Смотрю я вокруг себя и вижу, что люди, которые хотят себя уважать, не так живут, как этот писатель и тетка Ульяна советуют…
А тля всякая оправдание завсегда ищет, чтоб хоть во лжи жить, лишь бы в сытости. Если я, подсобница каменщика, знаю это твердо, как же писатель не понимает? Пусть не обижается, - гремит он, как жесть на ветру. И все!
Извиняйте, дорогие товарищи, если что не так.
К сему Нюра Староверова".
Александр взглянул на Огнежку оторопело.
Он был поражен не столько самим письмом ("Нюра и не такие коники выкидывала"), сколько тем, что жюри присудило ей первую премию.
Нюре - первую, а учительнице, которая у Нюры экзамены принимала за седьмой класс, - вторую.
Он, Александр, подсмеивался над Нюриным синтаксисом - но ведь всякий видит, что жена его в каменной кладке сильнее, чем в грамоте. А дали первую!
Вторично Огнежка приехала в общежитие недели через две, привезла Нюре книги. "Честные", как она-их назвала. Все книги Огнежка делила прежде всего на "честные" и "нечестные", в которых авторы ужами уползали от трудных проблем.
Одна из книг, растрепанная донельзя, в пятнах кирпичной пыли, Нюре не понравилась сразу. Даже фамилия автора показалась несерьезной. Овечкин! Овечкин - Барашкин - Козленкин.
- Это про что? - Нюра вяло полистала для приличия. И вдруг словно в грудь ее ударило.
".. Есть в районе очень богатые, крепкие колхозы, и есть слабые колхозы… Я думаю, такой пестроты не было и в старой деревне. Конечно, были в каждом селе батраки, середняки, кулаки - разно люди жили, - но между селами одной волости не было, не могло быть такой разницы, как сейчас… Земли поровну, и земля одинаковая, один климат, одно солнце светит, одна МТС машины дает - и такая разница! Когда же мы доберемся до причин и покончим с этой пестротой?.."
Вот тебе раз! Из "Перевоза" клубнику в Воронеж возили. На председателевой "Победе". А за три километра от "Перевоза" хлеба не купишь. Говорили, от веку так. И вдруг - "когда же мы доберемся до причин!" В тоске. С болью.
И хотя назавтра предстоял трудный день, на ветру, в грязище, со всеми передрягами неритмичной работы, Нюра, закончив домашние дела, прилегла с книжкой в руках на краешке железной кровати, рядышком с мужем, и старалась не шевельнуться, не разбудить.
Она читала до самого утра, и с этой ночи десятки "почему?", жившие в ней подспудно, осознаваемые смутно, начали проступать отчетливее, как если бы эти лепившиеся друг к дружке "почему?" были начертаны на тетрадном листочке, который едва белел на столе, в полумраке.
А сейчас уж рассвет, и она отчетливо видит каждое слово.
"Почему Шура по-прежнему потрафляет Тихону? Именно Тихон, да Гуща ему ноги подбили, когда насмеялись над его затеей "улицы с фонарями?"
Почему Тихон донимает Тоню? Ведь он нам с Тоней подотчетен: тайно голосуем за него. Бумажками. А Тихон все одно кудесит, как, говорят, было только во времена культа личности. На что же он рассчитывает? Почему на нас с Тоней ему наплевать с самых высоких подмостей? Что мы для него - пустое место?"
На многое, на очень многое Нюра не находила в книжках ответа. Но тем не менее, приходя к кому-либо, она прежде всего искала глазами полочку с книгами, и если не видела книг, ей казалось, что она смотрит в лицо слепому…
Об этом - и не только об этом - хотела рассказать Огнежка Ермакову, когда они гуляли неподалеку от ночного санатория, по лесной тропе. А - он? Снегирь ему интереснее…
Ермаков настиг Огнежку, запыхавшийся, по пояс в снегу.
- Ты что? Рассердилась? О Нюшке не стал слушать? Буду! Давай! О Шурке! О Нюшке! О любой зверушке…
- Да вы что, слепорожденный?! Не видите того, что вокруг вас происходит? У газетных киосков очереди. Молчуны и те заговорили. И как заговорили! Даже Шураня-маленький.
- Ермаков перебил ее нетерпеливо: - Знаю!
Рассказывали, нюрин мальчонка взгромоздился на Нюрины колени, и произнес певучим, как у Нюры голоском, не выговаривая "р", слова, которые облетели стройку: "Тетка Ульяна глозится: "Бог накажет! Бог накажет!.." Надо подвести зенитку и сшибить бога. Чтоб никого не бояться". И Шураня изо всех силенок швырнул кубик в потолок.
- Слышал! - повторил Ермаков, раздражаясь. - Все теперь умные да смелые. Все! Даже Нюшка!..
Быстро темнело. Похолодало. Скрип Огнежкиных шагов затихал. Чувствуя, что он теряет дружбу Огнежки, и безвозвратно, и не понимая почему ("Не из-за Нюшки же в самом деле!"), Ермаков заторопился следом. Шляпа слетела, он поймал ее на лету, бежал с непокрытой головой, на которую сыпался снег с потревоженных ветвей.
Догнал Огнежку подле самых дверей санатория, схватил за плечо, пробасил, задыхаясь, почти униженным молящим тоном, которого потом не мог простить ни себе, ни ей:
- Огне-эжка! П-пускай я такой-сякой… вообще, по-твоему, идиот… слушаю сердце, приставив трубку не к той стороне груди. Пускай я не смышленее Нюшкиного мальца. Но - вспомни! - кто спас тогда… уф твою затею. И тебя, и Нюшку… всех… Кто возил вам железобетон на собственной спине? А?
Огнежка дернула на себя белую стеклянную дверь. Ермаков придержал Огнежку за руку:
- Ты еще не знаешь всего! Слушай…
Но дверь за Огнежкой захлопнулась. Ермаков грохнул кулачищем по дверному косяку.
2
Новость, о которой Ермаков не успел рассказать Огнежке, на стройке узнали через неделю. Ермаков в конце концов сдал в строительном институте последний, "застарелый" экзамен и получил звание инженера-строителя. Одолеваемый поздравлениями, Ермаков быстренько осенял пришедших к нему прорабов-практиков своим дипломом в синей, с золотым тисением корочке, как иконкой, и произносил веселой скороговоркой:
Выбирайте сами, куда путь держать, прорабы милостью божьей. В студенты-заочники или в печники. Бьет час!..
Прорабы брали диплом в руки, разглядывали. Чумаков даже понюхал его, вздыхая.
Вечером ермаковский вездеход с праздничным флажком на радиаторе возил прорабов, приглашенных к Ермакову "на пирог". Последним, в одиннадцатом часу, он доставил Игоря Ивановича и Чумакова, задержавшихся на заседании комиссии по трудовым спорам.
Поздних гостей встретила дочь Ермакова Настенька, полненькая хохотушка, баловень прорабов.
Игорь Иванович засмеялся, глядя на нее. Вспомнились пионерские годы, когда он наряжался в праздник урожая пшеничным снопом и куролесил у пионерского костра, теряя колючие, торчавшие в разные стороны колоски.
Широкая, круглая, в шелковой кофточке соломенного цвета, Настенька пританцовывала в прихожей, как праздничный сноп. И запах от ее светлых волос исходил какой-то солнечный, пшеничный, словно Настенька прибежала открывать дверь откуда-то из жаркого летнего дня.
Игорь Иванович обхватил Настеньку окоченевшими на морозе руками, вскричав как мальчишка: - Здравствуй, лето!
Чумаков вслед за ним вскинул Настеньку к потолку, но тут же опустил на пол, хоронясь за спину Игоря Ивановича, и пробормотал:
- А вот те и зима….
В прихожей появилась мать Ермакова, Варвара Ивановна, неулыбчивая, могучей ермаковской стати женщина, в черной, до пят юбке старинного покроя и в нарядной кофте свекольного цвета. Кофта, видно, привезенная сыном из заграничной командировки, была застегнута глухо, до подбородка. Для этого Варвара Ивановна пришила у ворота дополнительную пуговицу, которая отличалась по форме от всех остальных. Но что поделаешь! Приподняв юбку (чуть приоткрылись ее ноги в шерстяных чулках, без туфель. "Староверка, что ли?" - мелькнуло у Игоря), Варвара Ивановна выглянула на лестничную площадку, спросила голосом озабоченным, почти встревоженным:
- Боле никто не идет? - И, отыскав взглядом Чумакова, строго спросила у него, почему он один. - Рябая твоя Даша или хромая, что ты ее стыдишься?
.
Она прошла мимо Чумакова-, непримиримо шурша юбкой и сказав вполголоса:
Каков поп, таков и приход.
Смысл этих слов стал понятен Игорю Ивановичу позднее, когда большинство гостей разошлось и в комнатах кроме Игоря остались лишь близкие друзья Ермакова: Акопян с дочерью.
Огнежка не хотела приходить, за ней послали вездеход - да несколько прорабов, с которыми Ермаков клал стены четверть века.
Притихнув, слушали "Болеро" Равеля, - Ермаков предпочитал его всем речам и танцам; потом кто-то выдернул шнур радиолы.
Посередине комнаты остановилась Варвара Ивановна, огляделась и произнесла побелевшими губами:
- Вот что, дорогие… Здесь чужих нет… Хочу спросить вас… По совести поступает Сергей или нет?.. Я Прова не спрашиваю, - она кивнула в сторону Чумакова, - он сам такой. Но вы… вы все… скажите. - На лице ее выражались и стыд и решимость преодолеть этот стыд. - Почему Сергей свою не приглашает? Есть у него на примете. Сам говорил. Почто от матери прячет? Или ей наш праздник не праздник?.. Иль, может, она - ни сварить, ни убрать?.. Или он к чужой жене прибился? А? Не может того быть! Ермаков он! Краденым не живет… Почто ж тогда от матери прячет? От Настюшки прячет? Или мы рожей не вышли? Тогда… вон! Иди к своей…
Игорь Иванович заерзал на стуле. Надо было что-то сказать, успокоить Варвару Ивановну, что ли.
Ермаков начал багроветь. Краснота выступила из-под крахмального воротничка. Поползла вверх. Вот уже поднялась до подбородка.
От баса Ермакова в комнате тенькнули стекла:
- Едем! Раз такое дело, - едем! - И подхватил мать под локоть. - К моей! Все едем! Вызывай такси, Чумаков!
Чумаков поднялся из-за стола и, неестественно выпрямившись, животом вперед, прошел в прихожую. За ним еще кто-то.
Игорю Ивановичу стало не по себе. Что за дичь? Врываться полупьяной компанией ночью в незнакомый дом, поднимать с постели женщину…
Но еще раньше, чем Игорь Иванович собрался это высказать, за его спиной прозвучал гневный голос Огнежки:
- Никто никуда не поедет! Что это за купеческие причуды? Что за хамство? Я о вас была лучшего мнения, Сергей Сергеевич. Захочу - в чулан запру, захочу - перед всем миром в ночной рубашке представлю, так, да?
Игорь Иванович оттянул ее за руку назад, сказал Ермакову недовольно: - Лучше бы сюда пригласить. Ермаков усмехнулся, покачал головой:
- Не придет.
В дверях Акопян натягивал на ноги резиновые, с теплым верхом боты.
- Вы, разумеется, домой? - произнес Игорь Иванович, проходя мимо него.
Акопян махнул рукой с ботиком в сторону дверей:
- Нет, с Ермаковым.
Выехали на трех машинах. Впереди - ермаковский вездеход. Сзади - два такси. У светофора ветер донес из такси сиплый голос, обрывки песни:
"Переда-ай кольцо… и эх!., а-аб-ручальное…"
Песню оборвал свисток милиционера. Машины заскользили на тормозах, стали у вокзала гуськом. Постовой со снежными погонами на плечах отдал честь.
- Свадьба?
- Свадьба! - дружно прокричало в ответ несколько голосов.
Он снова отдал честь, один его погон осыпался.
- Поздравляю молодых!
"Свадебный кортеж" мчался под свист ветра в приоткрытых боковых стеклах. Внезапно свист прекратился.
- Держитесь, мама! - Ермаков придержал старуху - она сидела возле шофера - за плечи.
Вездеход забуксовал в снежном месиве, натужно выл мотором, заваливался в рытвины, едва не ложась набок.
Ползли долго среди каких-то канав, глухих заборов. Мелькнули ржавые перила. Мост окружной дороги, что ли? Белые крыши домишек выскакивали к дороге внезапно, как зайцы-беляки. И тут же пропадали.
Приглушенный гневом голос матери Ермакова заставил всех умолкнуть.
- На бетонный везешь? К твоей железной дуре?.. Уйду к снохе! И Настюшку заберу!
Игорь Иванович, который колыхался, стиснутый с обеих сторон, на заднем сиденье, ощутил у своего уха шершавые губы Чумакова.
- Из кержачек она, - хрипел он. - Одних только прожекторов и боится. Больше ничего. Как зашарят, бывало, по черному небу под грохот зениток, ей все кажется - конец света… "Уйду к снохе!" Свободно! - заключил он испуганно и восхищенно.
Фары машины уперлись в высокую кирпичную стену. Два желтых световых круга, порыскав по стене, уставились на приехавших, как глаза совы.
- Здесь? - спросила Варвара Ивановна глухим голосом.
- Здесь, мама! - Ермаков скрылся в темноте, вернулся через несколько минут. - Пошли!..
Заскрипели шаги. Зажужжал фонарик Игоря Ивановича, тоненький лучик заметался беспокойно.
Как и мать Ермакова, Игорь Иванович еще по дороге начал догадываться, куда их везут. Белый лучик задержался на висячем замке, в который Ермаков вставлял ключ. Ключ не попадал в скважину.
Игорь Иванович вдруг ощутил - у него замерзли пальцы ног, ноет плечо, которым он ударился о спинку сиденья на одном из ухабов. Завез бог знает куда!.. - Ключ от своей любви ты где хранишь, Сергей Сергеевич, на груди? - спросил он почти зло.
Ермаков не ответил. Видно, он уже жил предстоящим… Отомкнув наконец замок, он вошел внутрь здания, в темноте напоминавшего не то цех, не то склад, щелкнул выключателем.
Так и есть! Посередине здания с голыми кирпичными стенами высилась собранная наполовину машина, похожая на огромный плоскопечатный станок. Будто кто-то намеревался выпускать газету размером в стену одноэтажного дома. Рядом лежали какие-то детали в промасленной бумаге. От них пахло керосином, солидолом. Откуда-то тяиуло сырыми древесными опилками.
Чумаков захрипел, закашлялся от хохота, опираясь обеими руками о кирпичную стенку.
- Невестушка… Ха-а-ха!. С такой ляжешь… Что она делает, Сергей Сергеич? Ха-ха!.. Укачивает детишек? Побасенки им сказывает… про нашу строительную мощу. Ха-а!..
Игорь Иванович остался возле дверей. Он не слушал объяснений Ермакова. Глядел на кирпичную стену, на которой раскачивалась длиннорукая, как пугало, тень Ермакова.
Кто же в тресте не знает, что Ермаков грешит изобретательством! Рассказывали, еще в тридцатые, годы он соорудил "огневой калорифер" - по виду нечто среднее между печкой "буржуйкой" и керогазом. Сушить штукатурку.
Подобным "механическим уродцам", как называл Ермаков свои изобретения, говорили, нет числа. Дома у него киот из патентов и грамот.
Досада Игоря Ивановича улеглась, когда он начал прислушиваться к голосу Ермакова. Голос этот звучал необычно. Веселой, беззаботной усмешки, которая неизменно сопутствовала рассказам Ермакова о собственных изобретениях, и помину не было. Низкий почти рокочущий бас, исполненный скрытого нетерпения и гордости, срывался почти в испуге. Точно Ермаков после каждого объяснения восклицал: "Ну как?! Правда, здорово? А?" С подобным чувством, наверно, скульптор снимает полотно со своего детища, которому были отдано много лет.
- Стены пятиэтажных домов будут сходить с прокатного стана, как ныне сходит со станов металлический лист.
Игорь Иванович встряхнул головой. "Кто перепил - я или Ермаков?!"
Он готовился засыпать Ермакова вопросами, но Ермаков вдруг замолк, обвел всех встревоженным взглядом.
- Где мама? Мама! Где вы?!
Он соскочил с приставной лесенки, кинулся к выходу, пнув носком ботинка попавшийся на пути железный капот. Капот со звоном отлетел к стене.
Одного такси не оказалось. Снежная пыль у ворот еще не улеглась.
Ермаков проговорил через силу:
- Тупой пилой пилит: "Женись-женись. Женись - женись". Хоть из дому беги от этого жиканья.
У Игоря Ивановича чуть с языка не сорвалось: "Почему бы и в самом деле не жениться?" Но сдержался: "Не мне советовать…"
Из-за его спины прохрипел Чумаков:
- И давно бы привел бабу. У меня в конторе всяких калиберов.
Голос Ермакова прозвучал почти свирепо:
- Я тебе покажу калибры! Только услышу!
И устало добавил: - Какого калибра ни будь пуля, она - пуля. Одна прошла по касательной. Ожгла.
Хватит.
Вернувшись в здание, он протянул мечтательно-весело, речитативом, обращаясь к полусобранной машине:
- Ах, как бы дожить бы до свадьбы-женитьбы!..
С этой ночи Игорь Иванович - да и не он один! - жил ожиданием ермаковской "свадьбы-женитьбы".
"Свадьба-женитьба" началась для него звонком Акопяна!
- Уймите Ермакова! - кричал Акопян в трубку. - Привез на завод плакат. Красный кумач, а на нем белыми буквами, как в день Первого мая: "Идею проката осуществили производственники. Позор на вечные времена кашеедам из НИИ!" Отмстим, говорит, Акопян, неразумным хазарам!
Когда Игорь Иванович добрался до завода панельных перегородок, затерянного среди новостроек, снимать плакат было поздно: у заводских ворот сгрудилось автомобилей, наверное, не меньше, чем у стадиона во время международного матча.
По глубокой колее промчался инякинский "ЗИЛ" мышиного цвета. Затормозив с ходу, он крутанулся волчком, ударился кабиной о сугроб, который ограждал завод высоким валом, как крепость.
К прибывшим выходил Ермаков, в пальто, накинутом на плечи. Он отвечал на поздравления, по своему обыкновению, шуткой и, вызвав улыбки, передавал гостей почтительно-корректному Акопяну. В тресте даже острили: Ермаков обратил Акопяна в прокатопоклонника.
Сам Ермаков оставался у входа, беседуя со знакомыми. Окликнув Игоря Ивановича, он обратил его внимание на любопытную подробность.
С утра приезжал помощник Хрущева, и с ним незнакомые Ермакову люди с военной выправкой. Они были в обычных ушанках, серых или темных, в скромных пальто. Затем прикатили руководители Горсовета - бобровые воротники, шапки повыше, попышнее. Позднее появились из Академии архитектуры и НИИ Главстроя - шалевые воротники, поповские шапки, папахи из мерлушки или кепки с верхом из кожи или меха (в тот год модники шили себе "рабочие" кепи).
Гости сменяли друг друга волнами. Каждая последующая волна выглядела все более нарядной. Зот Иванович Инякин прошествовал к стану боярином, в новой шубе из серого меха, в высокой шапке раструбом. Того и гляди, подумал Ермаков, загнусавит он из "Бориса Годунова": "Ух, тяжело!.. дай дух переведу…"
Зот Иванович обошел стан вокруг, огляделся. Позвал Акопяна - для объяснений.
В цехе было тихо и чуть душновато, как в оранжерее.
Одна стена комнаты была готова. За ней ползла на ленте другая.
Инякин потрогал теплую еще стену, покосился на Акопяна. - Ну, ты и придумал, Ашот! Революция!
Ермаков стоял по одну сторону движущейся ленты, Акопян - по другую. Узкоплечий и тощий неимоверно, Акопян тем не менее чем-то напоминал Ермакова. Скорее всего порывистостью движений и коричневатым цветом не раз обожженных рук. Чудилось - изобретатель стана, утверждая идеи проката, nрежде всего самоотверженно прокатал между обжимными валками стана, самого себя. Втянуло его под валки толстущим Ермаковым, а выкинуло на транспортерной ленте длинным, как рельс, Акопяном.
Зот Иванович улыбнулся своим мыслям и начал щумно представлять гостям своих талантливых подчиненных..
Акопян, в демисезонном пальто и фетровой, с порыжелой лентой шляпе, натянутой на оттопыренные уши, в окружении Зота Ивановича и его заместителей казался мелким служащим, который случайно удостоился улыбки подлинных творцов нынешнего успеха. Инякин потрепал Акопяна по плечу: "Ну, смотри, не зазнавайся!". Игорь Иванович не выдержал, пробился к Акопяну, увел его на свежий воздух.
Они беседовали во дворе, когда из проходной выскочила девушка-вахтер, крича что-то. Головной платок ее сбился на плечи. Порыв ветра со снегом донес:
- Хрущев!