Она держала меня за руку и прижималась ко мне. И я вспомнил, как тогда - очень давно - мы с ней выходили из самолета и поднимались на корабль. Мы стояли на корме, и был сильный ветер. Мы держались за руки и улыбались навстречу солнцу…
…В один прекрасный день баронесса с дочерью прибыли в Алжир. Им понравился этот порт, белый город, дружеский прием нескольких французов, которых они помнили еще по Парижу. Они решили немного передохнуть и познакомиться со страной.
Для них составляли компанию из четверых. Завтраки, обеды, прогулки, экскурсии, встречи с городскими и духовными властями, импровизированные пикники среди дивных пейзажей и услужливые молодые люди. За время их отсутствия во Франции произошли страшные события, о которых они почти ничего не знали. Была война с пруссаками, потом поражение, потом Парижская Коммуна. Империя пала. Тьером и Мак-Магоном была провозглашена Республика. Мать с дочерью часами слушали рассказы об этих потрясающих событиях, свершившихся без них. Они узнали, что барон Тенье сначала отправился было в Лондон, но теперь прозябал в Брюсселе.
Везде радостно привечали двух дам, обошедших столько морей. Они принимали все приглашения: генерала, командовавшего алжирским гарнизоном, и даже - к удивлению и возмущению многих колонистов - во дворцы к арабам. В их честь организовывались трогательные балы, чем-то напоминавшие Элен тот танец с принцем: с лунным светом, апашами в отдалении, смятением молодых девушек, как в старых американских вестернах. Один из самых удачных балов был дан в большом доме недалеко от Алжира, где недавно устроились колонисты, прибывшие из Эльзаса. Этими колонистами были Швейцеры. Их сын, высокий здоровый парень, работавший на земле, с первого же взгляда безумно влюбился в прекрасную Элен Тенье, еще когда она только сходила с парусника. Со времен Адама и Евы, Шивы и Парвати, Кадмоса и Гармонии и до наших дней история строится на союзах мужчины и женщины, порой самых неожиданных. Робеющий перед этими дамами, которые казались такими благопристойными и в то же время такими отважными, папаша Швейцер надел белые перчатки и попросил у баронессы руки ее дочери для своего сына Поля. Поль был крестьянином с Рейна, волей судьбы оказавшимся среди арабов. Элен же была салонным цветком, превратившимся в искательницу приключений. Элен была католичкой, Поль - протестантом. Эти проблемы как-то уладили. Баронесса была более чем довольна поворотом судьбы своей дочери, чье будущее ее сильно беспокоило. Архиепископ Алжира, монсеньер Лавижери, который тогда еще не был кардиналом, согласился благословить новобрачных почти тайком скромным обрядом в тиши собора. Все были очень довольны. Потом появились дети - вехи, отмечающие движение жизни. Дети выходят из своих родителей и затем стирают их. Первым появился здоровый мальчуган. Это был дедушка Андре Швейцера…
Сейчас этот Андре здоровается с Марго Ван Гулип…
- Дорогой, - говорила мне Марина и тогда, - только не покидай меня. И прижималась ко мне.
Я всегда любил прибытие в незнакомые города. Мы с ней стояли на корме и держались за руки. Небольшое суденышко из тика и лакированной акации проходило между сваями, забитыми в грунт по три и огороженными железной полосой, чтобы отграничить непроходимые места в мелких водах лагуны. Их называют "отскоки", или "альбы". На каждой свае сидело по чайке.
Ветер развевал волосы Марины, солнце светило ей в лицо… А она склонила голову на мое плечо и вдруг посерьезнела:
- Я никогда тебя не забуду, - сказала она мне.
- Но я не покидаю тебя, - возразил я.
Она улыбнулась сквозь слезы…
Перед нами сверкала Венеция. Мы оставили позади Торчелло, Бурано, Сент-Франсуа дю Дезерт… И мы оставили за собой Ромена и Марго и целую толпу человеческих историй и связей, стянутых в узлы загадок, - это чтобы нам было больнее…
Мы проплывали вдоль кладбища на острове Сен-Мишель - там покоятся русские балерины, английские полковники, почтенные дамы-американки… Силуэты венецианских церквей четко вырисовывались на фоне неба. Справа - колокольня Мадонны дель Орто. Слева - колокольня Сан Франческо делла Винья. За ними, возвышаясь над всем, перемещалась перед нашими глазами против хода судна колокольня Святого Марка.
И вдруг, как по волшебству, мы вошли в Венецию, как в далекую сказку, внезапно оказавшуюся на расстоянии вытянутой руки. Или как если бы мы попали на борт высокого корабля, вокруг которого сначала долго суетились на шлюпках, чтобы его атаковать. Мы проплывали по каналам, впадавшим в другие каналы, из которых выплывали гондолы. Мы поднимали глаза ко дворцам с красивыми балконами и окнами, обрамленными барельефами. Мы проплывали под мостами, такими низкими, что приходилось наклонять голову. Мы играли роль, которую назначили себе сами для пребывания в этом застывшем красном городе, живущем воспоминаниями и умеющем создавать воспоминания. И мы целовались…
Вот мы вышли в Большой Канал напротив Ка’Пезаро. Марина испустила крик восторга. И я, и она впервые оказались в Венеции. Мы ничего не знали о ней, и нам предстояло открывать в ней все. Ее красота свалилась нам на голову, и мы задыхались под ее грузом. Моряк, который вел судно, небрежно указывал нам на дворцы, церкви, памятники, даже названий которых мы не знали… и вдруг - очень быстро, шквалом - понеслись словно приближенные гигантской рукой Ла Салют, Морская таможня со статуей Фортуны и двумя альтанами. И наконец - грандиозная площадь Святого Марка… Потом я двадцать раз возвращался в Венецию, тридцать раз, пятьдесят раз! В конце концов я уже выучил наизусть - увы, без Марины! - малейшие "sotoportego", "salizzada", "campiello" или "campazzo" этого города из воды и мрамора, и он потом много раз будет появляться в моих книгах. Но первый раз - всегда единственный…
- Я сейчас о многом думаю, - говорила Марина, идя рядом со мной и опираясь на мою руку. - А ты о чем думаешь?
- А я вспоминал Венецию, - ответил я.
- Дядя Жан, - заговорила Изабель, - Ромен всегда обещал показать мне Италию. Сейчас, когда его больше нет, может быть вы возьмете меня туда?
- Оставь Жана в покое, дорогая, - сказала Марина. - Сейчас не время докучать ему твоими вопросами.
- Она мне не докучает, - возразил я. - Ты мне не докучаешь, дорогая. Я полагаю, что дар превращать меня в своего раба у вас наследственный, он передался уже третьему поколению…
Марина взглянула на меня и улыбнулась сквозь слезы…
…С ней было связано единственное воспоминание о Ромене, которое могло пробудить во мне что-то похожее на злобу против него. Даже теперь, когда мы на этом кладбище ожидаем его похоронный кортеж, остатки злопамятства борются во мне с печалью. Долгое время я полагал, что чувства однозначны, как основные цвета, и отсекаемы, как простые органы: люди любят, не любят, ненавидят, сожалеют, надеются, желают… Сейчас я знаю, что чувства двусмысленны и противоречивы: можно жалеть своих палачей, бояться того, на что надеешься, продолжать любить тех, кого уже не любишь, желать того, что ненавидишь…
Толпа вокруг нас становилась все плотнее. Придя сюда, я спрашивал себя, будет ли нас здесь много, сколько его друзей, знакомых и незнакомых мне, дадут себе труд прийти на кладбище. Ответ был сейчас у меня перед глазами: многие испытывали к Ромену те же чувства, что и я. За свою достаточно долгую жизнь Ромен встречал многих людей. И он не всегда был только любезен. Он сделал хорошую карьеру художественного эксперта, и его коллекция примитивного искусства Китая и Индии сделала его достаточно широко известным. Сейчас здесь присутствовала целая фауна торговцев и любителей, с которыми его связывали профессиональные отношения и которых я не знал. Здесь были также, с каждым годом все более малочисленные, его старые товарищи по Сопротивлению и "Нормандии-Неман", они пришли отдать последнюю дань уважения одному из своих. Здесь были и спортсмены, с которыми он играл в теннис или гольф, с которыми он катался на лыжах в Шамониксе, Церматте или в Кортино-д’Ампеццо. Было немало меломанов и любителей оперы, разделявших его страстную любовь к музыке: к Моцарту, конечно, к Генделю, Шуберту и особенно к Баху, к которому он пришел довольно поздно, но зато - навсегда…
Все они были связаны с Роменом невидимыми нитями, но не связаны между собой. Там и сям виднелись лица незнакомых мне женщин: красивые, загадочные и молчаливые, они пополняли собой толпу женщин, которых я очень хорошо знал. Они были как окна в мир жизни Ромена, неизвестный мне…
Небо расчищалось. Дождя больше не было. Все ждали. И вдруг с миром что-то произошло, у меня даже пошла кругом голова. Мне пожимали руку люди, которых я не узнавал. Они напоминали мне о том, что я забыл. Они рассказывали мне вещи, которых я не понимал. С огромным облегчением я увидел перед собой Альбена и Лизбет Цвингли. Я обнял их - и это было как глоток свежего воздуха, поднявший меня ввысь над этой толпой…
Альбен и Лизбет - славные люди, обитающие в красивом деревянном шале в районе Гуарды, в самом сердце Ангандины. Ромен познакомился с ними первым. Как-то он проезжал в этих местах по дороге из Милана или Сен-Морица на фестиваль в Зальцбург. И вот посреди пейзажа сказочной красоты, после нескольких встрясок на ухабах, его машина выпустила тонкий шлейф дыма и стала. Мобильный телефон еще не был тогда изобретен. Пройдя в полном одиночестве (которое бывает даже приятным, но только в других обстоятельствах) несколько километров в одном направлении, затем еще несколько километров в другом, Ромен понял, что автомастерские не встречаются в этой местности так же часто, как между Женевой и Лозанной. Ему ничего не оставалось кроме как устроиться в ожидании на сиденьи своей машины с книгой в руках, и тут чей-то голос окликнул его. Это был Альбен Цвингли, проезжавший мимо. Он не ограничился тем, что отбуксировал машину Ромена к себе домой и покопался в моторе, поскольку уже темнело, он пригласил его поужинать и переночевать в крошечной комнатке, все пространство которой занимала кровать, но из которой открывался дивный вид на луга и горы. Ромен провел у них восхитительные вечер и ночь - самое веселое и самое спокойное время, которое он мог припомнить в своей жизни. Потом он не раз приезжал к ним весной, летом, зимой. А где-то к концу пятидесятых годов взял туда с собой и нас - Андре Швейцера и меня: подальше от разговоров о холодной войне, от событий в Алжире, экспедиции в Суэц и затонувшего на широте Нью-Йорка "Андреа Дориа".
Эти воспоминания пронизаны миром, счастьем и дружбой. Нам было очень хорошо с семьей Цвингли. Рано утром Альбер уводил нас на прогулки, и возвращались мы только вечером, уставшие и очарованные: перед глазами стояли очертания гор, а шляпы были полны цветов. Зимой мы с ним катались на лыжах по девственной белизны склонам, не обремененным толпой лыжников. Когда нас посещала ностальгия по цивилизации, мы отправлялись на денек в Давос и находили там (причем без всякого энтузиазма) старых знакомых, чайные салоны… и пробки на дорогах.
В получасе ходьбы от их дома у нас было местечко: у кромки леса, в конце тропинки, на возвышенности, один склон которой резко обрывался вниз, а другой был пологим. Оно было особенно дорого Альбену. Оттуда открывался вид, в котором сочетались покой и величие. Каждый раз, бывая у Цвингли, мы обязательно проводили там некоторое время: ведь у дружбы, как у всего, что связано с культурой и цивилизацией, должны быть свои ритуалы.
Несколько лет назад мы, все трое, опять побывали у Цвингли - это было что-то вроде паломничества по дружеским воспоминаниям. После сытного обеда - мясо по-местному, салат, омлет с картошкой, грюйер, яблочный сок, вино Долины - Альбен с трубкой в зубах, сидя скрестив руки на спинке поставленного задом наперед стула, с важностью поднял вверх указательный палец и заявил тоном таинственным и лукавым:
- Завтра я покажу вам сюрприз.
Назавтра он повел нас в то самое сакральное место. На первый взгляд там ничто не изменилось, но на том месте, где Альбен имел обыкновение любоваться пейзажем, оказалась скамейка. К ее спинке была прикреплена медная табличка с надписью по-немецки:
СКАМЕЙКА АЛЬБЕНА
К его 65-летию
Это была идея местных жителей, соседей Цвингли: они установили эту скамейку на месте, откуда открывался любимый вид Альбена, в качестве юбилейного подарка ему. Мы уселись, все четверо, на скамейку и долго молчали. Тишину нарушали только ветер и пение птиц, и наконец Андре Швейцер произнес:
- Вот сейчас мы счастливы, насколько это вообще возможно.
- Не сглазь, - проворчал Ромен.
- Я сейчас могу рассказать вам одну счастливую историю, - предложил Андре.
- Давай: сейчас для этого самый подходящий момент, - поддержал я.
И на этой маленькой скамеечке Альбена, сидя спиной к лесу и лицом к чудесному горному пейзажу, зажатый между Роменом и мной, помахивая подобранной сухой веткой, Андре Швейцер рассказал, чтобы порадовать Альбена, которому мы были обязаны этими счастливыми минутами, свою историю.
- Вы, должно быть, знаете, - кажется, я уже вам рассказывал вам об этих давних временах, - что мой дед был сыном того Поля Швейцера, который женился на молодой девушке - Элен Тенье.
- Да, - подтвердил я, - мы это знаем.
- У Андре Швейцера - я ношу то же имя, что и дед, - был сын, мой отец. Отец был врачом - как и я теперь - и последовал старинной семейной традиции: женился на молодой девушке, чьи родители разорились вчистую за несколько лет до "черного четверга" на Уолл-стрит. Они жили в Ле Ло - это в сторону Сен-Сирк-Лапопи…
Так вот, в километрах десяти от этой деревни у них был большой старый дом, к которому они все были очень привязаны и в котором моя мать провела свое детство. И когда пришлось его продать - это была античная трагедия: слезы текли рекой. Мать, бабушка, прабабушка моей матери - все родились там. И там же умерли. Продать его - это означало предать, растоптать, уничтожить все, что было получено от них и что уже невозможно будет передать следующим поколениям… Вам это должно быть понятно… вы даже говорили об этом в своей…
- Да-да, - поспешно заметил я, - многим это знакомо…
- Конец этого старого обиталища поверг мою мать - а она была тогда совсем молоденькой - в безысходную меланхолию. К тому же она вынуждена была расстаться с весьма достойной дамой - мадам Луазо (ее имя до сих пор "поет" в моей памяти), которая занималась всем в доме, но, в первую очередь, моей матерью. Вынуждены были продать даже осла, верхом на котором моя мать ребенком совершала прогулки. Счастливые большие каникулы заканчивались, примерным девочкам оставалась лишь горечь воспоминаний… И только мой будущий отец сумел вернуть улыбку на ее печальные уста… Мне действительно повезло: они по-настоящему любили друг друга.
Их брачная церемония состоялась в Алжире - в том соборе, где за более чем пятьдесят лет до нее монсеньор Лавижери благословил брак моих прадедушки и прабабушки. Свадебное платье, приданое, цветы, участие всей семьи - всему этому еще придавалось большое значение во времена моих родителей. Я подозреваю, что самые молодые сегодня вообще не понимают значения слова "приданое". Даже мои родители уже ко многому относились проще: протестантская сторона натуры моего отца отказывалась признавать католические "побрякушки". Так что полное отсутствие приданого у моей матери никакой проблемы не составляло… И все же одну традицию отменить было никак нельзя: речь идет о свадебном путешествии…
Куда отправиться? В Индию, Гонконг, Манилу, на Бали, по следам бабушки-путешественницы? В Мексику, Бразилию? На озера в Баварию, в эпоху Людовика II, на поиски барокко? На итальянские озера? Моя мать не сводила глаз с отца, во всем подчиняясь ему. Потеряв свой любимый дом, она не интересовалась ничем другим и на все ласково кивала ему в ответ. Ей было все равно: любовь заменяла ей все на свете. Наконец мой отец решил отправиться на судне в Марсель и оттуда продолжить путешествие в автомобиле.
Новобрачные высадились, как рассказывали, в Марселе к вечеру. Они поднялись к Нотр-Дам-де-ла-Гард, прогулялись по Канебьер, пообедали в самой знаменитой гостинице города, которой сегодня уже нет, - "Ноай" - там для них была заказана комната. Моя мать очень устала, она еле держалась на ногах. И когда к концу ужина отец объявил ей, что комната ему не нравится и что он телеграфировал в какую-то деревенскую харчевню, находящуюся где-то не очень далеко, немного за пределами Экс-ан-Прованса, и там найдется лучшая комната, мать была готова лишиться чувств.
Мой отец обнял ее, утешил, нежно сказал, что автомобиль уже ждет, что он просторный и удобный, что она выспится в нем лучше, чем в этом шумном и малоприятном отеле. Путешествие будет недолгим, и она проснется в чудесной обстановке тишины и покоя. Моя мать была влюблена и послушна мужу, она соглашалась с ним во всем.
- Я очень устала, - сказала она, - но если ты считаешь, что так будет лучше…
- Доверься мне, - сказал он, - я уверен, что так будет лучше. Ты примешь успокоительный отвар, чтобы поспать, и даже не заметишь, как пролетит время в дороге…
Мать выпила отвар, устроилась в автомобиле и сразу уснула на руках мужа. Дорога показалась ей довольно долгой. Время от времени она выходила из своего полузабытья, приоткрывала глаза, волновалась.
- Спи, родная, спи, - говорил отец.
Она засыпала опять. Ей снились переходы через пустыню, подъемы в горы. Когда она проснулась, солнце уже было высоко в небе… но на очень знакомой широте… Она села в кровати и ей показалось, что она сходит с ума… Все вокруг было знакомо ей до малейшей детали, все напоминало об ушедшем прошлом… За окном она увидела осла. Она пробежала по лестнице, ступени которой сами стелились ей под ноги, а у окна она узнала силуэт мадам Луазо и в слезах упала в объятия мужа… который тайно выкупил и вернул ей родительский дом…
- Вот уж поистине триумф буржуазной сентиментальности! - воскликнул Ромен, поднявшись со скамейки и аплодируя. - Буржуазность проявляет себя в двух противоположных ракурсах: слезоточивом и циничном. Она любит поплакать и позубоскалить, растрогаться и насмешничать. Составные части слезоточивого буржуа - этот тип был представлен Седеном в литературе и Грезом в живописи накануне Великой Французской революции, которая и стала победой и началом правления буржуазии, - это несчастье, сломанный жизненный уклад, добросовестность и деньги. В истории твоего отца блестяще представлены все эти четыре элемента…