Иерусалим - Денис Соболев


Эта книга написана о современном Иерусалиме (и в ней много чисто иерусалимских деталей), но все же, говоря о Городе. Денис Соболев стремится сказать, в первую очередь, нечто общее о существовании человека в современном мире.

В романе семь рассказчиков (по числу глав). Каждый из них многое понимает, но многое проходит и мимо него, как и мимо любого из нас; от читателя потребуется внимательный и чуть критический взгляд. Стиль их повествований меняется в зависимости от тех форм опыта, о которых идет речь. В вертикальном плане смысл книги раскрывается на нескольких уровнях, которые можно определить как психологический, исторический, символический, культурологический и мистический. В этом смысле легко провести параллель между книгой Соболева и традиционной еврейской и христианской герменевтикой. Впрочем, смысл романа не находится ни на одном из этих уровней. Этот смысл раскрывается в их диалоге, взаимном противостоянии и неразделимости. Остальное роман должен объяснить сам.

Содержание:

  • ОТ ИЗДАТЕЛЯ 1

  • ЛАКЕДЕМ 1

  • САМБАТИОН 8

  • ДВИНА 21

  • ОРВИЕТТА 33

  • АЗАЭЛЬ 47

  • КВЕСТ НОМЕР 6 62

  • ДЕРЕВО И ПАЛЕСТИНА 75

  • Примечания 90

Денис Соболев
Иерусалим

"Иерусалим" - роман удивительный, сотканный, подобно одноименному городу, из древних теней, ностальгии по несбывшемуся, размышлений о жизни и непоправимых поступков. Да, еще из молчанья и темноты, потому что этот город-роман растет и поднимается в темноте и молчании, как невидимо и неслышно приближающаяся волна. То ли это нас уносит история, то ли судьба, - не так уж важно, мы все равно покорно повинуемся загадочному зову. После этого романа становится до ужаса понятно, что нельзя жить нигде, кроме этого города, но и в нем жить, увы, в здравом уме невозможно.

Рафаил Нудельман ,

писатель, критик и переводчик,

автор бестселлера "Загадки, тайны и коды Библии"

Сложная, но мастерски выстроенная литературная конструкция, в которой картины и ситуации реально-вымышленной жизни подсвечены тревожным мерцанием потаенных смыслов и отблесками экзистенциальных драм…

Марк Амусин ,

критик, литературовед,

главный редактор журнала "Время искать"

Говоря о прозе Дениса Соболева, я не смог бы обойтись без таких чуть ли не взаимоисключающих определений, как традиционная и современная, интеллектуальная и художественная, иерусалимская и ленинградская, основательная и поэтическая. Редкостный, если не уникальный набор качеств, что и отличает настоящего писателя.

Игорь Бяльский ,

поэт,

главный редактор "Иерусалимского журнала"

ОТ ИЗДАТЕЛЯ

Эта книга написана о современном Иерусалиме (и в ней много чисто иерусалимских деталей), но все же, говоря о Городе, Денис Соболев стремится сказать, в первую очередь нечто общее о существовании человека в современном мире.

Он часто писал, что истина - любая истина, но, в наибольшей степени, истина существования в его историчности и конечности - невыразима в терминах одной господствующей речи или одного сознания. Скорее она раскрывается, высвечивается, на пересечении между взглядами.

Именно поэтому в романе семь рассказчиков (по числу глав). Каждый из них многое понимает, но многое проходит и мимо него, как и мимо любого из нас; от читателя потребуется внимательный и чуть критический взгляд. Стиль их повествований меняется в зависимости от тех форм опыта, о которых идет речь.

Символический план имеет не меньшее значение, чем реалистический.

В вертикальном плане смысл книги раскрывается на нескольких уровнях, которые можно определить как психологический, исторический, символический, культурологический и мистический. В этом смысле легко провести параллель между книгой Соболева и традиционной еврейской и христианской герменевтикой.

Первый уровень повествования - его можно было бы назвать психологическим - это уровень личного бытия в его субъективности. Любовь и отчуждение, вера и самообман, одиночество и предстояние языкам власти, опустошенность и полнота мироздания, поиски пространств личной свободы, счастье и смерть - это темы, возвращающиеся раз за разом.

Впрочем, пласт личного существования погружен в контекст коллективного бытия. Это, в первую очередь, Иерусалим на излете второго тысячелетия (и, следует добавить, на излете третьего тысячелетия его истории): мир, где сочленение и противостояние духовного и исторического проявляется с особой рельефностью. Старый город, мрачные ультраортодоксальные кварталы; цветущие холмы на западе от города, Иудейская пустыня на востоке.

В этом городе сложная символика, мистические персонажи и архетипические образы, пришедшие из еврейской истории, соединяющие преходящее с вечным, соседствуют с корыстью и лицемерием, политической демагогией, малолетней проституцией, случайным сексом, наркотиками, ролевыми играми, ночными клубами и, наконец, а может и в первую очередь войной. Но именно в своем столкновении они и высвечивают друг друга.

Третий пласт - это пласт комментария к основным литературным и философским темам прошедшего века, основным способам видения и описания мира. Каждый из семи рассказчиков - обычно бессознательно - воспроизводит в своем видении многие мыслительные и стилевые ходы, бывшие столь важными для двадцатого века, и их столкновение с существованием в его данности позволяет лучше увидеть их силу, ограниченность и уязвимость.

И последний, и возможно самый важный, смысловой слой - это пласт, который, за неимением лучшего слова, можно было бы назвать мистическим, если бы философский скептицизм не занимал в книге столь центрального места. Это тот уровень, на котором человеческое существование в его ограниченности, конечности и несвободе оказывается перед мерцающей истиной мироздания в ее недостижимости, иллюзорности и ускользании.

Впрочем, смысл романа не находится ни на одном из этих уровней. Этот смысл раскрывается в их диалоге, взаимном противостоянии и неразделимости.

Вот, пожалуй, и все. Остальное роман должен объяснить сам.

Они говорят, что сова была дочерью пекаря.

Господи, мы знаем, что мы есть,

но мы не знаем, чем мы могли бы быть.

Уильям Шекспир

Мои предложения служат прояснению:

тот, кто поймет меня… в конечном счете,

признает, что они бессмысленны.

Ему нужно преодолеть эти предложения,

тогда он правильно увидит мир.

О чем невозможно говорить,

о том следует молчать.

Людвиг Витгенштейн

ЛАКЕДЕМ

Я спрашиваю, что есть природа, сладострастие, круг, субстанция. Вопрос выражен словами, и в словах же дается ответ: "Камень есть тело".

Мишель де Монтень

Когда я спрашиваю, чем является для меня память об Исааке Лакедеме, я знаю, что ответа у меня нет. Именем, местом, окружавшими его вещами, звуком или тишиной? Да, именем; но именем, говорящим о других именах, и любое из них вызывает в моей памяти все остальные; страной имени; страной имен. Местом? Но это место - город с его переулками, дворами, долинами и подземельями. Я говорю - окружающими его вещами, понимая, что это не так. Звуком - но этого звука больше нет; а если тишиной, то тишиной чего?

Исааку Лакедему принадлежала антикварная лавка в одном из переулков Эмек Рефаим. Большая комната с узкими окнами и нависающими балками, темными статуэтками, подсвечниками и керосиновыми лампами. На низких этажерках были расставлены кубки, кувшины, шандалы, канделябры, меноры; в чуть наклоненных стеклянных витринах лежали старые кремневые пистолеты, длинные боевые ножи, столовая утварь. Вдоль стен в темно-красных шкафах под старину - впрочем, старину неопределенную и сочетающую ампир со странным подобием модерна - были выставлены всевозможные редкости, призванные привлечь внимание американских туристов: подсвечники восемнадцатого века, монеты времен Тита, кусочки амфор, фрагменты византийских мозаик. В правом углу комнаты у самого окна стоял стол Лакедема с огромной чугунной лампой.

Когда я приходил, Лакедем задвигал засов на массивной входной двери, со скрипом поворачивал ключ и, довольно квохтая, провожал меня в свой "кабинет" - длинную узкую комнату позади лавки. Здесь всегда царила полутьма, пахло красным вином и медленно гниющим деревом; углы комнаты украшали гигантские паучьи неводы. Лакедем открывал резные дверцы высокого коричневого шкафа, перекошенные от времени, скрипевшие разболтанными ржавыми петлями и прочертившие на каменном полу тонкие линии - контуры ежедневного движения своих медленно оседающих краев. Убирая вечно стоявшую на столе полупустую бутылку вина, отбрасывающую на непокрытый дубовый стол темно-кровавую тень, он доставал высокие чуть матовые стаканы и бутылку сухого, которое покупал специально для меня. Мы садились, разливали вино по стаканам и молча пили. Даже в хорошую погоду узкое зарешеченное окно его "кабинета" почти не пропускало света: тонкая белая полоса падала на край стола, резные облупившиеся ножки кресел, неровные сбитые камни пола. Вечером же и в дождь (а я часто приходил к нему по вечерам) матовый свет окна в дальнем углу комнаты оставался лишь странным знаком своего присутствия, размывая контуры стола.

Несмотря на то, что к большей части своих редкостей Лакедем был вполне равнодушен, в его чудовищных, уходящих под покрытый копотью потолок шкафах хранились вещи, к которым он относился со странной нежностью. Среди них мне запомнились два черненых серебряных кубка с готическими инициалами "Ж. К." и кувшин, исполненный в той же манере, с дарственной надписью некоему Жозефу Картафилу. По всей видимости, инициалы на кубках были его же. Те же инициалы я заметил на высоком аляповатом шандале. Справа от входа в "кабинет" в тайнике, сделанном в стене, за стоявшим в коридоре дубовым сундуком Лакедем хранил предмет, который, как мне казалось, был ему особенно дорог. Во время одного из моих поздних визитов Лакедем сказал, что хотел бы показать мне довольно любопытную вещь. Приподняв резные панели с изображением выпуклых гроздьев винограда, оплетенных лозою, и откинув крышку сундука, Лакедем вынул из стены один из камней, за которым лежал массивный старинный нож с прямой крестовиной и великолепной изумрудной инкрустацией. Нож был темный, на мой взгляд, непропорционально большой, и в полутьме казался несколько бесформенным, но его древность, или, точнее, ее отзвук в моем воображении, отпечаталась в моей памяти. На его ножнах было выбито, что он является даром Николо Д’Эсте некому Эспера Диосу.

Впрочем, большая часть тех вещей, которые я видел у Лакедема, была безымянной. И, тем не менее, их безымянность казалась мне сомнительной, как если бы они хранили имена владельцев или, по крайней мере, дарителей где-то в недоступной мне глубине; так, на внутренней стороне шкатулки восемнадцатого века я обнаружил посвящение и несколько слов на испанском, обращенных все к тому же Эспера Диосу. Это открытие поначалу поставило меня в тупик; оно означало, что надпись на кинжале, относящаяся к гораздо более ранним временам, явно является поддельной. Впрочем, по прошествии некоторого времени я пришел к выводу, что Лакедем, по всей вероятности, купил семейную коллекцию некоего рода Диос, в котором одни и те же имена на протяжении веков переходили из поколения в поколение. Еще одним именем, которое встречалось особенно часто, было имя Иоанн Бутадеус.

Я никогда не спрашивал Лакедема о том, кем были эти люди, так же как не спрашивал его почти ни о чем. Как-то, придя к Лакедему, я обнаружил входную дверь закрытой и записку, в которой он просил меня постучать в окно справа от входа. Я постучал. Через несколько минут Лакедем открыл дверь, сказав, что неожиданно заболел. Выглядел он действительно плохо. Я ответил ему, что зайду в другой раз, но он уговорил меня войти, попросив разрешения провести меня к себе в спальню. Мы прошли через лавку, свернули в кабинет и, пройдя его насквозь, оказались в маленьком темном холле с высокими книжными полками по стенам. Повернув направо еще раз, Лакедем открыл низкую дверь и пропустил меня вперед.

В спальне Лакедема горел свет от изогнутого бронзового бра у изножья кровати. Комната, в которой я никогда не был, выглядела маленькой и неуютной: глухой красноватый свет бра падал на массивные скрещенные балки потолка, гипсы высоко на стенах, чьи изображения, не различимые в полутьме, казались выпуклыми, медленно оживающими иероглифами, две картины с густой сетью трещин на масле и пушистым слоем пыли, покрывавшим их золоченые рамы, уткнувшийся в потолок книжный шкаф с открытыми полками, встроенный в глубокую нишу на наружной стене. Беспомощно прижимаясь к массивным переплетам книг, на его полках стояли всевозможные вещицы: шкатулка из слоновой кости, опутанная тонким и вычурным кружевом резьбы, странная кукла с облупившимся фарфоровым личиком и торчащими в разные стороны пакляными лохмами, китайские вазоны, чья голубоватая желтизна просвечивала даже сквозь горький полумрак комнаты; странные африканские маски - черные, клыкастые, не вполне человеческие, но и не вполне животные, внимательно наблюдающие и ухмыляющиеся своими раскосыми и безжалостными глазами изогнутым ножкам кресел, неуместной белизне простынь и кофейных чашек на столике в изголовье кровати, сухой упругой фигуре Лакедема: он полусидел, завернувшись в плед, и его лицо было невидимо в полутьме.

Я все еще с легкостью вызываю в памяти его образ - тонкий, старческий, посеревший, хотя и с легким налетом синевы, сильный и неловкий, сопровождаемый скрипом половиц, дверных петель, кресел с истертым серебрящимся бархатом, черными червоточинами и прожилками резьбы, оплетавшей книжные полки, двери, ножки стола, буфеты и в полутьме почти неотличимой от чеканки кубков, менор подносов, шандалов, тронутой паутиной столовой утвари, гигантского аляповатого канделябра и прихотливой лепки развешанных по стенам гипсов. Но иногда в нем просыпалось иное, совсем юное, начало. Расплывчатая легкость силуэта, сопряженная с четкостью контуров, - таким я увидел его впервые. Прижавшись к розовеющей стене дома и будучи заслонен куцей тенью его крыши, я пил кофе и рассматривал выгоревший, некогда красный персидский ковер, вывешенный в витрине напротив, причудливый и прихотливый в деталях, но подчиненный единому, не терпящему отступлений узору. Выскользнув из неровной, как бы сложенной веером тени крыши и отразившись на лакированной поверхности стола, на чашке кофе и на ненужном мне молочнике, силуэт Лакедема появился позади меня. С помощью небольшого усилия воображения я могу представить, как, беспомощно поводя из стороны в сторону своим птичьим носом, Лакедем оглядывался в поисках свободного места. Я услышал, что тень за моей спиной кашлянула; Лакедем обошел стол и все еще сиплым от кашля голосом попросил разрешения сесть рядом со мной. Я кивнул. Он заказал пирожное и чашку кофе. С этого началось наше странное молчаливое знакомство. Этот человек был очень одинок.

2

Иры в комнате не было. Сквозь закрытую дверь были слышны звуки льющейся воды. Я стал думать, успею ли встать, сварить кофе и выпить его в тишине, пока она моется и вытирается. Не успею. Шум воды прервался. Точно не успею. Значит, я еще сплю, продолжил я, глядя на висящие на стуле вещи: джинсы, блузку, носки, ни единой складки. Я перевернулся на другой бок. Мне не следовало обещать знакомить ее с Лакедемом; к тому же я не знал, что за этим стоит. Скука, любопытство, или она считала его "забавным собеседником", или пыталась что-то узнать обо мне. Ира вошла, все еще вытирая голову розовым полотенцем, оказавшись посредине пятна света, падающего из окна, рассеивающего блики по мокрым темно-коричневым волосам. Она знала, что ее украшают мокрые волосы; отвела рукой прядь, свешивающуюся на лицо; отбросила волосы за спину, поправила халат. Сейчас она скажет, что устала накануне и плохо себя чувствует.

- Значит, не спишь, мог бы уже и встать. Во сколько, ты говоришь, твой Лакедем нас ждет? Хоть уберемся до ухода. Дома бардак, как после погрома. В спальне хлопья пыли, к тебе в комнату вообще не войти; неужели нельзя не раскладывать ксероксы по всему полу? Ты говорил с Яроном?

Она села на край кровати.

- Слушай, меня чего-то опять ломает. На снимке ничего нет, но я не знаю… Как ты думаешь? Я вчера была у Зарицкого; он говорит, что все нормально. Ну вот, надо будет купить плед в салон.

Сейчас она снова красива; ясные очертания фигуры, темные глаза; когда ей хотелось, на лице появлялось выражение удивления и наивности. Сейчас его не было; она знала, что я не люблю, когда она слишком долго играет; но и гримаса деловитости, бывшая минуту назад, тоже исчезла. Пожалуй, она действительно устала.

Я встал и пошел варить кофе. Вышел в гостиную; здесь все было выбрано по ее вкусу. Светлые ткани; прямые поверхности под тонким слоем лака; тусклый, чуть переливающийся металл. Я помню, сколько каталогов она пересмотрела, когда мы это покупали. В кухне все тоже было светлым, идеально чистым, почти стерильным; я достал из морозилки пиццу, положил ее в микроволновую печь. Ира расставила чашки, вынула из шкафа плошку с печеньем, полезла в холодильник за завтраком, встала на колени, исчезла за дверцей. Мне были видны только ноги в тапочках; судя по звукам, она долго что-то вытаскивала, потом ставила на место. Наконец появилась снова, но с пустыми руками.

- Пожалуй, я сначала выпью с тобой кофе.

Я положил две ложки сахара. Ира добавила себе молока.

- Кстати, Аня мне сказала, что в Москве теперь все читают Кибирова, который считается русским постмодернистом. Это что, что-то вроде Пригова?

- Ну, не совсем.

Дальше