- Он где-то здесь, - ответил тот, озираясь кругом. - Я только что его видел.
И я заметил невдалеке от меня в толпе, все более густеющей, Андре Швейцера: он разговаривал с Виктором Лацло. Я направился к ним.
- А мы как раз говорим о вас, - сказал мне Андре Швейцер.
- А я - о вас, - ответил я.
- Мы задавались вопросом, - сказал Лацло, - почему вы занимаетесь писательством?
Вопрос прозвучал не слишком любезно. Лацло смотрел на меня поверх очков, явно довольный своим выпадом. Я постарался не показать ни малейшего признака удивления, волнения или недовольства: я и сам спрашиваю иногда себя о том же.
- Не сочтите это за упрек, - высказался Андре Швейцер со свойственной ему мягкой доброжелательностью. - Это не критика: мне очень нравятся ваши книги, они интересны. Это принципиальный вопрос: почему вообще люди пишут? Для развлечения, как говорил Поль Валери? Или чтобы стать богатым и знаменитым, как провокационно утверждал Пьер Дрие Ла Рошель?
- Вы наверняка знаете, - ответил я, - у Борхеса есть прекрасное высказывание: я пишу не для себя и не для толпы. Я пишу для своих друзей и чтобы замедлить бег времени.
- Конечно, мы его знаем, - въедливо парировал Виктор Лацло. - Мы так давно его знаем, что вам не удастся выдать его за свой ответ. Мы желаем услышать ваше мнение…
- Я припоминаю, что Ромен задавал мне тот же вопрос, что и вы. Он удивлялся, что я трачу время на писанину вместо того чтобы пользоваться жизнью, которая так быстро проходит, и наслаждаться ею… "Ты лучше бы занялся чем-нибудь конкретным, говорил он мне, - а не витал в облаках с карандашом в руке. Приключения жизни лучше проживать, чем описывать". Но вы же помните: он очень любил живопись и музыку. И я спрашивал у него: "А почему пишут картины? Почему поют? Почему создают музыку?"
- А может быть, - спросил Андре, - вы думаете о потомках?
Виктор Лацло издал что-то вроде короткого ржания.
- Хм, потомки… - задумался я. - Зачем мне делать что-нибудь для потомства? Разве оно что-нибудь сделало для меня?
- Увертки, - проворчал Лацло, - увертки, уловки…
- Согласен, - сказал я ему, - согласен. Но потомки, честно говоря, меня мало волнуют. Признаюсь: я не был бы против, если бы лет этак через двадцать-тридцать, а лучше сорок, после моей смерти в какой-нибудь библиотеке (если они еще будут существовать) юноша или девушка взяли в руки мою книгу, открыли ее с любопытством и прочли с удовольствием…
- Именно это и понуждает вас писать? - уточнил Андре.
- Не совсем, - ответил я. - Если честно, я думаю, что люди пишут от грусти, но и для удовольствия. Или еще точнее: грусть и радость здесь нераздельны. Есть много причин и для грусти, и для радости. Хромота, болезнь, трудности существования, или смерть Ромена, например. Или, напротив, интересное зрелище, яркое чувство, да и вся красота мира. И даже желание описать вас, именно вас, рассказать о вашей жизни и оставить - только вот кому - след, пусть самый легкий, вашего пребывания на земле.
- А может быть, - присвистнул Лацло, - живейшее удовольствие выставить на посмешище своих приятелей?
- Почему бы и нет? - воскликнул я. - Отличная мысль. Но что касается такой мотивации, ответственность за нее я оставляю на вас…
К нам направлялся Бешир:
- Месье, - обратился он к Андре, но приступ кашля прервал его, - месье, хотели бы вы, чтобы я отвез вас обратно после погребальной церемонии или вы будете добираться сами? Мадам Ван Гулип хотела бы…
- Спасибо, Бешир, - ответил Андре Швейцер, - я думаю, что управлюсь сам. Но вы кашляете?
- Это ничего, - ответил со смехом Бешир, - я еще крепкий!
- Не сомневаюсь, - ответил Андре. - Я знаю, что вы еще крепкий. Но вам следует все-таки немного заботиться о себе. Держите вот это.
И, вырвав страничку из своего блокнота, Андре Швейцер нацарапал на ней несколько слов своим неразборчивым почерком врача - и уже не в первом поколении - и протянул ее Беширу.
- Благодарю вас, - сказал Бешир и положил листок в карман, - это так мило с вашей стороны…
Практичный клан Швейцеров тоже не обошелся без своей романтической истории…
Во времена расцвета Второй империи один из баронов Тенье стал пожизненным сенатором. Этот барон был веселым молодцом. Он женился на очень красивой молодой девушке; она происходила из древнего бретонского рода, известного своей приверженностью к католицизму, монархии, и совершенно разоренного. Словно христианская Ифигения, она пошла на венчание к алтарю как на заклание. Она родила сына, умершего во младенчестве, а затем подарила мужу дочь. При этом мужа она презирала: он волочился за всеми юбками в компании с Морни.
Этот Морни был сыном королевы Гортензии и Флао, который был, без сомнения, сыном Талейрана. Таким образом, Морни приходился сводным братом императору Наполеону III. Циничный, обольстительный, безнравственный, законодатель мод, это был Альцибиад Второй империи - распутник образца восемнадцатого века, попавший в девятнадцатый. Этакий персонаж Дидро и Бомарше, увиденный глазами Оффенбаха и купающийся в интригах и комбинациях нарождающего индустриального мира, который вскоре опишет Золя. Он приложил руку к государственному перевороту и более чем кто-либо помог императору прийти к власти. Он был везде, его активность распространялась на все области жизни. С неизменным успехом он выступал одновременно на трех сценах: политической, светской и финансовой. Он был министром внутренних дел после государственного переворота, президентом Законодательного корпуса, послом при русском царе. Из своей миссии в Санкт-Петербурге он привез восхитительную молодую девушку, принадлежавшую к высшей российской знати: шептались, что она была внебрачной дочерью самого царя, - это была княжна Софи Трубецкая. Ей было тогда восемнадцать лет.
Баронесса Тенье сердечно привязалась к герцогине Морни, урожденной Трубецкой. Ее можно видеть за герцогиней на знаменитой картине Винтерхальтера. Они обе принадлежали к блистательному миру, уходящему в прошлое, и смотрели несколько свысока на возникающие новшества и на успехи своих супругов в жизни деловой и личной. Они обе страдали от той жизни, которую вынуждены были вести. Баронесса сделала однажды герцогине признание, которое потом обошло весь Париж: "Мой муж мне столько раз изменял, что я даже не уверена в том, что мои дети - от меня"…
Дочь баронессы Тенье выросла столь же прекрасной, как и ее мать. Когда она начала выезжать в свет в конце Второй империи, ей даже довелось несколько раз танцевать во дворце Тюильри с наследным принцем - тем, который через несколько лет погибнет от копий зулусов. Баронесса с гордостью представляла обществу свою красавицу дочь. Она сама возила ее на придворные балы, не отходила от нее ни на шаг, мать и дочь превосходно ладили между собой.
Они вместе отправлялись к Ворту, который недавно открыл свой дом одежды в Париже в двух шагах от Вандомской площади. Они вместе выбирали на живых манекенах (которые скандализировали тогда публику) кружевные платья из муслина или белого газа, украшенные воланами, с бархатной каймой. Девушка, обладавшая тонким вкусом, носила их без всяких цветов и бантов, разве что с тонким браслетом из белого жемчуга; ее кринолины не выдавались спереди и были лишь несколько вытянуты назад; ее туники из голубого или розового бархата с очень низким декольте открывали грудь, прикрытую, впрочем, лучшим из украшений - изящной скромностью. Они ходили вместе на спектакли, где еще могли показаться порядочные женщины в ту эпоху, когда и в зале, и на сцене в равной степени начинала царить вульгарность, которая приводила их в ужас.
Однако через некоторое время обнаружились обстоятельства, препятствующие такому образу жизни. Какими бы натянутыми ни были отношения между мужем и женой, положение барона предполагало присутствие рядом с ним его супруги, если не постоянное (оно как раз бы сильно стеснило барона), то, по крайней мере, достаточно частое. Баронесса разрывалась между обязанностями супруги и матери.
- Друг мой, - сказала она однажды мужу, - я думаю, что следовало бы подыскать девушку из хорошей семьи, хорошо образованную и с хорошими манерами, англичанку, испанку или русскую, чтобы сопровождать Элен в свете, где ей необходимо показываться. Я не могу отпускать ее одну, конечно, но и не могу найти достаточно времени, чтобы сопровождать ее везде. Я не вижу другого решения этой проблемы, которая меня уже некоторое время беспокоит.
- Дорогой друг, - ответил ей барон, который в это время думал совершенно о другом, - в этом деле, как и в любом ином, я во всем полагаюсь на вас.
Он поцеловал ей руку, вызвал экипаж со своим кучером Жозефом, который был предан хозяину, как собака, и ненавидел баронессу, и уехал из дома как обычно.
Молодая мадам де Лонжемен, которая два - три года назад лишилась мужа - он упал с лошади - не была ни испанкой, ни русской. Она принадлежала к разоренной, но очень почтенной семье из Арденн. Она была светловолосой, тонкой и высокой, со спокойным и несколько холодным лицом, со сдержанными манерами. Элен Тенье быстро подружилась с ней, и они стали почти неразлучны. Мадам Тенье была весьма удовлетворена таким положением дел, и даже сам барон, который часто пренебрегал супругой и домом, соизволил несколько раз посидеть за чашечкой чая с дочерью и ее компаньонкой.
Как было дело и как распространился этот слух - никто уже не помнит. Одно несомненно: слухи о связи барона с мадам де Лонжемен дошли наконец и до баронессы Тенье.
Баронесса вынесла много унижений от своего мужа, однако ради дочери терпела все. Но непредвиденную связь барона с компаньонкой дочери она восприняла как пощечину. После долгих колебаний, она все же очень деликатно поделилась своими чувствами с дочерью, которая, кстати, к тому времени уже отдалилась от своей компаньонки. И тут мать узнала с изумлением, что ее дочь уже давно знала обо всем. Не решаясь огорчить мать, она, однако, была возмущена поведением отца, которого сурово осуждала.
Мадам Тенье была женщиной нежной и покорной своему супругу. За ее ровным нравом скрывался, однако, характер такой силы, которую трудно было подозревать в ней. Должно быть, она была обязана ею своим предкам, которым довелось много сражаться. В ней поднялся бунт против человека, которого она терпела возле себя, но не уважала и никогда не любила и который в очередной раз предал ее. И это рядом с дочерью, которую она обожала со всей материнской страстью, удвоенной печалью. В согласии с дочерью она за несколько часов приняла крайнее решение. Продала свои украшения - очень красивые и очень ценные - и оставила барону письмо о том, что она покидает их особняк в предместье Сен-Жермен безвозвратно. Они выехали в Гавр или Нант - точно не знаю - и сели на парусник, который баронесса накануне купила вместе с командой…
- Ну что, - со смехом сказал мне Жерар, - говорят, ты пишешь от грусти и для удовольствия?
- Кто тебе это сказал? - спросил я.
- Виктор Лацло. Он пересказывает это всем, кто хочет его слушать.
- Я рад, что позабавил его. Но не лучше ли писать от печали и для удовольствия, чем писать от самомнения и для скуки читателей?..
- Будь, однако, осторожен. Ты же знаешь, что в наше время радость, удовольствие, счастье не в моде. Ты должен немножко страдать. Ты пишешь о безднах психики? Нет? Займись безднами. Великий писатель должен быть удрученным. И часто даже удручающим…
- Плевал я на все это, - сказал я ему, - а великого писателя могу послать подальше…
- Ишь ты какой! - поддел он.
- Долгое время великие писатели не чуждались радости. Рабле только и думал как бы посмеяться. Мольер и грустен, и весел одновременно. Я думаю, что и древний Гораций, окажись он в бистро, мог бы составить им хорошую компанию. "Кандид" Вольтера и "Персидские письма" Монтескье очень забавны. И Шатобриан, несмотря на своих "Мучеников" и "святую" испанскую войну, был веселым парнем… И у Флобера в его письмах постоянно звучит смех…
- А вот Ле Кеменек не веселится.
- А он разве великий писатель? К тому же, в радости всегда присутствует немного грусти, что делает радость возвышеннее и придает ей достоинство, которого ей иногда не хватает.
- А о чем грусть?
- Вообще грусть, - ответил я ему.
Он посмотрел на меня немного сбоку, наклонив голову, - так он делал всегда, когда размышлял или хотел задать вопрос.
- Ты все еще думаешь о Марине?..
Это было уже слишком. Я же его ни о чем не спрашивал. Он хотел показать, что ему известно о том, что его вовсе не касалось.
- Смотри-ка, - сказал я ему. - Вот и она.
Марина приехала. Я наблюдал за ней. Она была высокой, широкоплечей, немного близорукой, с несколько отсутствующим выражением лица. Рядом с ней была дочь уже лет 16-17-ти, но сама она была все так же красива. Я пошел ей навстречу. Она бросилась в мои объятия.
- Здравствуй, дорогая, - сказал я ей.
- О, Жан! - воскликнула она. - Как грустно!
И она принялась плакать горькими слезами у меня на руках. Ее сотрясали рыдания. Я старался как мог успокоить ее: вытирал ей слезы большим носовым платком, вытащенным из кармана, гладил ей волосы.
- Он… он был… он был чудесным!.. - пробормотала с трудом она прерывающимся голосом, уткнувшись носом мне в плечо.
- Да, чудесным, - подтвердил я.
- Жизнь с ним… с ним…
- Да, - сказал я.
- Была прекрасной, - еле договорила она.
Я тоже так думал…
…Жизнь запуталась - это было, постойте… лет двадцать назад… или больше?.. или меньше?.. - когда Ромен предложил мне отправиться с ним вдвоем в восточную часть Средиземноморья на паруснике, который он одолжил у своего итальянского приятеля-антиквара. Я уже плавал несколько раз с этим антикваром, но никогда еще на этом узком изящном суденышке с названием "Афродита". Мне страшно хотелось принять предложение Ромена и в то же время я колебался. По разным причинам, которые я мог бы назвать, дав себе немного труда, я любил Ромена меньше, чем всегда. Он говорил слишком громко, он был слишком уверен в себе; я не разделял его взглядов, он предпочитал бурбон, а я - виски; все женщины падали в его объятия, включая тех, что нравились мне больше всего…
Я думаю, честно говоря, - спустимся в те самые бездны! - что этот последний мотив был главным. Я корчился, упрашивал сам себя, я придумывал себе даже проблемы с головой. Сейчас я спрашиваю себя, не был ли я тогда немного смешон…
- Ну же, поехали, - говорил он мне. - Мы будем только вдвоем.
Честное слово, говорил я себе, он меня уговаривает, как девицу. И, как девица, я сдался. Еще и поблагодарил его. В тот момент я был далеко от Парижа: в Америке или в Индии, точно не помню.
- Согласен, - телеграфировал я ему. - Приеду. Спасибо.
Это были две недели восторга между Грецией и Турцией. Мы не сходили на сушу, мы не бегали за девушками, мы не ходили выбирать ковры, браслеты, тростниковые корзины, пляжные шлепанцы; мы не посещали руины, мы провели все время в открытом море. Заходили в порты только чтобы запастись горючим и водой, купить рыбы и фруктов - их нельзя было раздобыть на рыбачьих шхунах. Мы мало разговаривали вообще, и никогда - о своей любви. И читали мало. Мы ничего не делали: слушали музыку, ловили рыбу, плавали. Спали на палубе. Встречали заход солнца и восход луны. Марина права: в Ромене жила благодать. Он умел делать жизнь чудесной…
- Здравствуй, Изабель, - я поцеловал дочь Марины. Я видел, как родился этот ребенок. Я был близок к тому, чтобы считать ее своей дочерью…
- Здравствуй, дядя Жан, - сказала она мне. - Мама сильно расстроена.
- Мне кажется, она его очень любила.
- Я тоже, - ответил я. - Мы все его очень любили.
- Она плачет уже два дня.
- Он терпеть не мог слезы. Плакать вредно. И едва ли прилично. Как твои дела?
- Неплохо, - ответила она.
Ее светлые глаза блестели.
- Ты выходишь замуж? Ты уже невеста?
Она засмеялась.
- Не так скоро! Вы очень торопитесь, дядя Жан. Не так скоро. Дайте мне еще немного пожить…
И на этом кладбище, полном слез, куда должны были привезти упокоившегося Ромена - сам он больше никуда не придет, - смех Изабель прозвучал как ожидание счастья…
…За три года мать и дочь Тенье объездили весь мир. В Бомбее, в Гонконге, в Панаме уже знали парусник этих дам. В те времена не требовалось столько бумаг, как сегодня. Порты были почти пусты. Платили не долларами, а фунтами стерлингов или золотом. Они попадали в штормы. У них случались приступы отчаяния. Но Элен была молода, и жизнь в приключениях ее радовала. А ее мать так настрадалась в чуждом, навязанном ей парижском существовании, что теперь вдыхала полной грудью этот воздух свободы, пусть и немного суровый… Они побывали в Сан-Франциско, на Таити, в Южной Африке, в Маскате, где им очень понравилось и где они прожили некоторое время, гостеприимно принятые султаном. Они бывали везде только вдвоем, сопровождаемые на почтительном расстоянии лишь двумя моряками, которые должны были защищать их в случае какой-нибудь неприятности.
В конце концов они заключили договор с одним капитаном - типичным мальтийцем с белой бородой пророка. Он набрал команду моряков из трех-четырех постоянных членов. Остальной экипаж был сменным и часто обновлялся. Случались всякие сюрпризы: хорошие и плохие. Попадались даже воры, маньяки, убийцы, просто неспособные. Но до беды дело никогда не доходило. В Гонконге нашли китайского повара, который всего лишь с плавниками акулы и рисом поднимался до подлинных кулинарных высот. В Сан-Франциско взяли на борт голландку-авантюристку, успевшую познать много несчастий, она худо-бедно служила нашим дамам камеристкой.
За это время баронесса сильно изменилась. Она превратилась в крепкую женщину с загорелым лицом, более резкую в движениях. Чаепития в старинных особняках Маре или в модных домах сен-жерменского предместья, балы в Тюильри, прогулки под кружевными зонтиками в экипажах, влекомых несколькими лошадьми, с лакеями в ливреях на запятках - все это осталось в другом мире, и она спрашивала себя, существовал ли он вообще. Тот мир казался ей теперь менее реальным, чем огромные пляжи черного песка или храмы Индии с их каменными колесами и эротическими изваяниями.
Элен, тоже бронзовая от ветра, солнца и моря (так она наивно описывала себя в своем интимном дневнике, который мне довелось держать в руках), с тонкой талией, светлыми глазами, ямочкой на щеке, волосами, заплетенными в две косы, была предметом восхищения и тревоги своей матери. Девушка была счастлива той жизнью, которую она вела, а мать упрекала себя, что втянула ее в безысходную авантюру: в море жениха не найдешь. По вечерам у них бывали долгие беседы о будущем.
- Моя жизнь окончена, - говорила баронесса, - а твоя только начинается. Ты не можешь всю жизнь мотаться по океанам.
Элен только смеялась в ответ, а мать переживала, вспоминая о придворных балах…
…Я посмотрел на Марину - она по-прежнему прижималась к моей руке.
- Твоя мать здесь, - сказал я ей. - Она разговаривает с Беширом.
- Не покидай меня, - попросила она, - я не хочу, чтобы ты меня оставил…