Крестьянин и тинейджер (Журнальный вариант) - Дмитриев Андрей Викторович 9 стр.


Гера невольно огляделся, ища поддержки. Но женщины, прервав свой шепот, глядели на него настороженно и недовольно, как если б это он нарушил их покой. Мужик в дальнем углу глядел на него неодобрительно. И спутница мужика, проснувшись, тоже глядела на него с тяжелым, сонным недоумением.

- Я просто думаю, не стоит разговаривать в кафе по телефону… или в других местах, где люди… Где все хотят спокойно посидеть, поговорить, подумать…

Парень нахмурился и переспросил:

- То есть нельзя, плеть, в кабаке поговорить по телефону?

- Наверно, можно… но не нужно, - поморщился Гера, ничего уже так не желая, как прекратить весь этот разговор.

- Кто ты такой, плеть, чтобы запрещать нам говорить по телефону?

- Я и не запрещаю, - отмахнулся Гера.

- А ты попробуй, запрети. И сразу тебе, йоптую, нечем будет запрещать… Не любишь, если говорят по телефону, сам и не говори.

- А я и не говорю.

- Вот и не говори, а нас учить, йоптоемать, не надо. Ты понял, плеть?

Гера устал:

- Я понял.

Все продолжали на него глядеть с недоброй укоризной. Он громко повторил:

- Я понял!

И в тот же миг его мобильный телефон, забившись, как подстреленный, на скатерти, выдал начало увертюры из "Севильского цирюльника". Гера в испуге глянул на дисплей, там высветилось: "Таня". Гера виновато обернулся. Парень глядел ему в глаза с усмешкой. Подруга парня, обернувшись, тоже глядела на него. "Цирюльник" все звучал с надрывом, но Гера не решался взять мобильник в руки. Взял наконец, с трудом сдержал себя, чтобы не побежать. Шел к выходу, мобильник верещал в горсти. Как только Гера оказался на крыльце, увертюра в телефоне смолкла, но продолжала клокотать, ликуя, в горле.

Пальцы дрожали; Гера нашел кнопку с зеленой меткой и дважды изо всех сил ее вдавил. Ждал ответа, и увертюра распирала его душу всей полнотой оркестра - оркестр в нем смолк, как только в телефоне сухо прозвучало:

- Аппарат абонента не отвечает или находится вне зоны действия сети.

- Плеть, плеть, плеть, плеть! - выкрикнул Гера в отчаянии.

Сел, вдруг устав, на цементное крыльцо, уставился в зигзаги трещин на асфальте, возненавидев себя с такой силой, что не сумел своей же ненависти вынести и поспешил возненавидеть парня с ключами. Подумал: "Убил бы гада" - и ощутил, как кто-то примостился рядом на цементе. Скосил в страхе глаза и успокоился: рядом был не этот парень, а мужчина из дальнего угла.

Мужчина пожевал мокрыми губами и спросил:

- Ты тот, который из Москвы?

- Да, - неохотно ответил Гера. - Откуда вы обо мне знаете?

- Все знают… Оттягиваешься?

- Немного.

- И мы немного, - сказал мужчина как бы с сожалением. - Приехали купить мясорубку, электрическую, давно хотели… В Селихнове простую мясорубку хрен где купишь, а электрическую и не увидишь никогда. Зашли немного оттянуться - и не купили мясорубку… И мясорубку не купили, и на автобус не успели.

- Вы из Селихнова? - спросил Гера.

- Я разве не сказал?.. Теперь автобус только утром. Теперь нам и тебе ночь на вокзале кантоваться.

- Надеюсь, без меня, - сказал Гера с тревогой.

- Пешком пойдешь?

- Да хоть бы и пешком.

- Пешком ты не дойдешь… - Мужчина уронил голову на грудь и замолчал надолго, засыпая. Потом очнулся и сказал: - Когда дойдешь, ты Панюкову своему скажи: я, может, у вас буду послезавтра или завтра. Я обещал смотреть его корову. Чего там у него с коровой?

- Корова как корова. Я и не знаю, что с коровой.

- Посмотрим, что с коровой… Ты успокой его, скажи: ветеринар все помнит хорошо и будет послезавтра… Он обо мне тебе рассказывал?

- Нет.

- Он обо мне не любит говорить, - как будто с сожалением, но и самодовольно произнес ветеринар. - Не любит-то не любит, а как корову надо посмотреть - сразу ко мне, к кому ж еще, и сразу забывает, что не любит…

За спиной лязгнула дверь, ветеринар и Гера обернулись. Спутница ветеринара стояла в дверях, раскинув полные руки и держась ими с двух сторон за дверную раму. Она дышала сипло и, задумавшись о чем-то, пыталась разглядеть что-то, ей одной известное, за дальним киоском, за грудой пустых темно-зеленых пластиковых ящиков, за темными, как ящики, кустами, но глаза ее, казалось, ничего перед собой не видели.

- Да тут я, Саня, тут я, ты не бойся, - сказал ветеринар, оперся горячей и мокрой ладонью о плечо Геры и, помедлив, встал с крыльца. - Чего ты испугалась? Ты ж знаешь, я же никуда не денусь.

Как Гера ни спешил, алая нить над озером, лопнув, исчезла в облаках и потускневшие ее обрывки истаяли в воде до того, как им была пройдена длинная набережная. К окраине Пытавина он выбрался, немного поплутав по темным улицам; знакомая черная тень ретранслятора помогла ему выйти на шоссе.

Гера шел в сплошной тьме, то и дело сбиваясь с асфальта на гравий обочины, рискуя упасть в придорожную яму. Невидимые сосны по краям дороги гудели на ветру, невидимые провода звенели над головой; воздух, схваченный ночной прохладой, с каждым шагом становился тверже, и все труднее было на ходу дышать. И ни один звук, хоть капельку похожий на далекий шум машины, не прорывался сквозь этот твердый воздух, сквозь этот лесной гуд, сквозь металлический звон в небе. Внезапно в глаза Геры ударили два узких, острых луча из двух огромных круглых фонарей. Лучи метнулись в сторону, и фонари погасли; в свете далеких фар, бившем из-за спины Геры, мелькнул и скрылся за границей света силуэт лисы: глаза этой лисы Гера и принял за фонари… Свет фар струился под ногами, и Гера обернулся. Машина близилась, уже шумела, свет ее фар уже слепил глаза; Гера встал на середине шоссе, расставил ноги и изо всех сил замахал руками. Машина ход не замедляла, Гера встревожился, но не спешил уйти с дороги. Машина с визгом затормозила прямо перед ним. Фары били в глаза; дверь кабины, открываясь, лязгнула; послышался насмешливый, знакомый голос:

- Опять ты? Ты от кого бежишь тут на ночь глядя?

Подавшись вперед, Гера узнал "газель" с крытым брезентом кузовом, узнал водителя, который днем привез его в Пытавино. Рядом с водителем в кабине сидели двое в галстуках; глядя перед собой, они не шелохнулись и не повернули к Гере головы. Гера ухватился руками за дверь:

- Я не бегу, я на автобус опоздал.

- Тебе обратно в Селихново? - спросил водитель.

- Нет, дальше, в Сагачи.

- Лезь в кузов. Там, вообще-то, под завязку. Не захотят пустить, зови меня - и сразу пустят.

…Чьи-то руки подхватили его, втянули под брезент, вглубь кузова, и Гера оказался сжатым с двух сторон горячими и жесткими плечами, твердыми ляжками, его колени больно уперлись в чьи-то невидимые острые колени. После холодного дыхания шоссе он едва не задохнулся в густой взвеси табачного перегара, запахов лука и испорченных зубов. Он никого не видел из людей, впечатанных друг в друга, лишь изредка, когда мимо "газели" проплывал редкий фонарь или по ней скользили отсветы придорожных окон, на миг врываясь под брезент сквозь щель над задним бортом, перед глазами Геры вспыхивали, прежде чем погаснуть, золотой зуб, глазной белок, канитель на тюбетейке, цепочка на темной шее, улыбка на смуглом лице.

Ехали молча, лишь иногда во тьме и тишине затепливался разговор на непонятном языке, чьи интонации были настолько непривычны, что невозможно было угадать, веселый это разговор или, напротив, перебранка, о пустяковом говорят эти невидимые люди или, напротив, говорят о сокровенном. Эти короткие, из двух-трех фраз, глухие разговоры обрывались так же внезапно, как начинались, и Гера, одуревая в духоте, вновь видел себя рядышком с Татьяной в любимом птичьем павильоне московского зоопарка. Птицы далеких стран, неведомых названий и расцветок, огромные и махонькие, с хохолками и без хохолков, с клювами длинными, как иглы, и короткими, как губы, сидят повсюду за сплошною сеткой, вцепившись в свои жердочки, насесты, веточки, молчат и дремлют в сумраке нагретого павильона, убаюканные непогодой за его стенами, равнодушные к снованию посетителей по другую сторону сетки, потом вдруг принимаются о чем-то тихо говорить, ворчать и бормотать, и снова замолкают, и вновь негромко гулят и курлычут, кто-то из них вдруг громко и протяжно вскрикивает - тут по всему пространству павильона вскипает суматошный свист, щебет, скрип и щелканье, хлопают крылья, летят, кружась и падая, перья на цементный пол, птицы бьются о сетку и, не в силах вырваться, вдруг важно затихают, рассаживаются кто куда и успокаиваются…

Гера прогнал сон, внезапно испугавшись, что никогда уже не выйдет из-под этого брезента, не расправит плечи, не разомнет ноги и не вдохнет воздуха; потом и вовсе приуныл, как только понял, что его тревога - отзвук тревоги за Татьяну; кто-то запел во тьме протяжно; на поющего прикрикнули гортанно, и пение оборвалось. "Газель" остановилась. Водитель заглянул под брезент, сказал:

- Ты где? Ты жив? Тебя не съели? А то слезай, приехали.

Отдав водителю двести рублей, Гера спустился с насыпи. Он шел к домам деревни, заранее решив, что не пойдет пускаться в объяснения с Панюковым - сразу пойдет к себе в избу и ляжет спать. Но в ней было темно, а в окнах Панюкова горел и манил свет.

Гера поднялся к Панюкову на крыльцо и толкнул дверь. В сенях было темно, из хлева тянуло хлебным кислым запахом и слышалось, как дышит и ворочается корова на соломе. Гера толкнул дверь в натопленный сруб и сразу же озяб: в угол от порога вела дорожка из кровавых пятен. В другом углу сидел на табуретке Панюков и дремал, уронив голову на грудь и опустив в таз голые красные ноги. Над тазом поднимался невысокий слабый пар. Очнувшись, Панюков поднял лицо, сказал:

- А, вот и ты… Всем, кому надо, дозвонился?

- Да, почти всем, - ответил Гера и настороженно сказал: - Тут кровь.

- Да, кровь, надо замыть, - согласился Панюков и пояснил: - Рашит мясо привез. Ты мою записку только отдал, и я думал, он нам завтра привезет или на днях, а он прямо сегодня все привез… Теперь у нас с тобой баранины, свинины и телятинки - полный холодильник. Боюсь, мы столько не съедим, испортится, так что ты ешь побольше… Он и розетку тебе поменял, можешь включать свой компьютер… Ты, если голоден, мяса пожарь, или я тебе пожарю, если не умеешь.

Гера подошел к холодильнику, открыл его. Гудящий старый "ЗИЛ" был забит полиэтиленовыми пакетами. Кровь из пакетов капала, разбрызгиваясь, на нижнюю стеклянную перегородку, под которой тоже было мясо.

- Нет, я есть не буду, - сказал Гера, закрывая холодильник. - Я устал, я лучше спать пойду. И вот что, - вспомнил он. - Меня человек один, ветеринар, просил тебе передать, что будет послезавтра или завтра.

- Зачем?

- Он говорил, что обещал твою корову посмотреть. Ты его просил, а он обещал… Ты разве не просил?

Панюков молчал, принюхиваясь. Потом спросил брезгливо:

- Ты это с ним пил?

- Нет, я один немного выпил.

- Ладно, иди спать, - кивнул устало Панюков и вдруг негромко, с неожиданной яростью произнес: - И никогда ты больше с ним не пей. Чтоб никогда. Ты меня понял?

После ухода Геры Панюков еще долго держал ноги в тазу. Пришлепывая ступнями, пошевеливая пальцами, он разгонял в нем круговые маленькие волны. Пристально глядя в них, гнал прочь любую мысль о ветеринаре, но мысль о нем, вместо того чтоб отцепиться, долго разматывалась в прошлое, пока не натянулась и не заныла, размотавшись до конца - до того теплого, словно вода в тазу, тоже июньского дня почти двадцатилетней давности.

Как раз в тот день Вову, вернувшегося в Сагачи, не взяли на работу, а Панюков решил уволиться и завести на пару с ним хозяйство.

Они шли из игонинской конторы, вслух обсуждая меж собой достоинства своих коров (еще не купленных) и урожаи с огорода (еще не вспаханного и не засаженного). И получаса не прошло, как Панюков впервые встретил Саню.

Заглянув в магазин, Вова с Панюковым увидели большую очередь за стиральным порошком. Они бы в магазин не сунулись, если бы там не продавали в этот день голландские безопасные лезвия в обертках цвета потускневшей позолоты, известные в ту пору в городах прочностью стали, мягкостью и чистотой бритья, в Селихнове же никому не нужные. Такое лезвие, всего лишь раз едва касаясь кожи, снимало мыло со щеки, и кожа оставалась гладкой, чистой и почти непотревоженной. И одного такого лезвия хватало на неделю, если им бриться каждый день, или на месяц, если им бриться по-селихновски. Вова вполне их оценил в своих скитаниях и вот теперь спешил к ним приохотить Панюкова. Кроме Вовы и Панюкова, их покупать никто не собирался, но пропустить без очереди Вову с Панюковым тоже никто не собирался. С час отстояв, Панюков приметил на изгибе очереди, почти в хвосте, ее, незнакомую рыжую девушку со стянутой мохеровым шнурком прической, и засмотрелся на нее, залюбовался ею, потом поймал ее взгляд. Округлым жестом поманил ее к себе и, не страшась матерных протестов очереди, пригласил ее встать впереди себя. Девушка помялась, подошла и встала.

Ее звали Саней. Она перебралась в Селихново из Хнова с дипломом зоотехника и справкой о распределении. Игонин был обязан по тогдашнему закону дать ей работу по специальности, даже оформил ее в штат, но допустить к работе и платить обещал лишь со временем, которое когда-нибудь настанет, - вот только не с чего ему было настать. Совхозное стадо было вырезано, фермы пусты, для зоотехника дел не осталось, как не осталось денег в кассе.

Вова и Панюков купили лезвия и пошли провожать Саню до дому. Панюков шел с нею рядышком, нес ее сумку, доверху набитую пачками стирального порошка "Лотос". Вова шел деликатно, чуть от них отстав, но и посвистывал, чтобы они о нем не забывали.

Саня жила у своей родной тетки Середкиной. Панюков Середкину знал мало: она почти не выходила из дому.

"У нее ноги отекли, и вены вздуло так, что они лопаются; уже давно, - печально пояснила Саня и спросила вежливо: - А вы как поживаете?"

"А мы хотим корову завести, а то и двух", - совсем не к месту сообщил ей Панюков.

"Может, и трех", - храбро добавил подоспевший к разговору Вова.

"Где вы достанете кормá? - удивилась Саня и рассказала: - Нас всех из Хнова вывозили на выездное заседание в Рогожку. Показывали нам машину инженера Кайгородова. Машина эта мелет сосенки и елки в зеленый мелкий фарш не хуже мясорубки. И этот фарш коровам будто бы полезен… Но я-то думаю, их просто нечем там кормить, одними елками осталось, или их всех - под нож, как здесь, в Селихнове Чем вы их будете кормить?" - снова она спросила, уже без удивления, но с беспокойством. И Панюкова это тронуло.

"Мы будем сеном запасаться", - взволнованно ответил он.

Приехав в другой раз в Селихново - просить у Игонина взаймы на покупку трех коров (тот, выслушав внимательно, не отказал), Панюков отважился зайти и постучаться в душный дом Середкиной.

Саня была рада отдохнуть от тетки и побыть на воздухе. Они пошли вдаль, в сторону дымчатой стены леса за полями. Панюков спросил у Сани на ходу, как нужно правильно доить коров. Саня с готовностью предупредила: прежде чем начать доить, надо сперва как следует вымыть руки с мылом, надеть чистый халат, подвязать корове хвост, промыть ей вымя теплой водой, потом - массировать соски у основания, пока те не набухнут. Сказав: "Вот ты представь, смотри сюда", - Саня огладила перед собой воображаемое коровье вымя - округло, широко, как если б оно было, как арбуз, огромным. Захватила пальцами воображаемые коровьи соски и начала их осторожно, ласково массировать, чтоб вызвать припуск молока, потом победно посмотрела на Панюкова. Испуг в его глазах Саню огорчил. Она опустила руки и пообещала: "Когда у вас появятся коровы, я к вам приеду, только позовите, и научу, как нужно правильно доить… Я пока лучше расскажу, если ты хочешь, как нужно правильно с коровой поступать, если корова, например, брухается…"

"Брухается - что значит?" - растерялся Панюков.

"Брухается - по-нашему, бодается", - сказала Саня и стала важно растолковывать, как нужно этакой брухливой твари кожу над любым задним коленом оттянуть, а оттянувши, посильней перехватить шнурком, чтобы ей было чуть-чуть больно и чтобы эта маленькая боль заставила ее забыть желание кого-нибудь брухнуть… А еще можно, например, резинку от велосипедной камеры, щель в ней прорезав, корове на ухо надеть, чтобы резинка ухо сжала и сделала немного больно, а всего лучше не лениться - чаще почесывать ей лоб промеж рогов: корова от таких почесываний всегда бывает доброй и ей брухаться не приходит даже в голову.

Слушая Саню, Панюков старался не глядеть на медно-рыжий завиток ее волос, который, выскочив из стянутой прически, при каждом ее шаге развивался и свивался на розовой, в быстрых веснушках шее; он даже начал терять нить ее рассказа о том, как следует кормить коров после отела, и вынужден был перебить: "Не понял, извини: картошку им давать сырой или вареной?"

"Можно сырой, можно вареной, - терпеливо повторила Саня, но и предупредила: - Если сырой, то надо мелко-мелко порубить, а свеклу и турнепс можно давать и целиком. Но ты запомни и своему другу передай: давать им сразу свеклу и картошку категорически нельзя. Категорически, запомнил?"

"Категорически", - негромко повторил за Саней Панюков.

Они успели далеко пройти по терпко пахнущим полям, сквозь цепкое, упругое, полное ос, мух и шмелиного нытья цветастое густое разнотравье, из которого вдруг да и выглядывал и тускловатый ржаной колос; лес впереди уже был не сплошной стеной, но скопищем отдельных елей, сосен и берез, и слышно было его прелое и острое дыхание… Саня внезапно остановилась и спросила Панюкова, из-за чего такого изумительного пришлось ему тогда выстаивать большую очередь и неужели трудно обходиться отечественными лезвиями или, например, электробритвой?

"У меня кожа на лице очень нежная, - ответил Сане Панюков, - после наших лезвий или же электробритвы она вся сразу покрывается цыпками и очень долго жжется, как от кипятка. А после лезвия голландского ей - ничего, даже приятно, словно ладошкой провели…"

Саня провела ладошкой по его лицу и сказала: "Правда, нежная".

Лес весь был перед ними; тропинка в лес была видна немного слева, всего лишь в трех шагах, за влажными кустами ежевики, и тихий шум его звал к себе, и дятла стук манил, и окликали голоса птиц, но Панюков и Саня, оробев, в лес не пошли и повернули вспять, в поля, к Селихнову.

Когда прощались у ее порога под недовольным взглядом тетки из окна, Саня спросила: "Ты когда опять ко мне приедешь?"

Панюков приехал вновь через неделю, потом и на четвертый день, потом на третий, стал приезжать и через день, и всякий раз вел Саню по тугой траве к далекой стене леса, прозрачно-сизой, будто дым, в ясные дни и темно-бурой, как гранит, в дождливые. Дождь никогда помехой не был, наоборот, им нравилось мгновенно вымокнуть до нитки, потом идти сквозь дождь, не видя ничего перед собой, ступая, будто по болоту, по взбухшей от воды траве и ни о чем не разговаривая, поскольку шум дождя был интереснее любого разговора. В лесу дождь шумел иначе, чем в полях: гулко и дробно, как по огромной крыше, под которой хорошо бы и укрыться, но Панюков и Саня не решались войти в лес.

И даже в зной, когда горячий воздух полупрозрачной слюдяной волной вздымался к небу, в лес, обещающий прохладу, они не заходили; немного отдыхали на его краю в вялой тени кустарника и, не сговариваясь, шли назад через поля.

А Вова всюду рыскал в поисках коров, причем хороших, и чтоб купить их дешево и без обмана.

Назад Дальше