Он выхватил напильник и вонзил его в стол чуть не по рукоятку, замотанную черной изоляцией. Удар у Могилы был поставлен.
- Ничего, - Могила выдохнул, сцепивши пальцы. - Дай срок, святой отец.
На фалангах его пальцев я подметил два наколотых перстня с крестами.
- Срок я тебе не дам, - отозвался я мрачно. - Я не суд присяжных.
- Правильно. Умница ты монах, - поддержал меня вор в законе Могила. - Тонкая шутка в беде нас хранит. Выпьем за упокой души мусора Щукина, хорошего человека.
Он встал и поднял кружку. Оторвала свои зады от стульев и штурмовая колонна, точно по команде.
- За павших славян!
Я тоже выпил. Я пил не с Могилой. Мне все равно, за что он пил: за славян ли, за план Барбаросса, или за "Нюрнбергский" процесс. Я пил за плантатора Щукина, ибо сам он пить уже не мог. И за упомянутый Щукиным перед смертью ход из Казейника. И мне еще, кстати, его предстояло найти. "И, желательно, до заката солнца", - мысленно уточнил я задачу, тогда не ведая, что в Казейнике давно позабыли, как он выглядит, этот солнечный закат. Здесь просто сумерки сменялись темнотой. Темнота или сумерки. Плачевный выбор, если задуматься. Но у меня и Казейника были разные проблемы. Я лишь думал о том, что жена моя теперь обзвонила всех родственников и знакомых. И о том, что скоро она закончит обзванивать больницы, морги и милицейские районные отделения. И о том, что, более не зная, кому набрать, она только будет беспомощно плакать, глядя на телефонную трубку.
- Не унывай, монах, - подмигнул мне Перец, - жить везде можно с пользой для компании.
- С чего вы взяли, что я монах?
Ответа от него я не ждал, но ответ последовал. Вместе с моим обручальным кольцом, которое, Перец, видно, свистнул еще в автобусе. Кольцо прокатилось по скатерти и легло передо мной, ударившись о порожнюю банку.
- Монах ты и есть. Кольцо-то монашеское, - подытожил, закуривая, альбинос.
Кольцо подарила мне жена, сторговавши его на блошином рынке в Измайлово. Золотой обруч изнутри, стальной снаружи, с выбитыми по орбите словами на церковно-славянском языке: "Свят. Великий Серафим". Кольцо, действительно, было монашеское. Жена посчитала, что освященное кольцо инока убережет меня лучше, нежели драгоценная штамповка, и не просчиталась. По крайней мере, до сей поры. Конечно, Перец мое кольцо Могиле предъявил, и уже от Могилы, видать, слух рикошетом задел местное население. Могила, упырь матерый и сообразительный, конечно, понимал, что грош цена моей святости. Он создал миф из личного интереса. Как бригадир и казначей славянского ордена, в духовном пастыре Могила нужды не испытывал. Пастырь у него был, и еще тот. Хотя здесь я невольно забегаю. Или вольно. Мне, в сущности, наплевать. Относительно мотивов альбиноса у меня имеются как минимум три версии. Версия первая. Отнимая партию анархистов, население в Казейнике сплошь состояло из христиан различного толка. Других монахов славные христиане Казейника прежде не видывали, потому я сразу и без усилий внушил им суеверное почтение. Таким путем убийца-альбинос упрощал исполнение Гроссмейстерского распоряжения: отгородить мою персону любой ценой от местных разборок. Версия вторая. Могила наперед предполагал использовать меня как третейского арбитра в предстоящей религиозной войне. Арбитра, согласного и способного оправдать славянские методы. В уголовной среде, воспитавшей Могилу, третейский суд решал многие вопросы. И версия заглавная. При удачном развитии обстоятельств Могила, подпершись моей авторитетной поддержкой, мог сместить Гроссмейстера Словаря и возглавить славянский орден, чтобы кто-то другой, но теперь уже от Могилы, шарахался в проходе автобуса. Все три версии сложились у меня чуть позже. Вернее, две сложились почти сразу. Третья вылезла, когда я с Могилой перекуривал в казарменном погребе. А четвертой, наиболее дикой, он сам поделился в кают-компании списанного буксира. Тогда я не дал ей значения, и вспомнил только на кладбище, где Могилу, навсегда поглощенного собственной кличкой, забросали камнями братья-славяне. Но это было потом. А на данный момент, я выпил за возвращенное кольцо.
- Москвич? - штурмовик по имени Лавр сунул мне полукруг искусанной закопченной колбасы. - Я и сам из Валдая. У нас тоже на острове знатный монастырь. Иверский Богородицкий. Бывал?
- Бывал.
- И на кой ты в монахи двинул, отче? - Лавр внезапно проникся ко мне сочувствием. - Курить вам нельзя, того нельзя, сего нельзя. И пост еще с картошкой без масла.
- Тэдиум витэ, - я затянулся, пуская символические обручальные кольца. Кольца из дыма таяли на глазах.
- Это как понимать? - заинтригованный Лавр даже подался ко мне, уронивши попутно осушенную братьями посудину.
- Не переводится.
- Николаиты у нас тоже не переводятся, - усмехнулся Перец. - Но мы их скоро переведем через понтоны. Слабо тебе, Лавр мою телку завалить?
Свернувши форменный рукав, Перец обнажил мускулистую руку с наколкой в образе какой-то обнаженной мессалины, посиневшей от холода.
- Кому слабо? – принял вызов атлетический Лавр.
- Филиппок, еще четверть, - окликнул Могила продавца. - Завали его, Перец. За тебя мазу держу, и банк три косых
Армреслинг как вид силового единоборства славянами уважался. Пока штурмовики суетливо делали ставки всякий на своего кумира, Филиппов принес бутыль объемом вполовину использованной. Видать, среди своих штурмовиков альбинос-убийца поддерживал общий режим.
- Ты, Филиппок, в ритуальную контору отослал бы кого из грузчиков, - посоветовал Могила продавцу. - Там Щукину плохо в уборной.
- Сей момент, - Филиппов отвесил поклон, и затоптался.
- Что еще?
- Эпидемия портвейна у них. Контору на карантин закрыли.
- А капитану век на полу лежать?
Озабоченного Филиппова куда-то понесло. Между тем, Лавр и Перец воткнулись локтями в скатерть и по команде сцепились. Штурмовики, разбившись на два лагеря общего режима, завели ораторию:
- Жми Перец!
- Лавр давай!
Точно в тумане наблюдал я за этим бакалейным поединком. Пришли мне сами собой на память слова Откровения: "Впрочем, то в тебе хорошо, что ты ненавидишь дела Николаитов, которые и Я ненавижу". Перец дожал менее опытного противника, и Могила сорвал приличный банк.
- Мой сегодня день, - сгребая прибыль, поделился Могила с радостью с проигравшими славянами.
- Жаль, что не Галашека.
- О чем ты, святой отец?
- Там пустырь. Там трудно будет жить.
- Это он за Николаитов мается дурью, - спустя рукава, догадался Перец-богатырь.
- Ясно, - кивнул Могила. - У нас там еще и братское кладбище. Ты сопку видел?
- Видел.
- Трудно жить, умирать легко, - Могила качнулся, изогнулся, и соскользнул со стула, точно белая анаконда перед броском. - Ходи за мной, Перец. Инкассацию в магазине делать пора. Сначала в продуктовый. Ты тоже с нами, Лавр. А ты, святой отец, жди нас. Вернемся, я пропишу тебя в казармы. Только на водку не налегай. Водка здесь коварная. Прямо из цеха.
Букмекер и его бакалейная лавочка покинули магазин. Я же остался в компании братьев-штурмовиков.
- А почему, славяне, мы болеем за арийский клуб "Нюрнберг"? - спросил я у них, в основном адресуясь к штурмовику с полной шапкой огненно-рыжих волос и золотистыми бакенбардами. Я принял их за знаки отличия. Вроде, как за лычки.
- А потому, святой отец, мы болеем, - обстоятельно растолковал мне рыжий
суть явления, - что арийцы тоже славяне. Просто они еще не знают об этом.
- А евреи?
- И они, - заодно с комаром на толстой багровой шее в складку рыжий прибил мой иронический запрос. - Все, кроме женщин и детей. И кроме всех поедающих кошерно.
Его тираду я уже не воспринял как противоречие. По утверждению сюрреалиста Андрэ Бретона "существует некая точка духа, в которой жизнь и смерть, реальное и воображаемое, прошлое и будущее, высокое и низкое уже не воспринимаются как противоречия". И как раз я достиг этой заветной точки, накатив очередную порцию "Rosstof". Цеховое зелье нагнало в меня агрессии, безумной хитрости и до блеска прочистило ствол головного мозга. Я готов был расстрелять из него хоть роту штурмовиков. Но я нацелился только на одного. Это был штурмовик со шрамом. Действовал я решительно и успешно. Определив расстояние до цели, я одолел его, и отозвал штурмовика в сторонку. "Согласно теории практики, - подумал я, уже не воспринимая свою мысль как явное терминологическое противоречие, - штурмовику со шрамом, униженному ради меня племенным вождем, я должен внушать страх и трепет. А если еще не внушаю, то внушу".
И я стал задавать штурмовику вопросы. Мои вопросы были важнее, чем ответы на них.
- Тебя как звать?
- Агеев.
- А звать как?
- Василь.
- Уверен?
- Так точно.
Военные ответы были важней, чем гражданские.
- Ты хочешь выйти на свежий воздух, Василь?
- Это куда?
Ответы и вопросы утратили смысл. Но, зато, приобрели направление.
- В сортир. Гусиным шагом.
- Гусиным отказываюсь. Братишки засмеют.
- Правильно. Иди обычным, Василь. Чтобы не засмеяли.
Штурмовик со шрамом скрылся в уборную. Я проследил за ним. Агеев уставился на труп капитана в луже крови. Я запер дверцу изнутри на ржавую задвижку.
- Ты хочешь занять его место, Василь?
Он промолчал. Его молчание я воспринял как знак отказа.
- Тогда снимай одежду, Василь.
- Совсем?
- Со всем, что у тебя там есть.
- Мы будем любить друг друга? - Агеев стал поспешно разоблачаться.
Я тоже не заставил себя упрашивать. Тогда я еще не знал, что в славянском ордене мужская любовь только приветствуется. В отличие от соития с женщинами. Соитие с женщинами есть акт содомии, свойственный только николаевским хлыстам, зеленым подпольщикам и обкуренным готам. Агеев, застенчиво прикрывая чресла свои ладонными черпачками, томился в ожидании любовных утех.
- Отвернись, Василь.
Агеев по-военному через левое плечо развернулся к раковине. Я быстро напялил его комбинезон, натянул высокие черные бутсы, повесил через плечо его сумку с консервами, нахлобучил суконный картуз и, таким образом, решил проблему конспирации. Агеев обернулся на скрип задвижки.
- Мы разве не будем любить друг друга?
- Возлюби врага твоего, штурмовик Агеев, ибо друзей любят и мытари, - наставив его на путь истинный, я покинул отхожее место. Агрессия и безумное коварство метались во мне как малярийные пациенты. А низкое и высокое уже мною не воспринимались как противоречия, когда я нащупал в кармане комбинезона заточенную отвертку. Холодное оружие штурмовиков. И я захотел им немедля воспользоваться. Промедление было смерти подобно. Быстрота подобна жизни. Я быстро достиг прилавка, за которым Филиппок подсчитывал дневную выручку.
- Сколько? – спросил я, налегая на прилавок.
- Уйди, святой отец, от греха.
Заточенной отверткой я забил тысячную банкноту в опасной близости от чистых ногтей продавца. Точнее, между его растопыренными пальцами, накрывшими казенные деньги.
- Теперь я привлек твое внимание?
Всегда хотел произнести эту реплику. Случай не подворачивался. Но Филиппок доказал мне, что мы с ним одни фильмы смотрели.
- Плохая мысль, - парировал он мою чужую реплику своей, и тоже не собственной.
С точки зрения критики грязного разума, он был прав. Но мысль ограбить этот сволочной магазин родилась у меня при полном отсутствии всяческого контроля со стороны рассудка. А значит, и я был прав согласно Бретону. И это отнюдь не воспринималось мной как противоречие.
- Сколько здесь?
- Сто двадцать тысяч. Меня славяне уволят.
- Я тебя раньше уволю. Я тебе отвертку в глаз воткну.
- Сто двадцать шесть.
- Уже лучше, Филиппов. Честность украшает мужчин. И две литровых бутылки "Rosstof".
Пока Филиппок за счет заведения выставлял мне бутылки, я смел в сумку с консервами сто двадцать пять тысяч. Испорченную отверткой купюру я оставил на прилавке. Я все равно не мог ей воспользоваться. По испорченной купюре меня легко могли вычислить анархисты или штурмовики. Этот факт лишний раз подтверждал мою расчетливость и хладнокровие, обостренное алкоголем.
- Могила тебя на ремни порежет, - пообещал Филиппов, провожая уложенные мною в сумке дополнительные литры.
- Аминь, - закрыл я тему, и отвернулся от прилавка.
Но как-то я пропустил, что в магазине опять восстановилась кромешная тишина. Все штурмовики, сколько их осталось, наблюдали сосредоточенно за моими действиями. Только Хомяков с очкариком, отгородившись кожаным портфелем от реальности, делали вид, что ничего не происходит. Наивно было с их стороны. Реальное и воображаемое больше не воспринимались как противоречия.
- У кого есть военные вопросы? - обратился я к штурмовикам.
Вопросов не возникло. Вооруженный налет для этой банды являлся предприятием вполне естественным. Даже если грабили их собственный магазин. Старшие разберутся. Инициатива наказуема. Возможно, я потрошил кассу по предварительному сговору с Могилой. Или еще с кем. И, вообще, лучше отстояться, чем в крайние пойти.
- "Нюрнберг"! - я вскинул руку, щелкнул каблуками и отвалил из магазина.
Деньги ордена мне были без надобности. Я просто как-то хотел гибель капитана Щукина отметить. Я бы ее отметил казнью Могилы, но кишка у меня была тонка. Снаружи я застал Вику-Смерть, летавшую на старых детских качелях и под зонтиком ожидавшую манны небесной. Вика-Смерть грациозно спрыгнула и расправила шаровары. Интересная женщина.
- Еще сердишься? - Виктория остановилась подле меня, беззаботно вращая раскрытый зонтик, пунцовый от воды. В прошлом зонтик ее, верно, был розовым. Хотя какая разница? Прошлое и будущее уже не воспринималось мной как противоречие.
- Ты же знаешь, я Рыбы по Зодиаку. Моя сущность жертва.
- Ну, пойди, и принеси себя ей.
- Ладно, ты же знаешь меня.
- Я спешу.
- Что у тебя на уме? Ты же знаешь, я - дамба.
- Отвали.
- Все еще злишься? В славянский Орден поступил?
Я достал из кармана отвертку, и проткнул ей зонт. Она покорно развернулась на высоких каблуках и застучала прочь по дорожке из битого силикатного кирпича. Еще утром на тачку этого кирпича я мог свободно обменять свои штиблеты.
"С отверткой хорошо получилось, - решил я, обыскивая амуницию. - Надо будет, еще раз попробую. В Казейнике все понимают язык напильника и заточенной отвертки. С полуслова. Даже Вика-Смерть". Наконец, я разыскал трофейную пачку, сложил корабликом ладони, чтобы укрыться от косого дождя, и прикурил.
А тут и Хомяков из магазина пожаловал.
ХОМЯК И Я. СРАВНИТЕЛЬНОЕ ЖИЗНЕОПИСАНИЕ
В августе 1973-го мы с Кузьминым пили разведенный одеколон и резали трафаретки. Я пил из фаянсовой посуды "Ландыш", на четверть разбавленный водой, а Кузьмин резал бритвенный лезвием "Спутник" трафаретки Джона Леннона. Снаружи чистый "Ландыш" смахивал на ликер "Шартрез", а трафаретки на бумажные лекала для производства изделий сложного профиля. Я не умел трафареток вырезать, а Кузьмина от "Ландыша" тошнило. Кузьмин точно резал трафаретки ливерпульского жука, тогда как "Ландыш" я разбавлял водой приблизительно. Мы были симбиозом точных и приблизительных наук. Кузьмин легко мог доказать учителю по геометрии, что квадрат гипотенузы равняется сумме квадратных катетов. Тому же учителю я не мог доказать, что четыре единицы в сумме составляют хороший балл. Я легко мог написать лучшее в школе сочинение на тему "Как закалялась сталь". На ту же тему Кузьмин был способен сочинить не более двух предложений: "Раньше сталь закалялась в мартеновских печах. Предлагаю лучше закалять ее в индукционных установках".
После смешивания раствора соляной кислоты с реагентами, химический анализ Кузьмина удостоился высшей оценки педагога. Мой анализ после смешивания "Ландыша" с водой не оценила даже медицинская сестра. Я знал, что Наполеон выиграл у союзников сражение под Аустерлицем. Кузьмин вообще не ведал о его существовании, пока не свистнул из папашиного бара французский коньяк. Моя первая детективная повесть, изданная от руки в единственном экземпляре и оформленная иллюстрациями Кузьмина, ходила по рукам старшеклассников, пользуясь бешеным успехом. Наша с Кузьминым инсценировка рассказов Марка Твена собирала полный актовый зал. Причем были заняты и стоячие места в проходе, и в дверях, и за дверьми. Я исполнял редактора сельскохозяйственной газеты. Андрюха, играючи роль взбешенного фермера-подписчика, орал на меня, что брюква не растет на деревьях. Я убеждал Кузьмина, мол, в газетах более требуется читать косвенно и между строк. Я толковал ему про переносное значение слова, и клялся исправить в следующем номере дерево на куст. Андрюха в ярости топал ногами. Андрюха рвал в клочья реквизит "Известия".
И в актовом зале сыпалась на пол штукатурка от обвального рева благодарной аудитории. Мы были кумирами толпы. И мне за это прощалось много. Даже неизлечимый кол по анатомии. Кузьмину прощали все. Даже запись на месте домашнего задания в школьном дневнике: "Не учимся. У нас какой-то праздник". Запись нагло размещалась против колонки с датой 7 ноября. В этом и состояло наше основное различие. Кузмин, безусловно, знал, какой именно праздник отмечает страна военным парадом. Устройство человека я не знал, и не знаю. Больше того. Я убежден, что устройство человека в полных деталях неведомо и светилам хирургии. Человека устраивал Господь. Чертежи Он предусмотрительно уничтожил. Потому и успели мы испортить абсолютно все вплоть до окружающей среды. Лишь себя не справился окончательно испортить. Но мы еще над этим работаем. Аминь. Шурик Хомяков появился в нашей жизни внезапно. Новенький из тамбовской школы усвоил законы улицы, повредившей кастетом его лицевую кость. Он осмотрелся, определил, кто в классе хозяин и, разумеется, принял единственно правильное решение. После занятий мы с Кузьминым в раздевалке скидывались на огнетушитель вермута.
- Третьим возьмете? – услышали мы, стоя между вешалками, чей-то заискивающий вопрос. Мы дружно обернулись и посмотрели на Шурика.
Он щурился и задорно улыбался: "мол, мы, тамбовские, в доску свои, рубаху последнюю порвем за товарища". Как сейчас помню Шурика: настороженный, курчавый, и в очках, за стеклами которых маячили смотровые щелки.
- Терциум нон датур, - остудил я его энтузиазм.
- Что лыбишься? – добавил Кузмин градусов пять ниже ноля. - Бери шинель, ходи домой, кандидат.
Шурик сменил изображение. Улыбка стерлась, голова сунулась в плечи.
"Отшили. Зря на рожон полез. Суетливо начал, - такая, примерно, гамма исполнилась на лице Хомякова. - Теперь пиши "пропало". Затравят, сволочи".
- Сорок две копейки нет, - размазав мелочь по ладони, Кузьмин произвел арифметические расчеты. - Пионеров пойдем трясти?
- У меня есть рубль, - Хомяков зацепился.