениях, хаотичных, как порывы ветра, как всплески волн, та женщина - на самом деле не она сама, а какая-то другая. Героиня, роль которой она играла на этих гастролях. Этим объяснялись и чемодан, и краткость, мимолетность этих восьми дней. Все, что случилось, не имело никакого отношения к самой Сабине, только к ее профессии актрисы. Она вернулась домой целая и невредимая и могла ответить преданностью на его преданность, доверием на его доверие, любить его как своего единственного - так же, как он любил ее.
- Я хочу, чтобы ко мне вернулась моя прежняя Сабина, а не эта женщина с новым, незнакомым жестом, закрывающая лицо, прикрывающая рот ладонью, словно она хочет сказать что-то, но не может или не должна говорить.
Он продолжал задавать вопросы. И когда, рассказав о своей роли, она была вынуждена описать город, гостиницу, других актеров, она почувствовала, как ее тайна заставляет сердце мучительно сжиматься, испытала невидимый прилив стыда, невидимый другим, но сжигающий ее, как лихорадка.
Теперь стыд стал ее одеянием, проник в ее жесты, смазал ее красоту, затуманил взор. Она воспринимала чувство стыда как утрату красоты, как отсутствие качества.
Каждая импровизация, вернее, каждая ложь, сочиняемая ею для Алана, сопровождалась не прямым ощущением этого стыда, а его подменой: стоило ей что-либо сказать, как она начинала ощущать себя голой, тусклой, немилой, нелюбимой, недостаточно красивой, недостойной чьей-либо любви.
За что он меня любит? И как долго еще будет любить меня? Он любит что-то, чем я не являюсь. Я недостаточно красивая, я плохая, я недостаточно хороша для него, он не должен любить меня, я этого не заслуживаю, мне стыдно, стыдно, стыдно за свою некрасивость, ведь есть столько совсем других женщин, женщин с сияющими лицами, светлыми глазами. Алан говорит, что у меня красивые глаза, но я-то их не вижу, по мне это просто лживые глаза, и рот у меня лживый, ведь всего несколько часов назад меня целовал другой… Он целует губы, которые целовал другой, целует глаза, которые восхищались другим… Стыд, стыд… стыд… Ложь. Ложь, все ложь… Вот он вешает так аккуратно мое платье, а ведь его ласкал и сдирал с меня другой, и был столь нетерпелив, что именно сдирал, срывал платье с меня… Я даже не успела сама раздеться! И вот теперь это самое платье Алан так любовно вешает… Разве смогу я забыть вчерашний день, забыть то головокружение, тот дикий порыв? Разве можно после этого вернуться домой, оставаться дома? Иногда я просто не способна выдержать эту быструю смену декораций, эти быстрые переходы, но и не могу переходить от одних отношений к другим плавно, гладко. От меня словно отрываются какие-то отдельные части и улетают куда-то. Я теряю что-то жизненно важное. Какая-то моя часть остается в том гостиничном номере, другая уходит прочь из этой гавани, третья спешит за другим, когда он вдет вдоль по улице один или, возможно, даже с кем-то. Любая может занять мое место рядом с ним, пока я здесь, и пусть это будет мне наказанием, точно так же, как любая другая может занять мое место здесь, когда я уйду. Я чувствую себя виновной в том, что оставляю каждого из них, я виновата в том, что каждый из них остается один, я виновата вдвойне, виновата перед обоими. Где бы я ни была, я всегда разорвана на части и не решаюсь собрать их воедино. Скорей бы я осмелилась соединить двух моих мужчин! Сейчас я здесь, где никто меня не тронет, где по крайней мере несколько дней я буду в безопасности, никто не обидит меня ни словом, ни жестом… Но я не присутствую здесь целиком, в этом укрытии прячется лишь одна моя половина. Что ж, Сабина, ты полностью провалилась как актриса. Тебе не нравились дисциплина, обыденность, монотонность, повторяемость, тебя выводило из себя любое напряженное усилие, и наконец-то ты получила роль, которую можно менять хоть каждый день, только затем, чтобы предотвратить горе другого человека. Умой свои лживые глаза, лживое лицо, надень ту одежду, которая оставалась дома, одежду, крещенную его, только его руками. Сыграй роль цельной женщины, ведь ты сама этого хотела, и хоть в этом ты не лжешь…
Алан никогда не мог понять, почему она, едва переступив порог дома, сразу хочет принять ванну, немедленно переодеться, смыть старый макияж.
Дело в том, что как только Сабина ощущала благостное настроение Алана, боль, вызванная ее смятением и раздвоением сознания, рассасывалась, а чувство стыда растворялось.
В такой миг она словно чувствует, что какая-то посторонняя сила заставляет ее быть именно такой женщиной, какой ему хочется ее видеть, какую он желает и сам создает. В этот миг она готова во всем, абсолютно во всем быть такой, какой он хочет. Она больше не чувствует вины за то, какой она так недавно была. В ее лице и теле, в ее манерах и голосе происходят изменения. И вот уже она становится той самой женщиной, которую любит Алан.