Иерусалим - Денис Соболев 2 стр.


- Ты знаешь, я все это не способна читать. По-моему, если что-то так не любишь, то просто не надо про это писать, пусть пишут про что-нибудь другое. И вообще, я человек старомодный; если они видят во всем только самое низменное, то это говорит про них, а не про меня. У меня постоянное ощущение, что меня пытаются оскорбить. Так ты принесешь мне Кибирова из университета?

- Хорошо.

- И вообще, почему ты не хочешь пойти к Бабицким? Мне они очень нравятся. Ты еще не видел их новый салон. Из коричневой бельгийской кожи, три плюс два плюс один. Ну да, ты считаешь, что Аня ноет. Но им действительно тяжело, у них совсем нет денег. Ты знаешь, сколько они зарабатывают? Что ты на это скажешь?

- Могли бы не покупать бельгийский салон.

Это была ошибка; я знал, что Иру это взорвет. Я не мог этого не знать.

- Да, конечно, ты можешь позволить себе витать в облаках. А то, что людям хочется жить по-человечески, тебе не понять. Зато я это очень хорошо понимаю. Каждый раз, когда я беру тарелку и сажусь к телевизору, у меня в душе все замирает. Тебе-то, конечно, все равно, если будут пятна, а мне не все равно. А кожа, между прочим, в отличие от нашей тряпки, моется. Я уж не говорю про ванну. Каждый раз, когда я показываю гостям, где мыть руки, я сгораю со стыда. Любой человек знает, что такие краны ставит каблан; неужели мы совсем нищие, что не можем поменять их на нормальные смесители? А я, между прочим, выросла все-таки не в деревне. Хоть ты и держишь меня за идиотку. Не говоря уже про то, что Гило - это самые настоящие Черемушки. Если ты понимаешь, что я имею в виду.

Последняя фраза говорила о том, что она успокаивается. Ира прекрасно знала, что ни в каких Черемушках я никогда не был и вообще Москву знал плохо. Когда хотела, она вполне могла быть способна на самоиронию. По крайней мере, агрессии в этом уже почти не было. В любом случае, мое участие в очередной генеральной уборке на сегодня отменялось.

- Ну, я поехал, - сказал я, вставая.

- А убираться, значит, мне одной?

- Мне надо поработать в библиотеке; а сейчас там как раз тихо и никого нет. Так что я все-таки поеду.

- И ты хочешь сказать, - сказала Ира, подчеркивая якобы скрытое раздражение, - что мне придется ехать к твоему Лакедему на автобусе?

Я пообещал за ней заехать. Спустился вниз. Несмотря на осень, на улице было еще очень жарко. Припарковав машину у Сада Независимости, я пошел пешком в поисках пустого кафе. Но всюду было людно. На окружавшей пыльное дерево каменной скамейке сидели две школьницы, доедая мороженое, медленно стекавшее на тротуар и скамейку белыми сверкающими каплями. На мостовой были рассыпаны разноцветные газеты; среди них на высоком табурете восседал бородатый торговец. Я достал сигареты и закурил. Сидящий напротив баянист заиграл "Темную ночь".

В четыре я вернулся в Гило; мы пообедали и поехали к Лакедему. По дороге Ира рассказывала мне про Машиного соседа, который, заручившись разрешением из муниципалитета, перенес бойлеры и, таким образом, превратил часть общей крыши в личный балкон. К счастью, до лавки Лакедема в Эмек Рефаим было недалеко.

- Кстати, я давно хотела тебя спросить, как переводится "Эмек Рефаим"?

- Долина духов.

- Интересно, какие у них здесь духи? Впрочем, с такими деньгами и духи не проблема. Сами заведутся.

Я свернул в переулок и остановил машину.

- Пойдем пешком. Там негде встать.

Но идти было недалеко. Когда мы вошли, лавка Лакедема была еще открыта. Посетителей не было. Лакедем поднялся нам навстречу.

- Ну вот мы и познакомились, - сказал он вместо приветствия. Ира улыбнулась в ответ. Лакедем запер дверь, провел нас в свой "кабинет", достал сухое вино, сполоснул стаканы, снова ушел. Мы сели.

- Твой Лакедем не слишком любезен.

- Не знаю. Мне так не показалось.

Здесь, как всегда, стоял полумрак. Был ранний сентябрь - утомительный, удушливый, усталый, но и услащенный терпкой пылью и желто-бурыми хлопьями, принесенными из пустыни. Эти хлопья, разбросанные по углам "кабинета", казались растрепанными клочьями ваты; когда сквозняк задевал лампу, свет проползал по ним, погружаясь в их теплую мякоть, все еще несущую на себе отпечаток пустыни.

- Смотрите, какую странную вещь мне принесли, - сказал Лакедем, вернувшись, - это карта. Старинная карта неизвестно чего.

Это действительно была карта. Я разлил вино по стаканам, мы выпили.

- В такой атмосфере, - сказала Ира, стараясь понравиться Лакедему, - надо пить рейнское, или бургундское, или токайское.

Лакедем неодобрительно посмотрел на меня.

- Мне говорили, - продолжила она, почему-то ссылаясь на меня во множественном числе, - что вы родились во Франции.

Ничего подобного я не говорил.

- Мне всегда, с детства, хотелось попасть в Париж; и когда я туда наконец поехала, я чувствовала, что столько лет потеряно даром. Мне все говорят, что я могла бы быть настоящей парижанкой. У меня есть фотография у Лувра. А как там одеты люди, с каким вкусом, с какой элегантностью… Это, конечно, не Израиль.

- Я не люблю Париж, - сказал Лакедем, - по крайней мере, не всякий.

- Правда? А я люблю.

- Всякий? - спросил я.

Ира недовольно посмотрела на меня, но промолчала. Лакедем кашлянул, проскрипел своим креслом, вытянул ноги.

- Вы знаете, я выросла в исключительно красивом городе, но Париж - это какой-то совершенно особенный мир. Хотя я недавно была снова в Москве. Москва стала такая нарядная, такая чистая, такая элегантная.

Лакедем отхлебнул еще вина, закашлялся.

- Вы были когда-нибудь в Москве? - спросила Ира.

- Да, - сказал Лакедем, - даже жил.

Ира удивленно посмотрела на него. Для меня это тоже было новостью.

- Теперь, - сказала Ира, - там появился целый слой людей, которые занимаются бизнесом. Банкиры, коммерсанты, посредники, финансисты, промышленники. Они сумели за несколько лет добиться потрясающих результатов; сейчас в Москве проценты по вкладам в районе ста процентов в год. И они уже скупили половину недвижимости на Западе. В Испании, в Ницце, в Каннах, на Кипре, на Гаваиях.

Я промолчал. Лакедем снова наморщил лоб, поджал губы, опять их раздвинул и неожиданно засмеялся тихим каркающим смехом. Помню, я вдруг почувствовал, что он очень стар, гораздо старее, чем я привык думать; на самом же деле мне просто было очень странно видеть Лакедема смеющимся.

- Простите, - сказал Лакедем, - я просто недавно видел одного из них, и он рассказал мне невероятно смешную историю. Не обижайтесь на меня.

За окном неожиданно потемнело, подул холодный вечерний ветер. Снова закачалась лампа. Лакедем поднялся и опустил жалюзи. Он сидел, облокотившись на высокую спинку своего кресла, и отхлебывал вино маленькими глотками.

- А все-таки уже осень, - сказал Лакедем, - вы любите осень?

- Не очень, - сказала Ира.

Положив голову на руки, она прижалась к столу, касаясь грудью его края и рассматривая из-под полуопущенных век сухие старческие запястья и чуть голубоватые тонкие и костлявые кисти рук Лакедема.

- Осенью мне всегда становится грустно, - сказал Лакедем, - как будто у меня нет дома и сейчас пойдет дождь.

Огромный мотылек зашелестел о черную бахрому абажура настольной лампы. Ира посмотрела на меня с выражением раздражения и скуки. Я налил себе еще вина. Лакедем молчал.

3

Через несколько дней я улетал в Англию, я не думал о Лакедеме до самого отъезда и вспомнил о нем снова только в самолете. Листая дневники Стивена Стредера, я обнаружил краткое упоминание про домашний ужин, на котором Ишервуд рассказывал о том, что собирается написать полудокументальный рассказ про Жозефа Картафила. Имя предполагаемого героя Ишервуда меня заинтересовало; это было имя, выгравированное на кувшине, который я видел у Лакедема. Я стал читать внимательнее. Однако продолжение оказалось маловразумительным. Салли Боулз, появившись, много пила и много говорила. Всем присутствующим стало грустно. Стредер записал, что он вспомнил про Одена, который сейчас наверное тоже пил где-то в трущобах около старого венецианского порта. Проходя под его окном, смеялись проститутки. Было холодно. На этом запись обрывалась. На следующий день Стредер был в редакции газеты; через день на немецком званом обеде. Долистав дневник до конца года, я понял, что никакого продолжения разговора о Картафиле уже не найду.

На следующее утро я позавтракал у Дорсет-сквера. Пока пил кофе, я думал про то, что кратчайший путь ведет через Юстон-роуд. Там всегда было пыльно и шумно, и идти пешком мне расхотелось. Расплатившись, я бросил монету; решка означала метро; орел - автобус. Монета ударилась о ножку стола и откатилась под стойку; я не стал ее поднимать. Переулками я вышел к Риджент-парку. На газонах, несмотря на осень и поздний час, спали хипы. На скамейке два пакистанца пили пиво. По тропинкам, уходящим от внутреннего круга, я вышел на Лонгфорд-стрит, потом повернул направо в сторону Блумсбери с его краснокирпичными фасадами и бесконечными рядами белых пилястр. Немного не доходя до Британского музея, я вспомнил, что должен был зайти в UCL. Возвращаться и обходить целый квартал мне не хотелось. Но окончательно решив этого не делать, я вспомнил о существовании списка обязательных визитов, который накануне выезда составил в своей записной книжке. Подойдя к уродливой башне администрации Лондонского Университета, я повернул назад и пошел в сторону колледжа.

Впрочем, как оказалось, я пришел то ли слишком рано, то ли слишком поздно. Секретарша кафедры ответила, что доктор Джеймисон вернется не раньше чем через час. На этот час я отправился в библиотеку. Охранник направил меня в каталожные залы, где библиотекарь выдал мне однодневный читательский билет, как обычно предупредив, что такой билет я имею право получить не больше двух-трех раз. В списке сочинений Кристофера Ишервуда не значилось ничего, что навело бы меня на мысль о Жозефе Картафиле. Я перенес к себе на стол пачку книг Ишервуда, выбрав все издания с комментариями; мне пришло в голову, что имя Картафил должно было быть объяснено. Но в комментариях я его не нашел. Когда я шел на встречу с Джеймисоном, мои мысли были в Берлине, где пьяная Салли Боулз просила Ишервуда рассказать ей о Картафиле. Ишервуд отказывался. Стивен Спендер, сидящий напротив, думал про Одена. Проходя через холл, я увидел, что за окном идет дождь.

Мы пообедали с Джеймисоном на цокольном этаже, в студенческой столовой. Мне был близок его взгляд на вещи; как мне кажется, ему был близок мой. Будучи знакомым с ним только по письмам, я был готов к взаимной несимпатии. Этого не произошло. Вопросы, которые интересовали его, казались мне важными. Когда мы вернулись к нему в комнату, я узнал, что он курит трубку. В библиотеку мы пришли вместе. Перелистав романы Ишервуда, я стал просматривать рассказы и фрагменты. К сожалению, я не знал, что именно ищу. Точнее, я знал, что ищу законченный или, скорее, незаконченный рассказ о Картафиле, но я совершенно не представлял, как именно этот рассказ должен выглядеть. Почти каждый фрагмент казался мне подозрительным, но ни в одном из них я не нашел ничего, что убедило бы меня в том, что именно с него и надо начинать поиск. В семь вечера библиотеку закрыли; и, понимая, что потратил день впустую, я отправился гулять по вечернему и ночному Лондону, который любил. Пройдя мимо Британского музея, я вышел на Шефстбери, наполненную огнями театров. В Сохо было людно, шумно, темно; на Пикадилли стояли две полицейские машины. На тротуаре, чуть выше по Риджент-стрит, сидели рокеры.

На следующее утро я, как и собирался, пошел в библиотеку Британского музея. Но вместо книг, ради которых я летел из Иерусалима, заказал несколько сборников статей про Ишервуда. Все они были в новых хранилищах, и мне пообещали привезти их только на следующий день. Я сделал еще несколько заказов и вернулся в библиотеку университета, получив второй одноразовый пропуск. При входе в главное здание меня окликнул из окна Джеймисон, и я помахал ему рукой. Он сказал, что наша вчерашняя беседа навела его на новые вопросы. Я ответил, что зайду завтра или послезавтра. Он был мне очень симпатичен, и я не хотел его обижать. Я сказал ему, что у меня срочная работа. Срочная работа заключалась в том, что я просматривал индексы всех книг об Ишервуде, стараясь найти имя Картафил. Я его не нашел. Уходя, я переснял биографию Ишервуда и весь вечер ее читал.

С открытием я был в Британской библиотеке. Часть полученных книг, я уже видел вчера в университете. Их я отложил в сторону. Но были и новые. В именном указателе одной из них я нашел имя "Картафил". В статье, на которую указывал индекс, говорилось о неоконченных работах Ишервуда. По словам автора статьи, странный фрагмент о резке камня, на который я обратил внимание еще позавчера, просматривая сборник рассказов Ишервуда, должен был быть частью повести о Картафиле, которую Ишервуд писал под влиянием рассказа Энрике Аморима. Повесть написана не была, и, помимо этого фрагмента, от нее ничего не сохранилось. Это было уже достаточно много. Утверждение о том, что, помимо камней, от повести о Картафиле ничего не сохранилось, показалось мне подозрительным. Любой отрывок, чье происхождение было не выяснено, мог оказаться частью той же повести. Чтобы это проверить, нужно было внимательно прочитать фрагмент о камнях и понять, кто же такой Картафил. Последнее автору статьи, как мне показалось, было неизвестно.

Я снова вернулся в университетскую библиотеку, где не требовалось заказывать книги заранее. Отрывок о резке камней я прочитал два раза, готовясь искать среди неоконченных рассказов Ишервуда недостающие части повести о Картафиле. Но дочитав его во второй раз, я понял, что все это не имеет смысла. Даже если я и найду неизвестные фрагменты повести, это не поможет мне узнать, кем же был тот Картафил, о котором собирался писать Ишервуд. Если бы имя Картафила упоминалось хотя бы в одном из сохранившихся фрагментов, автор прочитанной мной статьи, будучи специалистом по Ишервуду, не мог не заметить этот фрагмент. И даже если бы он не связал его однозначно с отрывком о резке камней, его утверждение об отсутствии других отрывков из повести о Картафиле не звучало бы столь категорично. Это был тупик. Я отложил книги и спустился в кафе.

Пока ждал кофе, я вспомнил, что у меня есть еще одна нить - рассказ Энрике Аморима, под влиянием которого Ишервуд взялся писать повесть о Картафиле. Название рассказа автор статьи не упоминал. Подумав об этом, я разозлился; чтобы найти этот рассказ, мне придется потратить столько же времени, как и на изучение сочинений Ишервуда. Но на самом деле это было не так. Насколько мне было известно, Аморим на английский почти не переводился, и если Ишервуд не читал по-испански, то речь могла идти только о пяти-шести текстах; но даже если он и знал испанский, по всей вероятности, на него повлиял один из достаточно известных рассказов Аморима. В любом случае фрагменты и неопубликованные тексты я мог заранее исключить. Несколько часов я потратил на сочинения Энрике Аморима, ругая себя за упрямство и чтение плохой литературы. После закрытия библиотеки я вернулся в кафе, выпил две чашки кофе и выкурил полпачки сигарет. Изучение скверной уругвайской прозы испортило мне настроение. Кроме того, пора было браться за работу.

Но на следующее утро я уехал в Дувр. Лa Манш штормило; вода была зеленой, непрозрачной; камень, брошенный в волны, исчезал беззвучно. Ярко-белые барашки размечали контуры моря, у горизонта черным пятном скользил паром на воздушной подушке. Я подбросил на ладони плоский камень и швырнул его в воду. Интуиция подсказывала мне, что автор статьи об Ишервуде не упомянул название рассказа Аморима не потому, что забыл, а потому, что не знал его сам. Искал ли он его? Да, конечно. Статья была написана достаточно аккуратно. И значит не нашел. Тогда откуда же он мог узнать о том, что повесть о Картафиле писалась под влиянием Аморима? Если из чьих-то воспоминаний, то, скорее всего, он упомянул бы их в качестве дополнительного доказательства существования повести. Из дневника Стивена Стредера, который он цитирует? Но этот дневник я тоже читал. Значит, из дневников самого Ишервуда. Но запись в дневниках Ишервуда я проверил. Там было записано: "Начал о камнях: повесть о Картаф.". И все. Запись была датирована годом раньше, чем разговор у Спендера; это было причиной того, что я ее не нашел. А сокращение "Картаф." объясняло тот факт, что имя Картафил не попало в именной указатель. Из всего этого я сделал вывод, что в дневниках Ишервуда должна быть другая запись, на которой и основывался автор статьи; и, по всей видимости, она была настолько туманной, что он решил ее не цитировать, опасаясь, что его обвинят в научной недостоверности.

Назад Дальше